Вскоре затем в Пассаже начинается ряд литературных чтений, на которых выступают наши выдающиеся писатели.
Достоевский с захватывающим искусством и чувством читает эпизоды из "Бедных людей", Писемский играет, ибо иначе нельзя назвать его чтение отдельных мест из "Тысячи душ". Бледнолицый и еще худощавый Апухтин декламирует свои стихи, и Майков постоянно выступает со своими "Полями", причем злые языки шутливо сообщают, будто при появлении на эстраде поэта публика, которой надоело одно и то же стихотворение, встречает автора возгласами из его же произведения: "А там поля, опять поля". Вслед за тем начинаются спектакли в пользу только что образовавшегося Литературного фонда: ставятся "Женитьба" и "Ревизор". Роль Подколесина и городничего превосходно исполняет Писемский, а в числе "аршинников-самоварников" находятся Тургенев, Островский, Некрасов и др. Хлестакова играет П. И. Вейнберг, и необыкновенным талантом отличается безвременно скончавшийся студент Ловягин.
Рядом с Гостиным двором в большой думской зале читаются в 1862 году первые публичные лекции в Петербурге, из предметов университетского курса. На кафедре переполненного зала появляются профессора Петербургского университета, закрытого перед тем вследствие "студенческих беспорядков": Кавелин, Костомаров, Спасович, Стасюлевич и другие. Лекции пользуются чрезвычайным успехом, но, к сожалению, через два с половиной месяца прекращаются, по почину группы распорядителей, делающей из этого прекращения бесцельную и вредную для просвещения демонстрацию.
Александрийская площадь заключает в себе плохо содержимый сквер, окруженный весьма неизящной чугунной решеткой. В нем, в особом павильоне, помещается вафельное заведение госпожи Гебгардт, заседающей за прилавком в своем национальном голландском наряде и в кружевном чепце над металлическими бляхами на висках. Впоследствии она расширяет свои операции и кладет основание Зоологическому саду.
Сзади возвышается прекрасное здание Александрийского театра. В то время театр был, в сущности, единственным местом для выражения общественных вкусов, настроений, симпатий и антипатий. Несмотря на то что в первой половине пятидесятых годов репертуар состоял, за исключением классических пьес, и то с большим цензурным разбором, из пьес псевдопатриотического характера и водевилей, в веселую ткань водевиля, с необходимой его принадлежностью - куплетами, вплеталась иногда ироническая шутка по поводу того или другого общественного явления. Даже такой строгий критик, как Белинский, не мог отказать некоторым из водевилей в признании такого их достоинства.
Декорации в Александрийском театре были стары и постоянно, невзирая на время и место действия, повторялись.
Бутафория была недостаточная и бедная. Освещение не удовлетворяло всем требованиям сценической постановки.
Механические приспособления были довольно примитивны, но труппа в общем своем составе была превосходная.
Братья Каратыгины, В. В. Самойлов, Брянский, Максимовпервый, Сосницкий и в особенности незабвенный для тех, кто имел счастье его видеть, Мартынов высоко держали знамя своего искусства и видели в своей деятельности не профессию, а призвание. Их появление на сцене заставляло забывать всю неприглядную обстановку тогдашнего драматического театра: самовластие директора, канцелярские и закулисные интриги, нередко непонимание лучших свойств того или другого артиста, цензурные "обуздания", нелепость и неуместность "дивертисмента" и зазывательный характер афиши. Чтобы оценить театральную цензуру, достаточно указать на то, что для постановки "Месяца в деревне" Тургенева было предъявлено требование, чтобы замужняя героиня этого произведения, увлекающаяся студентом, была превращена во вдову. Для характеристики афиш стоит привести лишь названия некоторых пьес: "Вот так пилюли, или Что в рот, то спасибо", "Дон Ранудо де Калибрадос, или Что и честь, коли нечего есть" или "В людях ангел - не жена, дома с мужем сатана" и т. д.
Самым выдающимся по разносторонности своего таланта был Самойлов. В некоторых ролях своих он был неподражаем. Трогательный до слез в своем безумии, в венке из пучков соломы, король Лир; внезапно просыпающийся из притворного бессилия и слабости Людовик XI; вкрадчивый и грозный в своем властолюбии кардинал Ришелье - надолго запечатлевались благодаря его исполнению в памяти зрителей, и рядом с этим в той же памяти звучал акцент изображаемых им инородцев и необыкновенное умение оттенить комические стороны в водевиле. Каратыгин был артист классической школы, умный и очень образованный, что в то время в этой среде встречалось не часто, атлетического сложения, с могучим голосом и глубоко обдуманной мимикой. В трагических сценах он производил чрезвычайный эффект, как, например, в последнем действии драмы "Тридцать лет, или Жизнь игрока" или в "Тарасе Бульбе", переделанном для сцены. Но выше всех их был Мартынов. Воспитанник театральной школы, предназначенный для балета и случайно успешно сыгравший в каком-то водевиле, он занял комические роли и достиг в них необыкновенного совершенства. Его мимика, голос, манера держать себя на сцене, смешить, не впадая в карикатуру, сделали из него заслуженного любимца зрительной залы. Один его выход из-за кулис уже вызывал радостную улыбку у зрителей. В упомянутой выше пьесе "Дон Ранудо" в первом действии, изображая старого слугу обедневшего испанского гранда, он появлялся в самой глубине сцены, в конце улицы и, неся кастрюльку в руках, представлял хохочущего.
Еще звуков его смеха не было слышно, а уже при одном его появлении театр неудержимо хохотал... И тем не менее комизм не был его настоящим призванием. Это проявилось в конце пятидесятых годов, когда, под влиянием Островского, бытовая драма вытеснила прежнюю сентиментальную и ходульную мелодраму, как, например, "Эсмеральду" и "Материнское благословение", а с ней вместе постепенно упразднила и водевиль. Появление Мартынова в пьесе Чернышева "Испорченная жизнь" и в роли Тихона в "Грозе"
открыло в нем такую глубину драматического таланта, такую вдумчивость и "заразительность" влияния его таланта на зрителей, что он сразу недосягаемо вырос, и стало даже как-то странно думать, что этот артист, исторгающий слезы у зрителей и потрясающий их душу, еще недавно шутил на сцене и пел куплеты. Тот, кто слышал обращение Тихона в "Грозе" у трупа утопившейся жены к матери:
"Маменька, вы ее погубили! Вы, вы, вы..." - забыть этого не может. Достигнув апогея своего дарования, Мартынов угас. Всенародные похороны его были первым событием такого рода в Петербурге. В них выразилась любовь к артисту, независимая от всякой официальности и нежданно для нее.
Это был трогательный порыв настоящей общественной скорби.
И женский персонал труппы стоял на большой высоте.
Хотя уже не было Асенковой, но достаточно назвать Снеткову, Жулеву, сестер Самойловых, Читау, Линскую и Гусеву для роли старух. Наконец, в самом начале шестидесятых годов появился на сцене Горбунов, непревзойденный рассказчик сцен из народного быта, умевший с тонким чувством воздержаться от смехотворных изображений входивших в состав России инородцев: евреев, поляков, армян и финнов, от чего не был свободен даже такой артист, как Самойлов, игравший роль Кречинского с подчеркнутым польским выговором. Не обходилось, конечно, и без некоторых диссонансов в общей стройной гармонии александрийской труппы. Среди артистов был некто Т., игравший преимущественно роли "злодеев", никак не могший выучить слово парламент и в одной пьесе, изображающей ожесточенную борьбу парламентских партий, заявивший, несмотря на все усилия суфлера, вместо авторского: "пойду в парламент" - "пойду в департамент", и в знаменитой сцене Миллера с женой в "Коварстве и любви", не найдя пред собой забытой бутафором скрипки, воскликнувший: "Молчи, жена, или я тебе размозжу голову той скрипкой, которая у меня в той комнате", и т. д.
В начале шестидесятых годов веселый и жизнерадостный водевиль сменила оперетка с ее двусмысленностями и опошлением серьезных исторических сюжетов. От оперетки невольный переход к опере и, следовательно, к Большому театру на Театральной площади. И та же цензура простерла свою длань над названиями европейских опер. Из комических, якобы политических соображений, они были переименованы: "Вильгельм Телль" - в "Карла Смелого", "Моисей" - в "Зора", "Пророк" - в "Осаду Гента", "Немая из Портичи" - в "Фенеллу", "Гугеноты", вопреки всякому историческому смыслу, в "Гвельфов и гибелинов".
В итальянской опере блистали Тамберлик и Марио, Кальцолари и Ронкони и в конце сороковых годов - певица Альбони, по поводу крайней толщины которой и удивительного голоса остряки говорили, что это слон, проглотивший соловья, а затем - Полина Виардо-Гарсиа, сыгравшая такую роль в жизни Тургенева, и Бозио, трогательно воспетая Некрасовым. Нашему Мартынову -в его комическом амплуа соответствовал известный бас Лаблаш большого роста и толщины, иногда в шуточку вставлявший в итальянские речитативы исковерканные русские фразы и большой поклонник Мартынова, говоривший: "Языка его я не понимаю, но его - понимаю". Эта опера посещалась преимущественно великосветским обществом или завзятыми меценатами.
Они брезгали русской оперой, которой не особенно занималась и дирекция театров, но которую посещал с любовью средний обыватель, ценивший такие слабые произведения, как "Аскольдова могила", и не понимавший в течение долгого времени красот "Руслана и Людмилы". Самая "Жизнь за царя" давалась в довольно жалкой обстановке, и ее вывозил лишь талант Петрова. Она все-таки держалась на сцене и в известные дни давалась по установленному ритуалу. Первое же представление "Руслана" было встречено холодно, а когда уехал из театра Николай Павлович, то послышалось шиканье не только из зрительной залы, но даже из оркестра. Бледный и растерявшийся Глинка не знал, выходить ли ему на сцену на жидкие вызовы "автора!", но сидевший с ним в директорской ложе начальник Третьего отделения Дубельт сказал ему: "Иди, иди, Михаил Иванович, Христос больше тебя страдал". Роль Вани в "Жизни за царя" в пятидесятых годах исполняла талантливая певица Леонова. Перед оставлением казенной сцены в шестидесятых годах она, чрезвычайно пополневшая, была заменена другой певицей, очень сухощавой. В одной из современных карикатур они были изображены обе с надписью: "Госпожа NN и ее футляр". В конце пятидесятых годов в русской опере был поставлен "Трубадур" Верди, имевший чрезвычайный успех благодаря талантливой игре и пению тенора Сетова, который затем производил сильное впечатление в роли Елеазара в "Жидовке" Галеви.
Нынешний Мариинский театр имел внутри широкую, круглую арену и, предназначенный для конских представлений, акробатов и вольтижеров, носил название "Театрацирка". Рядом с ареной была обширная сцена, и все было обставлено весьма роскошно. Лучшие европейские цирковые труппы сменяли одна другую, нередко оставляя в рядах аристократии своих выдающихся наездниц. В театре-цирке давались патриотические пьесы, где к игре актеров присоединялись конские ристания, джигитовка, ружейная - и даже нечто вроде пушечной - пальба. Особенно эффектно была поставлена "Блокада Ахты", по поводу которой рассказывали, что на вопрос проезжавшего мимо государя, что идет в этот день, часовой театра-цирка будто бы ответил: "Блокада Ахвы", объяснив затем такое искажение названия невозможностью сказать царю: "ах-ты!.." На этой арене особенно отличался клоун Виоль, чрезвычайно гибкий и ловкий артист, исполнявший, между прочим, роль орангутанга в пьесе "Жако, или Бразильская обезьяна". Театрцирк просуществовал, однако, недолго. Он давал большой дефицит, да и публика к нему охладела. В противоположность русской опере в Большом театре ставились с большой роскошью балеты, в которых особенно отличалась Андреянова, вместе с подвизавшимися наряду с ней разными иностранными знаменитостями во главе с Фанни Эльслер и Карлоттой Гризи. Особенно любимыми балетами были "Война женщин" со множеством военно-хореографических эволюции и "Сатанилла" с изображением ада и огромного, извивающегося через всю сцену змея в последнем акте.
Короткая Михайловская улица приводит к Михайловскому дворцу (впоследствии музей Александра III) и Михайловскому театру, где дают представления французская и немецкая труппы. Первая из них заключает в себе первоклассных артистов, как Бертон, Лемениль и мадам Вольнис, тонкая игра которых доставляет истинное наслаждение.
Особенно выдается Лемениль, во многом напоминающий Мартынова, но, конечно, с французским складом. В забавной пьесе "Les pommes du voisin" ["Яблоки соседа" (фр.)] изображен ряд комических положений, попадая в которые заезжий в новый для него город товарищ прокурора (substitut) воображает себя совершающим различные преступления. Романтические приключения его оканчиваются благополучно, но этому концу предшествует совершение им воображаемого убийства, с самыми мрачными подробностями. В первых двух действиях заставляет публику неудержимо смеяться, но в последнем действии, считая себя бесповоротно вступившим на путь ужасных преступлений, он переставал смешить и возбуждал видом своих душевных переживаний в зрителях и ужас, и сострадание.
В Михайловском дворце проживает великая княгиня Елена Павловна, к которой применимы слова, обращенные Апухтиным к Екатерине II ("Недостроенный памятник"); "Я больше русскою была, чем многие, по крови вам родные". Представительница деятельной любви к людям и жадного стремления к просвещению в мрачное николаевское царствование, она, вопреки вкусам и повадке своего мужа, Михаила Павловича, всей душой отдававшегося культу выправки и военного строя, являлась центром, привлекавшим к себе выдающихся людей в науке, искусстве и литературе, "подвязывала крылья" начинающим талантам и умела умом и участием согреть их. Она проливает в это время вокруг себя самобытный свет среди окружающих безмолвия и тьмы. В то время, когда ее муж - в сущности, добрый человек - ставит на вид командиру одного из гвардейских полков, что солдаты вверенного ему полка шли не в ногу, изображая в опере "Норма" римских воинов, в ее кабинете сходятся знаменитый ученый Бэр, астроном Струве, выдающийся государственный деятель граф Киселев, глубокий мыслитель и филантроп князь Владимир Одоевский, Н. И. Пирогов, Антон Рубинштейн и другие. С последним она вырабатывает планы учреждения Русского музыкального общества и Петербургской консерватории и энергично помогает их осуществлению в жизни личными хлопотами и денежными средствами. Благодаря этому в России начал развиваться вкус к серьезной музыке, который до того удовлетворялся модными романсами "Скажите ей"
и "Когда б он знал" на одну и ту же музыкальную тему и очень популярными "Голосистым соловьем" Алябьева, "Гондольером" и другими подобными... А когда в начале пятидесятых годов впервые появились в продаже папиросы, то часто исполнялся романс "Папироска, друг мой тайный, как тебя мне не любить?.. Не по прихоти ж случайной стали все тебя курить!" Она же сердечным участием, после истории с князем Чернышевым, удерживает Пирогова от отъезда из России и привлекает к задуманному ею устройству первой в Европе Крестовоздвиженской общины военных сестер милосердия, отправляемых потом под руководством знаменитого хирурга в Севастополь, где их самоотверженная деятельность встречается грязными намеками главнокомандующего князя Меньшикова. В ее гостиной собираются и будущие деятели освобождения крестьян во главе с Николаем Милютиным. "Нимфа Эгерия" нового царствования, она всеми силами содействует отмене крепостного права не только своим влиянием на Александра II, но и личным почином по отношению к своему личному имению Карловка.
Невдалеке от дворца, перейдя Мойку, в переулке, ведущем мимо круглого рынка в Большую Миллионную, мы встречаем громадную гранитную глыбу, изображающую в неотделанном виде сидящего колосса, когда-то предполагавшегося к постановке где-то в Петербурге, но подломившего под собою перевозочные приспособления, осевшего почти посредине узкой улицы и так и оставшегося. Лишь в конце семидесятых годов эта безобразная каменная масса была куда-то увезена и, может быть, раздроблена на части.
Идя по Большой Миллионной, мы доходим до Дворцовой площади, влево от которой Певческий мост и близ него на Мойке дом, в котором мучительно окончил свои страдальческие годы Пушкин. Обычное у нас равнодушие к тому, что было светлого в нашем прошлом, сказалось по отношению к последнему обиталищу великого поэта, обратно тому, как это сделано в Германии и Англии относительно Гете и Шекспира. Хотя Тютчев в трогательных стихах, обращаясь к только что убитому Пушкину, говорит: "Тебя ж, как первую любовь, Росеии сердце не забудет", обиталище это не было сохранено и охранено в благоговейном внимании в прежнем виде, и в нем в последнее время помещалось какое-то учреждение полицейского характера.
Еще Некрасов к характеризующим Петербург местам прибавлял: "необозримые кладбища", и если мы захотим их посетить, то прежде всего наше внимание остановит кладбище Александро-Невской лавры, тянущееся по обеим сторонам дороги, ведущей от ворот к внешней ограде монастыря.
На правой руке мы найдем могильные памятники, красноречиво говорящие о тех, кто под ними погребен. Достаточно указать на имена Ломоносова, Сперанского, Крылова, Карамзина, Державина, Баратынского и Жуковского, Гнедича и Глинки. Слева надгробные плиты и памятники более отдаленного времени. Вот между ними могила своеобразно знаменитой приближенной фрейлины Екатерины II, Перекусихиной, и вот плачущая мраморная женщина у разбитого молнией дуба, под которым лежит младенец. Эти последние фигуры связаны с трагической судьбой красавца гвардейца Охотникова и печальным существование жены Александра I, Елизаветы Алексеевны. Вот могила мрачного и зверского Шешковского, начальника тайной канцелярии при Екатерине II, и, наконец, могила президента академии и строгого ревнителя русского языка адмирала Шишкова.
Под полом церквей - могилы выдающихся военных и гражданских деятелей.
Впоследствии, в конце шестидесятых годов, когда почти окончательно заполняются эти кладбища памятниками с громкими именами лежащих под ними, постепенно разрастается почти до самой Невы обширное Никольское кладбище Там есть имена выдающихся деятелей литературы и эпохи великих реформ, но во время нашего обхода Петербурга это кладбище существует еще в самом зачатке. За Обводным каналом - Волково кладбище, богатое впоследствии громкими литературными именами. Достаточно сказать, что на нем лежат Добролюбов и Белинский. Там же могилы Полевого и знаменитого Радищева. Здесь впоследствии нашли последнее успокоение Тургенев, Кавелин, Салтыков, Костомаров и другие. Смоленское кладбище на Васильевском острове приняло в свои недра многих артистов. Мы находим на нем могилы артиста Дюра, мужа и жены Каратыгиных, Мартынова, О. А. Петрова (первого Сусанина в "Жизни за царя") и, наконец, Варвары Николаевны Асенковой, любимой артистки сороковых годов, к которой, через двенадцать лет после ее кончины, Некрасов обращался со следующими словами: "Но ты, к кому души моей летят воспоминания, я бескорыстней и светлей не видывал создания... Увы, наивна ты была, вступая за кулисы, - ты благородно поняла призвание актрисы... Душа твоя была нежна, прекрасна, как и тело, клевет не вынесла она, врагов не одолела!"
На католическом кладбище Выборгской стороны лежит скончавшаяся в начале шестидесятых годов Бозио - итальянская певица и артистка с удивительным голосом. К ней обращены горестные слова Некрасова: "Дочь Италии! С русским морозом трудно ладить полуденным розам. Перед силой его роковой ты поникла челом идеальным, и лежишь ты в отчизне чужой на кладбище пустом и печальном. Позабыл тебя чуждый народ в тот же день, как земле тебя сдали, и давно там другая поет, где цветами тебя осыпали".
Внутренняя жизнь Петербурга в то время представляет много особенностей, очень отличающих его от недавнего Петербурга девятисотых годов перед роковой войной. В начале пятидесятых годов в городе 450 тысяч жителей. К началу шестидесятых - 600 тысяч. Жизнь общества и разных учреждений начинается и кончается ранее, чем теперь. Обеденный час, даже для званых трапез, четыре часа, в исключительных случаях - пять, причем по отношению к кушаньям и закускам, за исключением особо торжественных случаев, обилие не сопровождается роскошью, как с начала девяностых годов. То же самое и относительно напитков. Далеко не всякий званый обед требует шампанского. В обыкновенные дни на столе у большинства даже зажиточных людей стоят квас и кислые щи.
В пятидесятых годах была чрезвычайно распространена на вечерах игра в лото, а также доверчивое занятие с говорящими столиками. Под влиянием пришедших с Запада учений о спиритизме многие страстно увлеклись этим занятием, ставя на лист бумаги миниатюрный, нарочито изготовленный столик, с отверстием для карандаша, и клали на него руки тех, через кого невидимые духи любили письменно вещать "о тайнах счастия и гроба". Иногда такими посредниками при этом выбирались дети, приучившиеся таким образом ко лжи и обману, в чем многие из них впоследствии трагически раскаивались. В гости на званый вечер приезжают в восемьдевять часов, а не на другой день, как это часто случалось впоследствии. Уличная жизнь тоже затихает рано, и ночью на улицах слышится звук сторожевых трещеток дворников.
В начале описываемого периода дамы носят по нескольку шумящих крахмальных юбок. Под платьями, снабженными рядами воланов, высокий корсет, стянутый до крайности, чтобы талия была "в рюмочку". Он в большом употреблении и даже злоупотреблении, с несомненным вредом для здоровья.
На него надевали лиф, заканчивающийся книзу острым шнипом. Чулки у дам нитяные или шелковые, белые; цветные или полосатые предоставляются лицам, не принадлежащим к так называемому обществу. Подвязки, часто на пружинах, носятся ниже колен. Обувь - башмаки без каблуков, с завязками, или из козловой кожи или материи и прюнелевые ботинки. Кожаные сапожки и туфли на безобразно высоких каблуках явились гораздо позже. Шляпки представляют нечто вроде корзиночки, завязанной у самого горла бантом из широких цветных лент. К шестидесятым годам женские моды круто меняются. От многочисленных юбок остаются только одна-две, а их заменяет кринолин, доходящий иногда до совершенно нелепого и неудобного объема. Шляпы приобретают разнообразный фасон, и среди них одно время выделяются chapeaux mousquetaires [шляпы мушкетеров (фр.)] со средней величины полями, обшитыми вокруг широкой полосою черных кружев.
Мужские моды более устойчивы. С новым царствованием, в половине пятидесятых годов, исчезают у мужчин остроконечные воротнички у рубашек и тугие высокие атласные галстуки на пружинах, заменяясь отложными или просто стоячими воротниками и тонкими узкими галстучками. Почти исчезают и узкие брюки со штрипками, заменяясь одно время очень широкими светло-серыми. В костюмах штатских людей преобладает черный цвет. Длинное пальто "пальмерстон" чередуется с накидкой "крылаткой". Николаевская шинель с пелериной постепенно отходит в область прошлого.
Нет обилия всевозможных мундиров, как было в последнее время, и люди менее обвешиваются всевозможными орденами, русскими, иностранными и экзотическими, медалями и значками своей принадлежности к разным благотворительным и спортивным обществам. Праздничный вид петербуржца более скромный, чем впоследствии, когда часто оправдывался рассказ о маленьком ребенке, который на вопрос матери, указывающей на приехавшего с праздничным визитом господина: "Ты знаешь, кто этот дядя?" - отвечал: "Знаю, это елка".
По воскресеньям на Невском и на набережной Невы против дворца происходят обыкновенно гулянья. В начале пятидесятых годов, если появляется на улице барышня "из общества", ее непременно сопровождает слуга в ливрее или компаньонка. В начале шестидесятых годов эти провожатые исчезают, и появляется фигура "нигилистки", с остриженными волосами и нередко в совершенно ненужных очках.
Она заменяется затем скромным видом девушки трудового типа, не находящей нужным безобразить свою наружность для вывески своих убеждений.
Уличные вывески очень пестры, разнообразны и занимают без соблюдения симметрии большие пространства на домах.
У парикмахерских, или "цирулен", почти неизбежны изображения банки с пиявками и нарядной дамы, опирающейся рукой на отлете на длинную трость, причем молодой человек, франтовато одетый, пускает ей из локтевой ямки идущую фонтаном кровь. У табачных магазинов непременно два больших изображения: на одном богато одетый турок курит кальян, на другом негр или индеец, в поясе из цветных перьев и таком же обруче на голове, курит сигару. Нередки вывески "привилегированной" повивальной бабки. Попадаются на Старом Невском лаконические вывески "духовного портного". В Большой Мещанской улице есть гробовщик, предлагающий "гробы с принадлежностями" и переводящий это тут же на немецкий язык: "Grabu mit prinadlegnosten".
У некоторых публичных зданий и ворот попадаются загадочные надписи: "Здесь вообще воспрещается", разъясняемые надписью у ворот летнего немецкого клуба на Фонтанке:
"Кто осквернит сие место, платит штраф". Очень много вывесок зубных врачей с плодовитыми фамилиями Вагенгеймов и Валенштейнов. Фотографий мало, и между ними выдаются Левицкого и Даутендея.
Уличные развлечения представлены главным образом итальянцами-шарманщиками или савоярами с обезьянкой и маленьким органчиком. До конца пятидесятых годов эти шарманки имеют спереди открывающуюся маленькую площадку, на которой под музыку танцуют миниатюрные фигурки и часто изображаются умирающий в постели Наполеон и плачущие вокруг него генералы. В дачных местностях на окраинах Петербурга водят медведя, который под прибаутки поводырей и звуки кларнета пьет водку и показывает, "как баба горох собирает".
Часто во дворы заходят бродячие певцы, является "петрушка" с ширмами, всегда собирающий радостно хохочущих зрителей, или приходят мальчики, показывающие сидящего в коробке ежа или морскую свинку и громко возглашающие:
"Посмотрите, господа, да посмотрите, господа, да на-а зверя морского!" Местом летних вечерних развлечений для более зажиточной публики служат искусственные минеральные воды в Новой деревне, где изобретательный И. И. Излер открыл при заведении минеральных вод увеселительный сад с концертным залом, в котором поют тирольский и цыганский хоры. Ярко иллюминованный сад и концерты очень посещаются публикой, которую доставляют из Летнего сада пароходы предпринимателя Тайвани до смены их, гораздо позже, Финляндским пароходством.
При воспоминаниях петербургского старожила c времени пятидесятых и первой половины шестидесятых годов невольно возникают живые образы людей, пользовавшихся, если можно так выразиться, городской популярностью не по занимаемому ими в обществе, на службе или в науке выдающемуся положению, но потому, что их оригинальная наружность и своеобразная "вездесущность" с массой анекдотических о них рассказов делала их имя чрезвычайно известным.
Описание их выходит за пределы нашей статьи, но для примера можно остановиться на одном из них. Это был брат карикатуриста, служивший в театральной дирекции, Александр Львович Невахович, хотя и толстый, но очень подвижный, с добродушным лицом и живыми глазами, всегда и неизменно одетый во фрак. Он славился как чрезвычайный гастроном и знаток кулинарного искусства. Изображение его в карикатурах брата в сборнике "Ералаш" наряду с рассказами об его оригинальностях создали ему большую популярность в самых разнообразных кругах Петербурга. Брат нарисовал его, между прочим, очень похожим, говорящим с маленьким сыном по поводу лотереи-аллегри, которая была одно время очень в моде. "Папа, - говорит мальчик, - на моем выигрышном билете значится обед на двенадцать персон. Где же он?" - "Я его съел!" - отвечает добродушно Александр Львович. Он пользовался особенным расположением министра двора графа Адлерберга, и когда тот со смертью Николая I оставил свой пост, то Невахович уехал за границу. В 1869 году один русский писатель в вагоне железной дороги из Парижа в Версаль встретил его в неизбежном фраке и с отпущенной седой бородой и, услышав его жалобу на скуку заграничной жизни и тоску по России, спросил его, отчего же он не вернется в Петербург. "Невозможно, отвечал Невахович, - я за тринадцать лет отсутствия растерял почти все знакомства, и меня в Петербурге уже почти не знают, а я был так популярен! Кто меня не знал!..
Возвращаться в этот город, ставший для меня пустыней, мне просто невозможно. Знаете ли как я был популярен? Раз встречаю на улице едущего театрального врача Гейденрейха и кричу ему: "Стой, немец, привезли устрицы, пойдем в Милютины лавки, угощу!" - "Не могу, отвечает, еду к больному". А когда я стал настаивать, то говорит: "Иди туда, а я приеду". - "Врешь, говорю, немец, не приедешь". - "Ну так пойдем к больному, а оттудова поедем. Я скажу, что ты тоже доктор". Поехали мы. Слуга отворяет дверь, говорит:
"Кажется, кончается". А в зале жена больного плачет, восклицая: "Доктор, он ведь умирает!" Вошли мы в спальню.
Больной, совсем мне незнакомый, мечется на кровати, стонет.
Гейденрейх стал считать его пульс и безнадежно покачал головой. Взглянув на стоявшую в головах больного плачущую жену, стал все-таки утешать больного, который все твердил, что умирает. "Это пройдет, говорит Гейденрейх, - это припадок". - "Что вы меня обманываете, проговорил больной, - какой припадок, я умираю". - "Да нет, - говорит Гейденрейх, - вот и другой доктор вам то же скажет", - и указывает на меня, стоящего в дверях. "Какой это доктор?" - спрашивает больной. Остановился на мне глазами да вдруг как крикнет: "Разве это доктор!! Это Александр Львович Невахович!" - и с этими словами повернулся на кровати и испустил дух. Так вот как я был популярен в Петербурге.
Так где же уж тут возвращаться..."
Петербург. Воспоминания старожила
Историко-литературный "путевой" очерк создан в 1921 г. и на следующий год вышел отдельной брошюрой (Пг., 1922); включен в т. 5 "На жизненном пути" и т. 7 Собрания сочинений.
С. 240. Добролюбов - "Посещение Новгорода".
Николаевская дорога открыта в 1851 г., Царскосельская - в 1838-м.
Первая железнодорожная линия появилась в 1825 г. в Англии, через 3 года - во Франции, в 1835-м - в Германии.
С. 242. у Ровинского... и... у Л. Н. Толстого... - В статье об известном исследователе искусств и народного быта, друге и коллеге Ровинском Кони приводит сцену страшного наказания: "Что сказать о шпицрутенах сквозь тысячу, двенадцать раз, без медика! - восклицает Ровинский.