— Я никогда и не подозревал, как она важна для меня. Я это понял только тогда, когда заметил в ресторане, что между вами что-то происходит. Я это сразу заметил, Глеб. И мне очень не хотелось оставлять вас вдвоем. Поэтому я и уходил все время. Ты такое можешь понять?
— Да.
— Мы были просто знакомы. Много лет. Случайные встречи. Воспоминания конца войны… Она была замужем. Я женат. У меня дети. И никаких таких мыслей у меня не возникало. И вдруг… Вероятно, ревность — сильный катализатор. Это глупо, но это так.
— Прости, — сказал Вольнов.
— Очень все смешно. Очень, — сказал Левин. — Ты у нее ночевал?
— Да.
Проснулся боцман, сонный, лохматый, полез по трапу наверх в гальюн. Левин дождался, когда боцман исчезнет в люке, и спросил:
— А что произошло потом?
— Нечуткость. Моя.
— Большая?
— Вероятно, да.
Левин сел на койке и залпом выпил чай.
— Все это очень странно, — сказал он.
— Я писал ей со всех стоянок. Она не ответила.
— Ты никогда не сможешь сделать ее счастливой. Ты человек без позвоночника. У тебя есть только хорда.
— С чего это ты? — спросил Вольнов, обматывая ногу теплой портянкой. — И не пора ли тебе на судно? По-моему, сжатие начинается.
— Ты все еще надеешься пройти в Чукотское море, на чистую воду?
— Я пройду.
— Я шел, я плавал, я держал курс, а как сели на мель, так «мы»… — пробормотал Левин, прислушиваясь. — Действительно, вроде бы шуметь начинает.
— Глеб Иванович! — крикнул в люк старпом, размахивая журналом радиосвязи. — Радиограмма! Правительственная!… И «Микоян» подошел!
Вольнов поймал журнал.
— Читай вслух, — попросил Левин.
Вольнов прочитал, с трудом разбирая корявые буквы старпомовского почерка на влажной бумаге: «Правительственная. Начальнику Северного перегона, всему личному составу флотилии рыболовных судов, идущих верхним маршрутом. С большим вниманием и волнением следим за вашей мужественной работой по проведению рыболовных судов в суровых и трудных условиях осенней Арктики. Твердо верим, что в ближайшее время вся флотилия благополучно прибудет в конечный пункт. Рыбаки Камчатки, Сахалина и Приморья с нетерпением ждут пополнения своего флота. Того пополнения, которое вы так умело и самоотверженно ведете вперед. Желаем вам лучших успехов. Подписал замминистра рыбной промышленности…»
— Я бы хотел, чтобы она была счастлива, — сказал Левин. — Я помню, как она девчонкой танцевала нам в палате бабочку… Это было смешно и трогательно. И она еще приносила песца в клетке и совала в клетку палец. И песец ее не кусал. А песцы вообще всех кусают… Я хочу, чтобы у тебя с ней ничего не получилось.
Вернулся боцман, все еще заспанный, сказал:
— А на земле люди по-настоящему живут, на танцы ходят. И в кино, да, Глеб Иванович?…
А женщина, о которой думали сейчас капитаны, ехала в пригородном поезде. Она везла в Архангельск дочку, свою Катьку.
Здесь был только ранний вечер, а не глухая ледяная ночь.
В вагоне пахло солеными огурцами.
Поезд был пригородный, часто останавливался. Вокруг полустанков смыкались леса. Леса, леса, леса — бесконечные толпы шершавых елей и еще не облетевших, красных осин.
Катька спала, положив голову на колени матери. Катька загорела за лето. Она немного огрубела в детсаде, но стала очень веселой. Даже сейчас, во сне, она улыбалась. И ее улыбка была лукавой. Ее брови побелели от солнца, а на щеке чернела ссадина.
Катьке снился маленький пушистый кролик. Кролик часто дышал носом и жевал красную морковку.
Вагон покачивался, колеса дружно, но равнодушно работали. У стрелок зажигались первые желтые огни. Солнце опускалось за толпы черных елей.
Агния везла дочку домой раньше срока. Она вдруг соскучилась по ней так, что не могла больше ждать. И тогда она переплыла Двину на пароходике, села в поезд и отправилась в Гуляево. Она приехала, когда дети ужинали. Катька сидела у самого окна столовой, ела манную кашу и, когда увидела мать, бросила ложку и приложила палец к губам. Она знала, что нельзя нарушать порядок. Она должна была доесть кашу, а уж потом бежать к маме. Агния говорила с заведующей и смотрела на Катьку. И ей не терпелось скорее взять ее на руки, маленькую и легкую. И вот теперь они вместе ехали домой. Катька спала и улыбалась. Агния смотрела в окно. За окном летел паровозный дым. Было так, как в самолете, когда самолет идет в облаках.
— Проснись, пожалуйста, — сказала Агния и пощекотала дочке коленки. — Как же мы доберемся домой, если ты так разоспишься?
Паровоз загудел весело и громко где-то впереди. Катьке не хотелось просыпаться, но она все-таки потянулась на мягкий домашний голос.
— Проснись, пожалуйста, а? Мне скучно одной, — шепнула Агния прямо в маленькое ухо.
И Катька открыла глаза.
— Мы еще едем, мама? — сонно спросила она. — Я видела белого кролика, мама.
— Ты все время улыбалась, Катька.
— Он ел красную морковку.
— И хрумкал?
— Лошади хрумкают сильнее, — сказала Катька, подумав.
— Лошади большие, а кролики маленькие.
— Это был совсем маленький кролик.
— Значит, он был крольчонком.
— А почему мы так долго едем?… Мы едем по рельсам?
— Да. По длинным, длинным рельсам.
— Я тебя очень люблю.
— Я тебя тоже, маленькая моя.
Вагон был почти пуст. Только три солдата лежали на лавках и курили в рукава. Им было совестно курить прямо в вагоне, но очень не хотелось выходить в тамбур.
— 6 —
— Товарищ капитан! — крикнул кто-то в люк.
— Да! — в один голос откликнулись Вольнов и Левин.
— Ледоколы гудят: «Иду вперед, следуйте за мною».
Вольнов натягивал сапоги. Они были мокрые, лезли с трудом. Вольнова всегда бесило, когда сапоги не лезли на ноги, он чертыхался.
— Нужно носить валенки, — сказал Левин. — Ты понял, зачем я сегодня приходил к тебе?
— Нет, я ничего не понял.
Вернее, он просто не знал, что ему следует говорить и делать. И только бы Яшка не стал опять хохотать.
Лед за бортами всхлипывал, потом заработал дизель на «Седьмом».
Вольнов первым поднялся на палубу.
Ночь. Густой липкий туман. Ветер сразу залезает в рукава ватника. Дымным огнем светят где-то рядом прожекторы ледокола. Шевеление серых льдин вокруг. Далекие и близкие визги сирен — сейнеры репетируют сигнал ледокола. Очень зябко.
Левин на миг еще задержался возле Вольнова, спросил:
— Нитроглицерин или валидол у Арсеньича есть?
— Есть.
Левин скользнул вдоль борта и перепрыгнул на свой сейнер, и сразу донесся его голос: «Все наверх! По местам стоять! Со швартовых сниматься!»
На палубе «Седьмого» закопошились неуклюжие тени.
— Старший штурман, где вы? — спросил Вольнов.
— Здесь, товарищ капитан.
— Убирайте швартовы!
— Есть!
Несколько раз фыркнул дизель, и ровно, все усиливаясь, завибрировали под рукой леера. Григорий Арсеньевич прогревал двигатель.
Вольнов по скоб-трапу поднялся на верхний мостик. Вольнова знобило. То ли нервы, то ли холод… Это ночное море, жесткое, покрытое панцирем шевелящихся льдин. Эта видимость всего в двадцать — тридцать метров. Главное — выдержка и забыть обо всем, кроме работы. Прекрасная вещь — работа. Она никогда не выдаст. Сейчас будет самое сложное за весь перегон, последние мили перемычки. И недаром пришла «правительственная». Там, наверху, понимают, что настала пора подбодрить людей на всю катушку. Хорошие слова: «…умело и самоотверженно ведете вперед».
— Погибаем, но не сдаемся! — крикнул старпом. — Ни хрена не разберешь! Кажется, там, где зарево, — это «Микоян». Он с оста подошел…
— Сколько было до берега, когда туман спустился?
— Мили три.
— Эй, Вольнов! — крикнул Левин со своего мостика. — Я сейчас попробую малым вперед поработать, а когда моя корма с твоим носом поравняется, застопорю, и ты мне в борт форштевнем и разверни меня влево, понял?
— Понял! Там что — чистая вода есть?
— Темнеет немного что-то!
Оба говорили спокойно. Оба понимали, что теперь они чужие друг для друга люди. Их связывало покамест только одно — работа.
На «Седьмом» вспыхнул прожектор. Желтый узкий сноп света и дымный туман, стремительно несущийся сквозь него.
— Отведите прожектор! Слепит очень! — заорал старпом с полубака.
В отблесках прожектора Вольнов увидел на соседнем мостике Левина. Яков звякнул машинным телеграфом, перекинул рукояти на малый ход вперед.
— Василий Михайлович! — крикнул Вольнов старпому. — При первой возможности спустись в кубрик, собери подвахтенных и зачитай радиограмму.
«А все— таки мы идем вперед», —подумал он.
«Седьмой» начал медленно двигаться, скользить в темноту и туман. Но вдруг на нем раздались крики, ругань и призывный свист. Это звали и искали Айка.
Айк черным клубком пронесся по палубе и заскулил на самом носу. Он все проспал, этот пес. Даже то, как ушел его хозяин.
Вольнов взял мегафон и крикнул:
— Когда я вам корму отпихивать стану, он и перепрыгнет!
— Есть! Поняли!
— Вы сами на штурвал станете или мне? — услышал Вольнов странно тихий, ровный голос. Это был Чекулин.
— Ваша вахта?
— Да, товарищ капитан.
— Становитесь пока. Про радиограмму знаете?
— Читал.
— Полборта право!
— Есть, полборта право!
На носу скулил и повизгивал Айк. Чекулин засмеялся, сказал:
— Он из кубрика, как ракета, вылетел, чуть боцмана с ног не сбил.
Вольнову приятно было услышать смех Чекулина, хотя и не положено матросу смеяться и разговаривать, стоя у штурвала.
— 7 —
— Василий Михайлович, запомните, что всякие сокращения в вахтенном журнале не разрешаются. Сколько раз можно повторять вам одно и то же?
— Я…
— Помолчите.
— Когда я…
— И машинный пишется через два «н», а дистанция через «и», а не «е».
Караван опять лежал в дрейфе, Вольнов проверял заполнение судового журнала. Он не спал уже третьи сутки, глаза слипались, строчки в журнале то исчезали, то появлялись вновь: «Среда. 21 сентября. Пролив Де-Лонга. 00 часов 00 минут. Туман. Видимость полкабельтова. 01 час 18 минут. Снялись с дрейфа. Следуем на сближение с линейным ледоколом „Капитан Белоусов“. Хода и курсы переменные. Используем разводья в девятибалльном льду. 03 часа 10 минут. Легли в дрейф ввиду невозможности дальнейшего движения. Ледокол в дистанции 5-6 миль. Зажаты ледяными полями…»
Вольнов пальцами несколько раз развел и свел веки, плотно нажимая на глазные яблоки. Глубоко в черепе возникла ломящая боль, поплыли перед глазами туманные круги, пронизанные дрожащими сверкающими точками. Потом круги растаяли и все вокруг прояснело.
Льды. Туман. Дождь.
Суетливые живчики-капли на стекле окна в ходовой рубке. Понурившаяся фигура вахтенного на носу сейнера. Запах чада из камбуза.
Монотонность. Монотонность. Смертельно хочется спать, но спать нельзя. Вот-вот вернется «Микоян».
Ветер обдувает капли на стекле. Они стекают косо. И каждая старается скользить по следу предыдущей, по уже мокрой, скользкой дорожке; вбирая в себя остатки прежней капли, толстея и тяжелея от этого, убыстряя свой бег, все круче меняя курс и, наконец, окончательно отяжелев, несется вниз вертикально и срывается со стекла. Она проторила новую дорогу. И по этой дороге уже торопится новая капля. Но она слишком легка, и ветер сдувает ее в сторону…
Впереди, в тумане, загудел ледокол: «Сняться с дрейфа, следовать за мной».
Опять хода и курсы переменные.
Час за часом.
Лед, лед, лед. И кажется, он не кончится никогда, он закрыл всю воду на земле. Но так только кажется. Ветер откинет туман, и вдруг увидишь впереди свободную волну, тяжелую, замусоленную салом — Чукотское море. По правому борту прошли последние арктические мысы — мыс Отто Шмидта, Ванкарем, Сердце-Камень, Коса Двух Пилотов…
Знакомые слова, знакомые названия — за ними смутные воспоминания детства. Тридцатые годы: страна глядит на север миллионами глаз, «Челюскин» затерт льдами, бочки с горючим скатывают с борта по самодельным трапам, красный флажок на карте; механик, сбитый бочкой, вместе с «Челюскиным» опускается на дно Северного океана. Имена Воронина и Отто Шмидта, его борода; с мыса Ванкарем стартуют самолеты, первые посадки прямо на дрейфующие льды. В кинотеатрах — удивительно чистые и веселые комедии, и молодая Любовь Орлова, в которую влюблены все — от мала до велика — танцует на дуле пушки… Потом челюскинцы уже давно спасены, а в школе на стене стенгазета и опять огромный красный флаг над полюсом… Имена Папанина и Кренкеля, фото их собак… Как звали псов?… Уже не вспомнить… Веселые лайки с хитрыми мордами на самом пупе планеты. Наверное, одну из них звали Боцманом Моряки любят так называть псин, которые воруют с камбуза мясо и гадят на палубе, но ужасно весело лают на чаек и подхалимски виляют хвостами перед капитанами. Они всегда знают, кто капитан… И как странно, что он, Глеб Вольнов, идет сейчас по этим самым местам. И все уже стало обычным. И никто в стране не тревожится за них и не переживает, и даже не вспомнит, что они прошли тяжелые льды в одну навигацию. И в этом — победа. Тревожатся только замминистра и матери. Но им положено тревожиться по штату… А для того чтобы особенное перестало быть особенным, потребовалось меньше тридцати лет. Тридцать лет! Ему как раз ненамного больше…
— Свистни в машину, боцман, — приказал Вольнов. — Мы отстаем. И надо прибавить еще двадцать оборотов.
Винт, очевидно, все-таки погнулся.
…Был штилевой рассвет. И зыбь от норд-веста, горбатая и зеленая. Две цепочки судов качались на этой зыби, и дымил впереди ледокол.
— Глеб Иванович, — звонким от восторга голосом сказал боцман. — А хорошо как? Правда, да?
Штилевой рассвет над свободным морем. Льды уже далеко за кормой. Розовый свет дрожит над горизонтом. Тишина. Зыбь беззвучно колышет судно. Только изредка всплеснет у скулы. Небо огромное. Воздух где-то высоко-высоко пронизан уже солнечными лучами. Вода окрашена светом неба, она то розовая, то зеленая и голубая. И черные маленькие корабли среди бесконечных просторов моря и неба. И совсем маленькие люди, с обветренными коричневыми лицами, на корабельных мостиках.
Люди долго работали, чтобы прийти сюда. Они уже умеют побеждать пространства и скоро победят время.
— Хорошо. Да, боцман, хорошо, — сказал Вольнов. — Я тоже люблю штилевые рассветы.
Боцман порывисто обернулся. Вольнов увидел его лицо, лицо двадцатилетнего парня, рябое от прыщей, серые сияющие глаза. Они удивительно умели у него сиять, безмятежно и радостно. И помятая, испачканная фуражка на затылке. А огромные потрескавшиеся ручищи на колесе штурвала. Правая рука поднимается, пальцы сходятся в тугой кулак. Кулак крутит над штурвалом сложные завороты.
— Всю жизнь буду плавать, — говорит боцман Боб. — В деревне, там тоже хорошо… Вот я пастухом был, это еще когда пацаном… И вдруг — рассвет, да?… Туман над травой, да?… Очень здорово!… Но в море — лучше… Только здесь коровы не мычат… Я люблю, когда мычат коровы…
Вольнов улыбнулся, он тоже любил землю. Он никогда не жалел, что плавал на речных судах два года. Он повидал за это время самые глубины России. Какое-нибудь Никольское на высоком берегу Свири. Низкая лавочка среди старых сосен. Полдень. Тихое солнце. Две девочки сидят на лавке и нянчат сопливого пацана. Вокруг ходят меченные фиолетовыми чернилами белые куры. К сосне привязан черный теленок. Внизу, под берегом, запань. И очень далеко видно. Ровные ряды картошки на огородах. По Свири идет пароход с высокой трубой и тянет четыре баржи в два ряда… Девочки поют: «…мой друг молодой лежал, обжигаемый болью…» В тени сосен летают комары. А кучевые облака стоят над зеленой землей совсем неподвижно… Грузчики лениво разгружают кирпич, второй штурман лениво поругивает их… А к вечеру они уходят из Никольского… Вечернее скольжение между отражениями берегов, и новизна поворотов реки, и молчаливые лодки рыболовов, и мычание коров, и стреноженные лошади на заливном лугу. И в какой-нибудь маленькой газетке, «Свирской правде», деловитое объявление: «У средней школы пропала кобыла пегой масти, по кличке Альма. Кто обнаружит, просьба вернуть…»
Вольнов прикурил новую папиросу, долго смотрел на огонек спички, потом сунул ее под дно коробка и сразу чертыхнулся.
— Вы чего, товарищ капитан? — с тревогой спросил боцман.
— Это не тебе, Боб, хотя и не положено так много болтать, стоя на руле… Просто у меня есть привычка — совать обгорелые спички обратно в коробок. А говорят — это плохая примета. Говорят, у тех, кто так делает, вчерашние заботы остаются и на сегодня… И вообще, привычка может убить все. Нельзя, боцман Боб, привыкать. Ни к чему не надо привыкать… Какой флаг на флагмане?
— «Рцы», товарищ капитан.
— Ну вот, а ты за разговорами и не заметил, и не доложил.
— Простите, Глеб Иванович.
Вольнов включил рацию. Опять шум и треск эфира, шорох космических лучей и магнитных полей, электрических разрядов и наигрыш далеких джазов.
— Здесь лучше всего слышно Японию, — сказал Вольнов. — Песенки гейш… И Канада ловится. А Хабаровск не проходит совсем.
— Что такое гейши?
— Это такие женщины, они поют легкие песенки. Я в пятьдесят седьмом был в Отару на Хоккайдо и сам их слышал.
Голос флагманского радиста заглушил шепоток эфира: «Всем капитанам… При прощании с ледоколом „Капитан Белоусов“ судам в порядке ордера выпустить по одной ракете любого цвета… В связи с нехваткой пиротехники на судах Министерства рыбной промышленности разрешена только одна ракета. Капитанам лично проследить, чтобы распоряжение было выполнено точно. За лишние ракеты удержу их стоимость в десятикратном размере и наложу взыскание…»
Суда каравана стопорили машины. Нельзя прощаться на ходу, это убивает торжественность. «Капитан Белоусов» возвращался туда, где были льды, где ждали его помощи другие моряки, где погибли Де-Лонг и Русанов, где была могила водолаза Вениамина Львова. Он плавал на ледоколе «Капитан Белоусов» много лет назад. Тогда это был другой ледокол, его арендовали у американцев на время войны. Новый «Капитан Белоусов» вышел из кильватера и покатился влево. На его рее ветер трепал флаги: «Желаю счастливого плавания».
С головного судна каравана неторопливо поднялась красная ракета, на миг повисла над ледоколом и рассыпалась острыми искрами. Рыжий след ракеты таял, клубясь и растягиваясь. «Капитан Белоусов» ответил низким гудком. Гудок потревожил утренний покой над Чукотским морем. И каждый раз, когда ледокол, проходя вдоль каравана, равнялся с очередным судном, с последнего поднималась ракета. И ей отвечал, густо и грубо, ледокольный гудок.
Плавно покачивались на зыби сейнеры, фыркала вода в трубе дизельного охлаждения.
Вольнов достал ракетницу. Она была тяжелой, молчаливой и холодной, как рыба. Потом он вытащил шершавую картонную ракету и зарядил ракетницу.
— Можно, я выстрелю? — попросил боцман. У него даже дух захватило от волнения. Ему так хотелось самому запузырить ракету в это чистое утреннее небо над Чукотским морем. Вольнов отдал ракетницу.
— Когда форштевни поравняются, да, товарищ капитан? — спросил боцман.
— Да, Боб. Именно тогда, когда они сравняются. Салют в честь нашей победы.
«Нам не хватило пиротехники именно для торжества победы, — подумал он. — Мы — поколение победителей… Но побед не бывает без жертв. И сами победители лучше всех знают цену победы. Вот почему есть скорбь в тяжелых шагах солдат на парадах побед…»
Он вспомнил весну сорокового года и батальоны лыжников, возвращающихся с финской войны. Обмороженные лица красноармейцев. Они шли со стороны Васильевского острова на площадь Труда, поднимались на мост Лейтенанта Шмидта и спускались к площади. Обмороженные, усталые красноармейцы финской войны. Они, кажется, еще были в буденовках… Или это только кажется? В ту зиму в Ленинграде впервые горели синие фонари затемнений… И почему-то очень много оранжевых апельсинов в магазинах под Новый год… Или апельсины — это в испанскую войну? Апельсины из Испании. И дети из Испании, в синих пилотках, с кисточками… Да, красноармейцы на мосту Лейтенанта Шмидта… По этому же мосту потом, в сорок пятом, шли другие солдаты. Ленинградские дивизии возвращались из Берлина. Очень молодые лица солдат. Расстроенные, неровные ряды рот. Пыльные полевые цветы летят из толпы. Плачут старухи. Плачут молодые женщины. В руках солдат каски. Очень жарко, сталь касок нагрелась. И в эти каски женщины суют эскимо. Первые коммерческие эскимо на сахарине падают в стальные, с пропотевшими ремнями каски и тают там. «Не надо… хватит, бабуся…» — говорят солдаты… Впереди рот — зеленые жуки «иванвиллисов». И все еще непривычные погоны на офицерских плечах. И всюду вянущие полевые цветы. Тогда еще и не думали о садовых. Все ромашки, ромашки… Медали на груди у солдат. Имена далеких городов на медалях… Подковы солдатских сапог звякают на трамвайных рельсах…
— Теперь уже можно стрелять? — спросил боцман нетерпеливо.
Ледокол был на траверзе левого борта. С мостика «Капитана Белоусова» кто-то махал шапкой.
— Да, да, Боб, дуй до горы! — сказал Вольнов. Он совсем забыл о том, где находится. Эта привычка отдаваться воспоминаниям… Она знакома всем, кто сутками стоит на мостиках судов.
Трещит ракетница. Запах пороха. Низкий гудок в ответ.
— Точка, — сказал Вольнов. — Салют закончен. Разрешена одна ракета. Иначе удержат стоимость в десятикратном размере. Правда, на это десятикратно наплевали бы все, поэтому флагман и не забыл добавить про взыскание.
Караван снимался с дрейфа. Ледокол «Капитан Белоусов» возвращался на вест, во льды Арктики.
— 8 —
Когда они шли тогда по ночному Архангельску, Агния сказала:
— Я люблю читать Стендаля. Он ужасно умный… Только не его романы, а всякие статьи и записки. Я читаю и все время понимаю, какая я еще глупая. И мне это почему-то нравится… Помню, отец подарил мне первые в жизни шелковые чулки и сказал, когда я не хотела снимать их на ночь: «Чем дольше ты будешь считать себя маленькой и глупой, тем лучше будет для тебя. Спи так, в чулках, сколько хочешь». И, наверное, с тех пор во мне это осталось…
— Я привезу вам с перегона судовой флаг, — сказал тогда Вольнов. — Он совсем небольшой у нас на сейнерах и еще обтреплется за дорогу. И в нем будут все моря, которые мы пройдем, и ветры, и дизельный выхлоп… И он будет, наверное, соленый, если его хорошенько пожевать. И очень выцветший, бледный, в потеках и бахроме. Мы составим акт и спишем его за негодностью в Петропавловске-на-Камчатке, а потом я привезу его вам, возьмете?
— Нет. Мне не нужен такой флаг, мне некуда будет его деть. Ему будет скучно лежать где-нибудь в шкафу после морей, ветров и океанов, — сказала она.
В Беринговом проливе караван встретил шторм.
У бухты Провидения ветер достиг восьми баллов. Он давил в левые скулы сейнеров и все крепчал. Двигатель временами сбавлял обороты.
Вечерело. Красные полосы косых облаков разворачивались над Беринговым морем. Казалось, солнце шипело, уходя в воду. Оно наливалось кровью и пульсировало, как сердце. Осенние штормы входили здесь в силу, а до Камчатки еще оставалось около двух тысяч миль.
Вольнов повернулся к солнцу спиной. Ему не доставляло удовольствия смотреть на штормовой закат. Но каждая волна тащила на своем гребне густой красный отблеск. И в стеклах рубки тоже плавились холодные красные лучи. И даже в глазах механика дрожали красные точки, когда Григорий Арсеньевич поднялся из машины в рубку.
— Дизель сбавляет обороты, капитан, — сказал механик. Ему все нездоровилось. Сизые мешки под глазами, и ни одной шутки уже давно.
Сейнер качало.
Григорий Арсеньевич положил руку на плечо Вольнова,
— Через два часа войдем в Провидение, а там дадут недельку на ремонт, — сказал Вольнов.
— И винт менять надо, — сказал механик.
— Сменим.
— И выправлять вмятины, и заваривать фальшборт в корме.
— Заварим. Перестаньте мучиться, Григорий Арсеньевич. Разве можно так? У вас просто мания какая-то на неполадки.
— Стар я, капитан. Вот и боюсь тебя подвести. Случись что, тебе, Глеб, за меня на полную катушку выдадут. Почему, скажут, толстого старика в море взял? Ответственность есть ответственность.
— Ты не раскаиваешься, что пошел на перегон? — спросил Вольнов.
— Нет, — тихо и торжественно сказал Григорий Арсеньевич. — Ты хороший человек, и все у тебя хорошие ребята. И я рад, что опять побывал в море и что плавал вместе с тобой.
— Ну вот и хорошо… Сейчас получим газеты и письма. Будем читать письма и газеты… Вот входной маяк в Провидение, видишь? Ты бывал в Провидении?
— Много раз. На той стороне бухты есть магазин, там чукчи продают всякие изделия из моржовой кости. Очень даже красивые. Купи ей.
— Кому ей?
— Той, из-за которой вы поссорились с Яшкой. Ты о ней еще не забыл?
— Нет. Но я как-то устал ждать. И потом, все очень сложно. Мне жалко Якова. Я жду от нее письма здесь.
— Это я слышал… Вот-вот! Чувствуешь? Опять дизель сбавляет обороты… Придется вскрывать цилиндры.
— Если установится штормовая погода, нас могут не выпустить на Петропавловск из-за дизеля.
— Ты торопишься в Архангельск и думаешь только о ней.
— Нет. Честное слово, нет. Сейчас уже меньше.
— Я постараюсь привести дизель в порядок. Я очень постараюсь, Глеб. И еще я все думаю о том, куда я денусь после перегона. Я не хочу ложиться в больницу.
— Что-нибудь придумаем.
— Конечно, конечно… Ты только не бойся: к тебе я больше приставать не буду.
— Григорий Арсеньевич, тебя давно никто не ругал? Захотел от меня услышать?
— Не злись. Я не хотел тебя обидеть.
— Иди в машину. Механик ушел.
— Правый якорь к отдаче изготовить! — крикнул Вольнов старшему помощнику.
Они вошли в бухту Провидения, и отсюда уже был виден маленький белый домик почтового отделения на сопке.
Вольнову было только одно письмо — от матери.
О чем пишут матери сыновьям?
…Она здорова, погода терпимая. Вера Петровна упала на лестнице и сломала ногу, раньше так часто ноги и руки не ломались — все это от радиоактивности, наверное; дрова достали березовые, но есть и порядочно осины, читал ли он книгу «На крыльях в Арктику» Водопьянова? Она сейчас читает. Что такое стамуха? Приходилось ли им брать пресную воду из снежниц на льду?… Здоров ли он?… Пускай он не сердится на этот вопрос, пускай все-таки напишет о своем здоровье. И скоро ли закончится их перегон?
И за каждым словом — ожидание.
…Ей прямо не верится, что он уже скоро вернется и целых два года будет дома. Только будь последователен и не меняй больше своих решений… «Целую и благословляю тебя. Твоя мать».
Вольнов читал письмо, лежа на своей койке в углу.
Кубрик содрогался от адского гомона и смеха: старпому сбривали левый ус. Он проиграл контровую в козла. С одним усом проигравший должен был жить до следующего дня. Старпом сражался в паре с боцманом. У Боба усов еще не было — они плохо росли. Боб ползал взад-вперед под столом, а остальные лупили по столу чем попало.
Старпом был хмур и совсем потерял чувство юмора. Он не хотел взглянуть на себя в зеркало, а матросы старались подсунуть зеркало к самому его носу. Василий Михайлович злился и ругал боцмана за то, что тот засушил «дупелевый азик». Все, кроме старпома, чувствовали себя прекрасно и веселились от души: до утра они отдыхали.
Вольнов принялся за газеты. Он не хотел поддаваться тоске обманутого ожидания. Он боялся той пустоты внутри, которая появлялась, когда он думал о том, что не увидит больше Агнию. Вернее, кто мог ему запретить увидеть ее? Но какой смысл искать, если она не хочет этого? Она не послала даже телеграммы. Может, уехала куда-нибудь или пропали письма? Может, следует сейчас найти Якова? «Седьмой» стоит где-то у нефтебазы, к нему можно добраться на шлюпке… Но зачем это?
Морщась от шума в кубрике, он стал читать газеты.
Опять американцы срывают переговоры о разоружении. Черт бы их побрал, этих американцев. Стоит им высунуть нос за свою границу, и они делаются страшными нахалами. У себя дома они люди как люди, но как только какой-нибудь недоносок вылетит в открытое море, он уже обязательно спикирует прямо в дымовую трубу твоего судна… Куда ни занесет тебя судьба — в Ботнический залив или в Японское море, — американцы тут как тут и будут кружить над мачтами, как мухи над медом. Нахальные ребята. Неприлично пикировать на чужое судно в открытом море, неприлично смотреть тебе в дымовую трубу. Это не по-мужски.
— Товарищ капитан, сыграйте с нами, а?
— Глеб Иванович, пожалуйста!
— Не на усы, так просто…
— Корову-то не проиграете!
— Боитесь, да? — Это уже старпом подначивает.
Вольнов вышел на палубу, чтобы отвязаться от ребят. Вокруг была тьма и ветер. Сейнер водило на якоре. Волны звякали под бортом. Во тьме качались огни других судов каравана. А на сопках неподвижно светились окна в домах поселка Провидение.
Неужели старший помощник не понимает, что с одним усом трудно командовать людьми? Он просто еще слишком молод. Это его плюс, и это его минус. Но до конца перегона остается две-три недели, пусть делает что хочет. Да, через две-три недели они все расстанутся…
Из люка машинного отделения доносилось звяканье металла.
Вольнов тихо подошел к люку и нагнулся. В тусклом желтом свете у развороченного дизеля копался Григорий Арсеньевич. Две сигареты лежали на фланце топливной магистрали и чадили тонкими струйками голубого дыма. Очевидно, старик закурил одну, потом забыл про нее и закурил другую. И вот теперь они обе лежали рядом и дымили, а старик прочищал форсунку и что-то говорил ей, строго хмурясь. Он часто разговаривал с предметами, особенно с ручником: «Ты что, по пальцам бить? Я вот тебе!…»
Неужели это отец Сашки Битова? Сашка утонул уже давным-давно, а старик все еще скрипит, чистит форсунку, курит сигареты. Сашка не курил. Он, наверное, и вообще бы не стал курить. Он был спокойный. Если б они тогда не поспорили о том, есть ли на свете чувственная философия, Сашка бы сейчас жил тоже… Странно, что старик не похудел за перегон. Он очень болен. Так много работы и бессонницы позади, а он не похудел. И ест теперь мало. В Петрозаводске он любил поесть…