Идет дождь. На душе погано. Ибо ты оставил каюту с мусором, неприбранную, и совестно еще и от этого. Трап стоит отвесно, очень скользко, рука занята чемоданом, ветер пронзает насквозь.
Всегда, когда летом уплываешь на Север, не верится, что там будет холодно, хотя ты уже раз двадцать испытал это на своей шкуре. И ты слезаешь по отвесному трапу на мокрую глину, чертыхаясь от холода. И уходишь, даже не оглянувшись на свое судно.
За пазухой у тебя много денег, впереди возвращение в отчий дом и период беззаботности. И хотя ты отлично знаешь, что деньги улетучатся очень скоро, а дома ждут тебя только неприятности, но удивительно легко забываешь об этом.
Только после сдачи судна можно так легко, без напряжения, забывать о плохом. Именно этим период после сдачи судна так обаятелен, я даже сказал бы – великолепен.
И еще он прекрасен тем, что ты долго не видел женщин, а на земле их вокруг навалом, и тревожное ожидание необыкновенной встречи переполняет тебя до самых ушей. И опять-таки, отлично знаешь, что в купе окажется твоей попутчицей лейтенантская жена, бывшая официантка из полковой столовой, с тремя детьми, но все равно ты полон ожиданием прекрасной встречи.
И вот, когда мы сели в общий вагон в Лабытнангах, чтобы доехать до Сейды (это шесть часов), а в Сейде пересесть на поезд Воркута – Москва, доехать до Вологды и в Вологде пересесть на поезд до Ленинграда, – мы встретили прекрасную женщину.
Общий вагон есть общий вагон. В нем полутемно и душно. А когда за окном вагона тянется мокрая тундра, то встретить прекрасную женщину можно только во сне. Но это случилось наяву.
Она проверяла у нас билеты.
Она глядела на нас темными огромными глазами и ждала с протянутой рукой. А мы тянули резину с этими билетами, чтобы она ушла не сразу, чтобы она подольше смотрела на нас своими глазищами, чтобы она сердилась и еще больше темнела от этого своими глазищами; и мы спрашивали у нее всякую чепуху: давно ли она ездит, есть ли у нее муж, как она выбрала себе профессию. А я, например, от острого недостатка воображения, спросил, что означают звездочки на рукавах ее форменного железнодорожного кителя. У нее было по две маленькие симпатичные звездочки на каждом рукаве.
– То, что я главный ревизор, – сказала она, надменно и холодно глядя мне прямо в глаза.
– А если одна звездочка?
– Это начальник поезда, – сказала она с тем же выражением надменного терпения.
– Значит, вы старше начальника поезда?
– Да.
– Наш старпом – писатель, – сказал моторист Сергей Сергеевич.
– Напьются, а потом отвечай за вас, – сказала она и сделала дырки в наших билетах.
Ей-богу, я никогда не видел такого интересного лица. Таких загадочных темных глаз, таких строгих, четких бровей, таких живых, вздрагивающих губ и такого тонкого, чистого овала всего лица.
Есть женщины красивые, но так сразу и ясно, что они дуры, или грубы, или развратны. А в этой была таинственность. И хотелось поверить ей себя навсегда и чтобы она поверила тебе себя. И сказала тебе когда-нибудь несколько ласковых слов, перестав быть официальным и главным ревизором поезда Лабытнанги – Сейда. И как ее занесло сюда, такую южную женщину?
– Вы очень красивая, – сказал я, принимая у нее обратно билеты.
Она ответила что-то вроде: «Не ваше дело», – и ушла.
И сразу, конечно, стало нам пусто и скучно. Никто даже не сказал ничего пошлого. Поговорили только о том, что нам выходить через три часа.
Скоро совсем стемнело, и за окном бежали по тундре ровные квадраты отблесков из вагонных окон. И даже столбов и проводов не было видно. Большинство наших заснули. Покачивалась в бутылках недопитая водка, качали копчеными хвостами жирные муксуны – закуска. А я почему-то думал о том же, о чем думал весь рейс от Ленинграда до самого Салехарда. О том, что в моей башке совершенно не появляются какие-нибудь умные новые мысли.
Я вытащил из чемодана книгу Т.А.Шумовского «Арабы и море» – книгу, полную мыслей и полную поэзии мысли. И читал старинные стихи под стук колес. Эти стихи написал поэт очень далеко от моей северной страны, на испанском языке. Он написал:
«Люблю тебя!» – она сказала.
"Ты лгунья! – ей ответил я. -
Кого слепая страсть связала,
Того обманет ложь твоя.
Велит мне ум седой и строгий
Не верить слову твоему:
Отшельник дряхлый и убогий
Уже не нужен никому.
Мне показалось – ты сказала
Пустым признанием твоим:
"Свободный ветер я связала,
И он остался недвижим.
Огонь несет с собою холод,
Пылая, движется вода".
Для шуток я уже немолод,
Я отшутился навсегда".
Я все повторял про себя последние строчки и смотрел в темень за окном. Поезд шел сквозь тундру, сквозь тундру. Где-то в этой холодной тьме провел многие годы Шумовский. Возможно, он укладывал на промерзший грунт те шпалы и рельсы, по которым сейчас шел наш поезд.
Раскидавшись, храпели на полках мои друзья.
Возможно, здесь Шумовский твердил про себя эти же строчки: «Огонь несет с собою холод, пылая, движется вода». И видел лицо лукавой женщины, которая способна сказать такие слова. И быть может, его мечта о такой женщине помогла ему выжить, а потом написать хорошие, умные книги.
Старинные стихи естественно и точно входят в его текст, в дебри арабистики. И автор так любит их, что сам переводит, не доверяя поэтам-переводчикам. И потому там попадаются слабые строки.
Я не ложился спать, потому что надеялся увидеть нашего ревизора. Ведь может же она пройти по вагонам еще раз. Я ждал ее и думал о том, как глупо все получается в моей жизни; что я одинок из-за того, что я однолюб; что небо, вероятно, никогда больше не пошлет мне любви. Я раскисал от тоски, и мне хотелось даже выдавить слезу, но она не выдавливалась. И тут, чтобы добить себя, я стал думать о том, что так никогда и не смогу стать профессиональным, настоящим писателем. Что я не умею читать хорошие книги и учиться по ним писать. Что я могу читать только как самый обыкновенный читатель и мне совершенно наплевать на то, кто и как развивает сюжет и строит композицию. Меня слишком увлекает хорошая книга, даже если я читаю ее в сотый раз. И вообще я никогда не был так счастлив в жизни, как бываю счастлив, открыв хорошую книгу или смотря прекрасную живопись. Такой полноты мироощущения, такого полного исчезания вопроса «Зачем живешь?» ничто другое не дает мне. И черт его знает, может, в этом и есть главный смысл искусства? Оно приобщает к самым глубоким тайнам мировой гармонии, снимает тоску беспредельности, которая с такой тупой силой иногда мешает жить. И тут пришла она.
– Кто старший морской команды? – спросила она устало.
Вагон сильно качало. Всегда качает, когда шпалы кладут на вечную мерзлоту.
– Будем считать, что я.
– Сколько вас, морских, едет?
– Присядьте – качает сильно. Хотите выпить?
– Заткнитесь, – попросила она без злости, даже доверительно. Ей было лет двадцать пять, не больше. Она казалась такой хрупкой среди узлов, чемоданов и спящих матроссов.
– На Азию смотрит Европа, – сказал я, потому что уже здорово окосел.
– Я спрашиваю: сколько человек в команде?
– Тринадцать.
– Сколько едет в Ленинград?
– Девять.
– В Москву?
– Трое, и один в Архангельск.
– В Сейде идите в кассу со служебного входа. Я там буду ждать. Приказано прокомпостировать вам билеты без очереди.
По тому, как она крутила на пальце свои хитрые железнодорожные ключи, мне ясно было, что только служебный долг помогает ей разговаривать со мной спокойно.
– Спасибо. И не сердитесь. Ей-богу, мы хорошие ребята, – сказал я и посмотрел на своих ребят вокруг.
На соседней койке, положив седую голову на пакет с невыделанными оленьими шкурами, тяжело спал моторист Сергей Сергеевич, отставной лейтенант, разведчик, побывавший в Бухенвальде, – человек огромной порядочности, скромности, спокойствия.
Я вдруг обозлился. Иногда бывает полезно искренне обозлиться, чтобы привлечь к себе внимание женщины.
– Слушайте, Лена, Ольга, Инна или Аграфена, – сказал я. – Вы давайте-ка осторожнее на поворотах. Какое вам дело до того, что... На ваши деньги мы пьем? Вы, что ли, болтались с нами вместе от Архангельска до Салехарда?
И этот избитый прием сработал. Она почувствовала себя неудобно, сказала тихо:
– Меня Аня зовут, а не Аграфена, – и ушла.
А я все еще продолжал искренне на нее злиться. Я смотрел на Сергея Сергеевича и видел за морщинами его чисто промытого лица все то, что видели закрытые сейчас глаза нашего моториста. Сколько и чего они видели! Я все хотел точно вспомнить его рассказ о последней разведке, коротком бое и плене. Но я многое забыл. И я ругал себя за свою обычную и безграничную лень. Терпеть не могу что-нибудь записывать, а память начала, очевидно, слабеть. Раньше у меня была совершенно отчаянная память. И никогда я ничего не записывал. А теперь пришла пора записывать, но привычка полагаться на память осталась.
Я смотрел на спящего Сергея Сергеевича и уважал его седины, его морщины, его тяжелые рабочие руки, покойно лежащие на деревянной вагонной полке.
Когда я вижу, как в ночном трамвае дремлет рабочий человек, сложив на ватных штанах усталые грязные руки, мне всегда совестно бывает, что мои руки не такие. И мне всегда очень дорого бывает, если люди с такими руками относятся ко мне уважительно, и не считают меня чужим, и выполняют мой приказ без раздражения. А что поделаешь, если, в силу того что государство дало мне образование, пришлось много командовать. Я с двадцати трех лет принялся командовать. И должен сказать, что не зря за командирство платят деньги.
Я смотрел на Сергея Сергеевича и вспоминал, как в тяжелых, метровых снегах его взвод выходил из разведки. Как прижали их к реке, еще не замерзшей, черной, дымящейся паром. И Сергей Сергеевич приказал идти и плыть через реку, и приказал снять сапоги, и первый снял их.
Они перешли реку по броду, босые. И он приказал в лощинке развести костер, чтобы обсушиться, – мороз был двадцать градусов. И он знал, что немцы остались за рекой.
Они разложили костер и сунули в огонь свои черные ноги, когда с тыла пошли на них цепью немецкие автоматчики. И Сергей Сергеевич приказал бросать в огонь личные знаки и документы, а потом они еще постреляли немного в автоматчиков, но патроны у них кончились.
Потом их продержали в холодном сарае, без сапог, два дня и вывели, чтобы расстрелять. Построили и чего-то долго ждали.
– О чем вы тогда думали, Сергей Сергеевич? – спросил его я по идиотской писательской привычке.
Он курил, гладил себя по шее. У него не было воображения и была внутренняя честность. Он не мог соврать и придумать, а в то же время точно не помнил того, о чем он тогда думал. Но он вспомнил. Он сказал, тихо обрадовавшись тому, что вспомнил точно:
– Я думал, скорее бы, Виктор Викторович. Ноги ужасно болели. Уже никакого сознания от такой боли и не оставалось. Скорее бы, думаю, скорее стреляйте...
И тут прикатил какой-то русский – эсэсовец. Долго смотрел на пленных и приказал не стрелять, а отправить в лагеря. Так Сергей Сергеевич остался жить. Из плена он бежал.
В тяжелых, затяжных, оборонительных боях и в истерике лобовой атаки Сергей Сергеевич показал свое мужество и чистоту своей души. Его уже никто – до самой смерти – не упрекнет в трусости.
А что делать тем, у кого нет такого оправдания?
Быть может, именно потому сегодняшняя молодежь дерзит больше, чем это следует? Дерзить – не самое легкое дело на этом свете. За дерзость кое-чем приходится рисковать...
Я все чаще вспоминаю офицеров, которые преподавали нам в училище. Какой чистой совести были эти люди.
Я помню капитана третьего ранга Хватова. Он преподавал управление артиллерийским огнем. Безжалостно уничтожал он наши надежды на субботнее увольнение в город «гусями», то есть двойками.
Черный, худощавый, желчный и очень талантливый. В прекрасно сидевшей на нем форме; с теми скупыми, точными и пластическими движениями рук, которые принято называть «аристократическими», хотя Хватов был так же далек от любой аристократии, как всплески наших залпов от цели; тяжко больной язвой желудка; прошедший от Сталинграда до Берлина на бронекатерах речных флотилий, штурмовавший Пинск, севший на мель под Пинском в пятидесяти метрах от немецких «тигров»; прыгавший через отмели на полных ходах вперед, когда сразу после «полного вперед» дается «полный назад» и волна, которую тянет за собой корабль, догоняет его и перекидывает через перекат, а иногда... не перекидывает...
Или преподаватель минного оружия, капитан второго ранга, фамилии которого не помню, весь дергающийся, девять раз подрывавшийся на минах и оставшийся жить, очень злой, часто несправедливый, мелочно-придирчиво требовательный. И его: «В минном деле, как нигде, вся загвоздка – в щеколде». Потом, когда уже на флоте мне пришлось столкнуться с минами, взрывпакетами и прочими штуками, я понял, как его придирчивость воспитывала в нас элементарную верность жизни.
И прекрасно помню нашего комиссара по фамилии Комиссаров и политработника майора Ломакина. Это были настоящие комиссары, которые теперь знакомы молодежи только по книгам. Большевики, гуманисты, вникатели чужих судеб, отцы матросов, больные и израненные, спокойные и опытные.
Я опять отвлекся, но не корю себя. Если кто-нибудь ждал от этих записок сюжетных рассказов, он давно уже обманулся в своих ожиданиях.
Мой рейс закончился. Следовало подводить итоги. Но дорога еще продолжалась.
Не помню, кто из великих мира сего сказал, что Зевса создал народ, а Фидий всего лишь воплотил Зевса в мраморе.
Я смотрел на спящих вокруг товарищей. И знал, что у одного из них возьму те смешные слова и присказки, которые прямо вываливаются из него. Другой подарит мне свою биографию. А третий не даст врать чересчур, потому что я буду совеститься перед ним. И все то, что я напишу в конце концов, отдали мне те люди, с которыми судьба сводила меня.
До Сейды оставалось полтора часа, и спать не было смысла. И я опять листал книгу Шумовского, выискивая кусочки стихов. По-моему, нельзя читать стихи в большом количестве. Я люблю отдельные, самые хорошие строчки, которые попадаются в виде цитат среди книг прозы. Они укладываются в мозгу и в душе навсегда.
Я читал:
Пускай там дерутся слепые
Цари за кусочки земли,
Мы наших владений границей
Безбрежность морей обвели!
2
От поезда Воркута – Москва уже сильно пахнет цивилизацией. Здесь есть купированные вагоны и ресторан. И в отблесках света за окном уже видны стали березки. Но нам было не до них – мы рухнули в чистые простыни и уснули.
...Аня сидела у меня в ногах и трясла за плечо, когда я наконец проснулся. Шел третий час ночи. И первое, что я подумал, было – не набедокурили ли матросы?
– Вы ко мне хорошо относитесь? – спросила она, убедившись, что я проснулся. Она была вся синяя от ночного света, берет держала в руках, волосы ее растрепались.
– Что надо делать?
– Вставайте и возьмите кого-нибудь из друзей. Мне тут не справиться одной... Такая история! Пожалуйста!
Я поднял Бориса Киселева, и мы оделись. Она ждала в коридоре. Борису я сказал:
– Похоже, пахнет уголовщиной. Нужны понятые.
Он не стал ничего уточнять. Мы закурили и вышли из купе.
– Надо обыскать состав, – сказала Аня.
– Откуда начнем? – спросил Борис так, как будто он с самого детства занимался такими делами, и зевнул в кулак.
– Объясните все-таки, что происходит? – попросил я.
Поезд гремел во тьме между Воркутой и Котласом. Казалось, поезд все время летит под уклон. Так мы куда-то торопились.
– Пропали бригадир и проводница из четвертого вагона.
– Начнем с хвоста, – почему-то решил Борис. Было видно, что он совершенно невыносимо хочет спать.
– А куда мог пропасть бригадир? – спросил я.
– Он скрывается от меня.
– Минуточку! – сказал Борис, нырнул в купе и вынырнул с яблоком. – Подкрепитесь, главный ревизор.
Она машинально взяла яблоко и пошла по вагону.
Качаясь на переходных площадках, оглушенный гулом колес, ветром и хлопаньем дверей, я орал в ее маленькое ухо деловые вопросы:
– Почему он скрывается?
– Он... спал с проводницей. Я их накрыла.
– Это... очень большое преступление?
– В служебное время! – воскликнула она. – И это еще не все!
Я пожал плечами. Черт его знает. Если штурман на вахте будет развлекаться с поварихой, судно далеко не уплывет. Только очень уж не женское дело заниматься такими расследованиями.
Мы миновали общий вагон, ныряя под голые сонные пятки, торчащие с полок, и оказались в хвостовом вагоне. Здесь я взял ее за локоть и попросил объяснить суть до конца.
– Он был с одной, а, когда я акт составляла, сказал мне фамилию другой... Я же их всех в лицо знать не могу... И я в акт вписала другую фамилию, невинную... Акт в Москву придет, эту другую вызовут, позорить начнут, а она женщина больная, порядочная... Вот он какой подлец, понимаете? Он прячется; мне в Котласе сходить, а без него акт переписать нельзя... И девушка прячется – та, настоящая... Молоденькая, студентка, кажется, подрабатывает на практике проводницей... А он старый, два раза женатый, трем детям алименты платит... Поймать его надо до остановки, а то сойдет, отстанет и потом скорым в Вологде догонит, а меня уже не будет... – Ей-богу, Аня чуть не плакала.
И мы пошли обратно по вагонам, опрашивая проводниц и проводников, но все говорили, что вообще не видели бригадира. И когда мы проходили наш вагон, то Борис исчез. Детектив не увлек его.
Двери вагона-ресторана на стук не открывали очень долго. Наконец появился парень лет двадцати в белой куртке. Он с большой неохотой и наглой неторопливостью отпер двери, и мы прошли в ресторан.
На сдвинутых стульях, посередине салона, спал пьяный пожилой мужчина.
Качались шторы, позвякивали бутылки в ящиках. Замусоренный пол и грязные скатерти были беспощадно освещены ярким электрическим светом.
Еще один парень в белой куртке и с перебитым носом появился откуда-то. Аня приказала ему открыть кухню.
– Покажите ваш спецдопуск, – ласково попросил парень.
Аня энергично отпихнула кривоносого и открыла дверь в кухню своим ключом. Парни поглядели на меня и отошли в сторону. Я поблагодарил Бога за то, что не надел флотской фуражки. Сейчас они принимали меня за оперуполномоченного. Я курил и делал непроницаемый, зловещий, профессиональный вид. Пока это помогало.
– Ага! – сказала Аня. – Хорошенькое дело! На кухне! Ночью! Посторонние! А потом людей заразой кормят!.. Вылезай.
На кухне за баком-кипятильником пряталась бледная девушка в красном пальто и красной фетровой шапочке с бантиком и брошкой. Она не подняла глаз на нас, стояла, прижавшись к стене спиной, и глядела под ноги.
– Вылезай! – опять приказала Аня. Совсем она была сейчас беспощадная. А мне почему-то было неудобно и стыдно.
– Не выйду, – одними губами сказала девушка и сунула руки в карманы красного пальто.
– Еще как выйдешь, голубушка! – сказала Аня.
И девушка двинулась из кухни вызывающей женской походкой, виляя бедрами и не вынимая рук из карманов.
– Со стариком спала – не стыдно было, а теперь глаза тупишь, – сказала Аня, этими словами как бы стараясь поддержать в себе необходимую беспощадность.
Я открыл дверь из ресторана перед девушкой.
– Я с бригадиром не спала, я только рядом лежала, – медленно и угрюмо и как-то задумчиво сказала обвиняемая, проходя мимо.
– То-то они полчаса купе не открывали, – сказала Аня уже для меня.
– Я одетая была, вы сами видели, – сказала девушка и остановилась в тамбуре, оглянулась в еще не захлопнувшиеся двери ресторана. И я заметил, что парни и она успели обменяться каким-то значительным взглядом. «Не здесь ли и бригадир?» – подумалось мне.
– Я вас попрошу с ней побыть, – сказала Аня. – А я за милиционером схожу. Он на этом перегоне подсесть должен. Теперь еще и с рестораном разбираться придется.
– Хорошо, – сказал я. – Побуду. – Мне все-таки хотелось узнать, чем все это кончится.
Аня ушла; я остался с девушкой в красном пальто среди шума вагонного тамбура.
Она опять прислонилась спиной к стене и все не вынимала рук из карманов. И в этой позе было презрение и презрительное терпение. Она молчала непроницаемо и, по-моему, без большого напряжения.
Поезд сбавил ход, мелькнули и пропали за окном двери огоньки стрелок, громыхнули колеса на стыках. И опять увлекающе загудел паровоз, наращивая свой бег в глухой северной ночи.
Минута тянулась за минутой, я не выдержал паузы, спросил:
– Где бригадир?
– Не знаю.
– Знаете.
– Докажите, – сказала она лениво и нахально.
Она также принимала меня за определенного сотрудника. И она, кажется, уже имела опыт разговора с ними. Имеющие такой опыт не торопятся отвечать. И еще было в ней что-то такое, что тревожило меня. «Чего я-то ввязался? – думал я. – На кой черт это нужно? Воюю пока что с двадцатилетней девчонкой...»
Бывают такие странные девицы, они годами поступают в жизни совершенно импульсивно и, когда вдруг грянет гром, с огромным изумлением оглядываются вокруг. Где они? Куда занесла их судьба? И как теперь отсюда выйти? И ужас залезает им в души, ибо ранее инстинкт до такой степени превосходил в них разум, что и жили-то они, как бы совершенно не осознавая окружающего. И вдруг проснулись в кровати старика и к вечеру, проглотив пакетик люминала, спят уже в больнице, а к следующему утру лежат в морге. Такие обычно плохо учатся, и подруг у них мало, и они до смерти любят сладкое, рано физически зреют и производят впечатление очень спокойных, устойчивых в психическом смысле девушек. Они могут совершить геройский подвиг – спасти из пожара ребенка, например. И не заметить этого подвига. Удивленно глядеть на тех, кто хвалит за него. И вдруг понять совершенное ими же недавно в огне, заново пережить страх и заболеть от него. Я стал думать, что эта девушка такая, что ее обманул бригадир, посулил интересное путешествие, развлечение, посадил на ступеньку вагона, и она поехала, даже не позвонив в свое общежитие по телефону...
Вернулась наконец Аня с милиционером – добродушным огромным украинцем. И все мы прошли в служебное купе. Было четыре часа двадцать минут ночи по местному времени.
Девушку усадили к окну, и милиционер задал ей несколько вопросов: из какого она вагона, давно ли ездит с бригадой, откуда сама?
Она молчала и глядела в потолок.
Милиционер совсем не сердился. Он-то знал, что все на свете суета и все, что надо, девушка рано или поздно скажет.
Тут ворвалась в купе старая, страшная неврастеничка проводница. Она кошкой метнулась к девушке и успела вцепиться той в волосы. Мы с милиционером ухватили проводницу за руки, но разжали их не сразу.
По изможденному лицу проводницы текли слезы злобы. Она вырывалась, кусалась и причитала. Именно ее бригадир выдал за свою ночную спутницу, и ей грозил срам и позор по прибытии в Москву. Я не мог не подумать о том, что исчезнувший бригадир не лишен юмора. Он мог легко доказать невозможность своего грехопадения с проводницей, фамилию которой он вписал в акт, – она была невинна уже много лет, и это не вызывало сомнений. Тяжелая одинокая жизнь перепахала ее лицо, и тело, и душу. Типичный представитель коммунальной квартиры, из-за которого десятки людей не живут, а тонут в трясине истерик, провокаций, злобной мстительности, зависти и всех других человеческих пороков. Но если заглянуть в нутро такой женщине, которая работает тридцать лет проводником в общем вагоне поезда Воркута – Москва, если посчитать ее беды и горести, и погибших ее родных, и так далее, то простишь ей почти все.
Она затихла в наших руках, схватилась за сердце, сникла, сказала:
– Доктора на соседнюю станцию вызывайте, доктора!.. Укол!..
Мы уложили ее. Незаслуженно брошенное подозрение в распутстве могло привести ее на тот свет. И это было уже не смешно. Но что тут будешь делать?
– Ах ты дрянь! Низкая ты девчонка! Из-за тебя человек помрет! – кричала Аня на девушку в красном пальто.
– А я при чем? – наконец открыла та рот.
– Твой хахаль ее фамилию вместо твоей вписал! Ты что, не слышала? Теперь скажешь, что не знаешь? Ничего! Ничего! Ты еще стыдом по уши умоешься! Еще на открытом собрании тебя из студентов исключать будут! Тебя спрашивают! Где бригадир? С какого сама вагона?
– Я не проводница, – сказала девушка и расстегнула пальто. – Я так еду, обыкновенно...
– Где вещи? – сразу заинтересовался милиционер и перестал поливать проводницу водой из графина.
– В ресторане, у рабочих с кухни, – прошептала девушка.
– Где села? – быстро спросил опять милиционер.
– В Воркуте.
– В какой кассе билет брала? Ну, тебя спрашивают! В правой или левой?
– Не помню...
– Ага, – сказал милиционер. – На улице касса или в вокзале?
– Не помню... Я не сама билет брала. Мне брали.
– А почему проводницы тебя запомнили, когда еще из Москвы ехали?
– Я из Москвы этим же поездом ехала.
– И сразу назад? День побыла, за тридевять земель съездила, и назад сразу?
– У меня там деньги украли.
– Зачем ездила?
– В отпуск.
– Какие вещи в ресторане, как они выглядят? – спросил и я, вспомнив, что отец был следователем.
– Чемодан черный.
– Сходите с ней за вещами, – сказал мне милиционер. – А я до машиниста доберусь. Как бы старуха дуба не врезала.
– Идемте! – сказал я девушке.
– Я их боюсь, – сказала она, опять став флегматичной и теряя интерес к происходящему.
– Надо, – сказал я. И мы пошли. – Вы на самом деле студентка? – спросил я.
– Да.
– А где билет?
– Нет билета, вру я все, – сказала она. – Меня ссадят?
– Похоже на то, – согласился я.
Дверь вагона-ресторана оказалась опять закрытой. Я постучал сильно и властно. Открыл тип с перебитым носом.
– Только работать мешаете, – пробормотал он.
– Черный чемодан – живо! – сказал я.
– Какой чемодан? – спросил он.
– Мой, – тихо сказала девушка.
Он фыркнул и вынес чемодан, поставил его и ушел на кухню. Девушка глянула на чемодан и начала бледнеть. Она глядела на открытый замок. Один замок был закрыт, а другой отскочил. Она взяла чемодан за ручку и приподняла его. Господи, какой страх, какое отчаяние отразились на ее лице.
– Там совсем пусто, – пролепетала она.
– Скажите, что там было?
– Туфли были, кофточка, юбка шелковая... – перечисляла она, бросаясь возле чемодана на колени, открывая его,копошась в тряпках. – Поверьте! Господи! Какие мерзавцы! Какие мерзавцы! И сапожек нет!
– Здешние парни? – спросил я, тряся ее за плечо, потому что она уже ни на что, кроме своего чемодана, не обращала внимания. – Здешние?
– Никто другой не мог!
– А бригадир где?
– Не знаю! – Теперь она не врала.
– Тащи за мной чемодан, – сказал я и вошел в салон ресторана. Уходить отсюда было нельзя. Надо было следить за этой шпаной. Но кто им мешал давно переправить вещи в другой вагон? И кто им мешал в крайнем случае выкинуть их в окно, если бы они серьезно опасались обыска? Но они знали, что девушка сама задержанная, ей не поверят и вряд ли будут тратить время на розыски ее шмуток. Они все это знали точно. И этим были еще омерзительнее.
Я попытался разбудить спящего на стульях мужчину. Это оказалось безнадежным делом.
Тогда я сказал парням, что сейчас в поезд сядет опергруппа. И что, если они хотят кончить дело в тишине, пускай вернут вещи.
– Вы ее больше слушайте! – сказал парень с перебитым носом. – Разве таким верить можно?
И он говорил правду. Никто, кроме, пожалуй, меня, ей ни в чем бы не поверил теперь. Теперь следовало не верить, а проверять, тщательно и длинно.
– Какие мерзавцы! Какие вы мерзавцы! – все повторяла она. Пожалуй, еще раньше они получили с нее что-то вроде натурной платы за укрытие.
Я взял ее чемодан и повел в служебное купе. Теперь она не совала руки в карманы и не виляла бедрами. И в первом же тамбуре разрыдалась судорожно и безнадежно.
– Отец есть? – спросил я, чтобы отвлечь ее.
– Нет, – рыдала она. – Нет, нет, нет...
– Не реви, – пробовал утешить я. – Вещи найдутся обязательно. За этим я прослежу...
– В тюрьму бы лучше, чем это! – сказала она, кивнув на двери вагона, в котором помещалось служебное купе.
– Зачем ты ездила в Воркуту? – спросил я. Я знал, что только без свидетелей она может выдавить из себя хоть миллиграмм правды.
– К отцу, – сказала она.
– Ты только что сказала, что его нет.
– Я ездила искать его... Он где-то там... И у меня украли деньги, честное слово!
– Тебе хватило бы на билет, если продать шмутки... И зачем тебе было нужно так много вещей? И зачем тебе надо было путаться с бригадиром?
– Я с ним не путалась. Он хотел, но я нет. Лучше в тюрьму, чем это.
Больше она не говорила. Правда, ее больше ни о чем и не спрашивали. Ее ссадили на первой остановке и занялись пломбированием ресторана, а я пошел спать. Но мне муторно было на душе и потому не спалось. Черт его знает, что я должен был сделать, кому помогать, кому верить и за кого вступаться. И я думал о том, как все быстро и безнадежно запутывается, если даже один человек один раз солжет другим людям. Какая тут начинается феерическая неразбериха!
Уже светало, когда заглянула Аня. Она стала неинтересной мне, но я шепотом, чтобы не разбудить Бориса и других моих попутчиков, спросил о девушке и предложил Ане чай.