Если бы крысы в одну ночь сожрали сегодня наши библиотеки, то пришлось бы написать нечто подобное Библии по жанру, чтобы передать потомкам не все наши знания – что невозможно, – а сегодняшнее ощущение от наших знаний Мира. И тогда опять потребовались бы мифы и притчи, и новый Ветхий завет, ибо самые хорошие энциклопедии стареют быстро и обычно бывают смешны для умных потомков, а мифы и притчи служат им всегда хотя бы обыкновенной житейской мудростью: если родилась на свет женщина необыкновенной красоты, страстной натуры и бесстыдной порочности, то прости, защити ее от злобности толпы, и она отплатит тебе беспредельной преданностью и благодарностью всего своего буйного сердца и мятежной души. И она будет мыть тебе ноги и, если ты захочешь, будет вытирать их волосами. Разве это не так?
Отъехав от часовни, Таренков повернул не обратно к Латакии, а в горы. «Опель-капитан» опять бесшумно рванулся по пустынному шоссе. Сиреневые и серебристые лепестки цветущего миндаля вихрились за машиной. Потом промелькнули заросли оливковых деревьев.
В ушах потрескивало – так быстро мы набирали высоту.
Оливы сменились дубовыми лесами.
На поворотах далеко внизу распахивалось море и сразу исчезало за огромными стволами старых, замшелых дубов.
По склону горы нам навстречу спускалось облако, цепляясь за вершины деревьев. Мы влетели в это облако. Горло запершило от холодного тумана. Пока спорили, является ли облако туманом или это разные вещи, оно осталось ниже. Вспыхнуло солнце, вечернее, по-северному негреющее. Таренков съехал с дороги и выключил мотор. Мы услышали шум горной реки. Она текла в глубоком ущелье. Через ущелье горбатился одноарочный каменный мост, обросший мхом.
– Его строили римляне, – сказал Евгений Петрович. – Выйдем.
И опять нечто неповторимое тронуло душу. И не только, очевидно, мою. Юрий Петрович остановился над ущельем и вопросил без всякого наигрыша:
– Камо грядеши?
... Камо-о... грядеш... – повторило торжественное эхо.
Огромные деревья спускались к речке по склонам ущелья. Их черные влажные стволы оплетали плющи. Не лесная, а какая-то парковая сырость приглушала звуки. Между камней росли нежные, как наши подснежники, цветы – белые и голубые. И лиловые фиалки.
Мы спустились к воде по скользким каменьям.
Вода журчала отчужденно, ее неожиданные взбулькивания возле устоев римского моста подчеркивали тишину.
– Здесь есть крабы, – сказал Таренков. – Маленькие.
Я черпнул воды и глотнул. Заныли зубы.
– Если в том, что болтаемся всю жизнь по морям, есть смысл, – пробормотал Юрий Петрович, – то он в таких минутах.
И я был согласен с ним.
Мы курили над быстрой и чистой водой. Ночь поднималась за нами в горы, тушила сумеречные краски горного леса.
Мы говорили о том, что не знаем истории и как это знание иногда бывает необходимо. Кто прошел по камням этого моста – Александр? Цезарь? Антоний? Никто не знал этого. Мы сетовали на то, что из истории остаются в памяти лишь анекдоты. И что даже если мы читаем Плутарха, то отмечаем только «кисленькое».
Таренков сказал, что более всего любит Плутарха за то, что патриарх историков часто употребляет откровенное слово «сволочь». И не играет в объективность и невозмутимость по отношению к героям. И если ему не нравится Антоний, то он сразу заявляет, что Антоний был пьяница и беспутник – с перепоя наблевал на форуме в тогу друга и попал в лапы Клеопатры ручным, привыкшим слушаться не разума, а женщины.
Он говорил негромко, боясь разбудить эхо среди древних камней в холоде горного ущелья.
На этом торжественная часть нашего праздника завершилась.
Потом в ресторане горного отеля, закрытого по случаю военного положения, мы пили крепкое пиво и хрумкали сырую морковку.
Мы были одни в огромном зале. Огонь горел только возле нашего столика. И от огня в темную глубину зала уходила по каменному отшлифованному полу световая дорожка. Вокруг столика бродила собака, доверчивая и лохматая, и не голодная, что на Востоке редко.
Молодой и лукавый официант появлялся из темноты с подносами морковки, маслин, свежепестрой травы. Мы наливали ему пива. Он улыбался и пил с удовольствием. Собаку мы угощали морковкой, маслинами и травой. Она улыбалась и ела с удовольствием.
Беззаботность снизошла на нас. Как будто не ждали впереди тяжелая работа и Большой Халль – морская тоска. Мы хохотали, рассказывая про электромеханика, которого в керченском ресторане побили официанты.
Электромеханические нервы были давно издерганы. На старом судне и динамо старое, и лебедки старые. И они у нас каждый час выходили из строя. Электромеханик месяцами спал одетым. Когда гас свет, будить механика не надо было. Он ощущал очередную поломку телепатически, вскакивал и бежал в машину. На стоянке в Керчи электромеханик отправился в ресторан, размяк там в беззаботности, как мы нынче, выпил, и закусил, и потанцевал. А в Керчи часто случаются перебои с электроэнергией. И вдруг в ресторане погас свет. Электромеханик, ни слова не говоря, поднял воротник пиджака и побежал в родное машинное отделение ремонтировать динамо. Официанты и швейцар догнали его уже на улице и сгоряча кинули банок. Ну разве поймет официант моряка? Разве поверит, что посетитель ресторана, убегающий из зала в темноте, действует машинально?
После ресторана мы понеслись куда-то дальше, сквозь черную сирийскую ночь. Мы замечательно неслись, время от времени останавливаясь перед камнями, перегораживающими шоссе. Возле камней возникали из тьмы военные патрули, поблескивали фонариками, аксельбантами, портупеями, оружием, шевронами, нашивками, кокардами, шлемами, пуговицами, глазами. И, не проверяя документов, пропускали. И мы опять неслись, высвечивая на виражах куски арабских декораций: цветущие плодовые деревья, каменные заборы, заросли кактусов. И я совсем раскис от удовольствий, когда из приемника запели песенку про морского друга на чужом языке.
– Евгений Петрович, – сказал я. – Нынче ты подарил нам удивительный кусочек жизни. И мне чуть только не хватает до полного счастья. Преследует недоступная мечта. Как того африканского вождя, который просил и просил у колонизаторов-англичан подводную лодку. Хотел охотиться с нее на крокодилов. Слышал про такого?
– Слышал, – сказал Таренков. – Англичане подлодку зажали, а мундир адмиральский вождю прислали.
– Точно. А чего мне не хватает для абсолютного счастья?
– Знаю, – сказал он, и затормозил, и вышел из машины, и обошел ее, и открыл мою дверцу. – Ну? Садись за руль. Тебе этого хотелось?
– Ты ясновидящий! – сказал я и пересел за руль.
Мне хотелось именно этого, хотелось давно, нестерпимо, опять как мальчишке.
В «опеле» было пять скоростей – непривычное переключение. И ехал я не спеша, вкушая удовольствие от ведения машины, как аромат редкостного табака.
– Сейчас свернешь направо, в проселок, – сказал Таренков.
Я свернул, «опель» заколыхался на рытвинах, фары высвечивали мягкие очертания прибрежных дюн, послышался жесткий гул наката.
Таренков перехватил баранку и развернул машину носом в море, переключил свет фар на дальний. И мы увидели океанское судно, разбитое и разоренное. Оно стояло почти на ровном киле, очень высоко и нелепо вздымаясь черными бортами над бурунами прибоя.
– Итальянец, – сказал Евгений Петрович.
– Не повезло макароннику, – прокомментировал Юрий Петрович.
Если бы знать свою судьбу! Если бы он знал, что через два года высадит судно на камни в этом же Средиземном море!
От такого никто из моряков не застрахован. И потому зрелище разбитого судна вызывает в душе минуту тяжелой и строгой тишины. И в эту минуту колокол с мертвого корабля звонит и по тебе, даже если рынду давно стащили береговые люди.
– Когда нападает тоска, я приезжаю сюда, – сказал Таренков.
Он был не самоуверенным, а уверенным в себе мужчиной.
Иногда тоскливое настроение и грустное зрелище вдруг интерферируют, рождая просветленность. Разве не бывало так с вами на кладбищах?
Ночное море начинало сердиться. Поднимался ветер. Красиво мерцали пронизанные лучами сильных фар пенные гребни прибойных валов. Обрывки такелажа на разбитом судне тяжело колыхались, ветер подвывал в них.
– Как ваши веревки? Хорошие? – спросил Таренков о наших швартовых. У нас были старомодные, но добротные веревки. – Пожалуй, завтра будет сильный ветер. Пожалуй, вам расштивает шрот в трюмах нерукотворно. Поехали, братцы. Жена скучает.
На столике в холле его квартиры рекламные проспекты «Морфлота» и шикарные фото лайнеров причудливо перемешались с томами собрания сочинений Достоевского.
Жена Евгения Петровича оказалась литературоведом, писала диссертацию о влиянии изобразительного искусства на творчество классика. Ее звали Мальвина. Женщин с таким именем я еще не встречал в жизни. Она была вся в зеленом. И темно-каштановые волосы. Молодая, красивая женщина.
«Везет же людям!» – позавидовал я Таренкову.
В гостиной стояли на полу в широких вазах два букета роз, а в аквариуме-шаре плавали красные рыбы. На низком столике всеми цветами спектра манили бутылки – виски, бренди, коньяки и вина – представительские напитки, обязательные для деловых встреч в квартире-агентстве.
«Везет же людям!» – подумаете вы.
Только очень тоскливы иногда будни и праздники в красивой квартире на чужбине.
Я где-то читал, что дочь писателя Данилевского вышла замуж за испанского офицера. Он служил на Балеарских островах, на острове Ивис. Она погибала там от тоски. Ее спасли два безымянных русских матроса. Они умерли на корабле в море. Трупы свезли на Ивис и похоронили. И каждую неделю дочь Данилевского ходила к ним на могилу и носила русским матросам цветы. Это ее спасло.
– Очень тоскуете? – спросил я Мальвину.
– Есть радио. Есть газеты. Ко всему привыкаешь, – сказала она.
Они привыкли делать веселый вид при любых обстоятельствах. Они считали, что наши будни, будни плавающих людей, бывают еще тоскливее и монотоннее, еще будничнее. И они устроили нам красивую жизнь, сделали праздник, который редко выпадает нынче на долю моряка.
Евгений Петрович угощал нас часовней, римским мостом, цветами на полу гостиной, красотой женщины в зеленом платье, стереофоническим проигрывателем и изысканной коллекцией пластинок. Четыре пластинки были «Аве, Мария». Каждая в исполнении знаменитости. Я, конечно, никогда не смог бы отличить исполнителей, но это не имело никакого значения.
Даже рыбы в шаре-аквариуме перестали вилять вуалями хвостов, когда зазвучала «Аве, Мария».
– Что вам вспоминается, когда вы слышите это? – спросила Мальвина.
– Босфор, – сказал я.
– Вы видели Босфор на рассвете? – спросила она. – Помните, у Хемингуэя: «Едешь на рассвете вдоль Босфора, смотришь, как встает солнце, и, что бы ты ни делал до этого, ты чувствуешь, что, общаясь с этим, ты утверждаешься в решенном».
Я видел Босфор на рассвете и видел солнце, встающее над минаретами. Это было сразу после холодной Керчи. И я тогда не утверждался в решенном. Наоборот, я проклинал себя за решение пойти плавать на старом грузовом теплоходе грузовым помощником. И еще я мучился тем, что не могу остановить мгновение рассветной красоты над Босфором.
Я сменился с вахты, был свободен, спустился в каюту и пытался остановить мгновение при помощи своей старой «Эрики». Я писал: «Утренний туман среди пожухлой листвы зимних деревьев. Из туманной тишины голос чайки. Три серебристые утки над фиолетовой неподвижной водой. Плавный провис проводов высоковольтной линии на огромной высоте над проливом. Разноцветные дома, прижавшиеся друг к другу. За опущенными жалюзи – утренний сон. А на газоне в парке уже поднимают и опускают мотыги несколько оборванных рабочих. Женщина в черном идет по синему асфальту...»
Я писал эти слова, а внутри звучало: «Никогда я не был на Босфоре, ты меня не спрашивай о нем...» И чужая поэзия плугом чужого таланта перепахивала целину моих истинных ощущений. Я не мог отделить своих плевел от ее обаяния. И мучился этим, даже физически мучился.
Смотрел на турецкие фелюги с задранными к небесам носами и кормами и стучал кулаком в ладонь от бессилия.
Фелюги были раскрашены в простые цвета: белая, зеленая, желтая, красная полосы. Фелюги колыхались у берегов, а над ними вздымались ржавые пароходы – старомодные высокие и узкие трубы и прямоугольные надстройки – давно мертвые корабли на мертвых якорях. И человеческое кладбище проплыло совсем рядом с бортом. Освещенные солнцем руины дворцов отражались в еще темной воде. Лежали под набережной парусные барки, вытащенные на сушу. Голубой туман выходил из их открытых трюмов.
Когда-то вещий Олег загонял здесь гвозди в щит, прибивая его к вратам Царьграда. Теперь бледно светилась в солнечных лучах реклама «Филиппc».
Я плюнул на писание и вышел на палубу.
Лодчонка тарахтела слабым мотором и лезла прямо нам под форштевень. В лодчонке спал старик, положив седую голову на румпель. Лоцман бегал по мостику, потрясал кулаками и ругался на всех языках мира, потом дернул привод гудка. Рев ударил по ушам, сбивая утренний тихий настрой в душе. Старик в лодке проснулся, равнодушно толкнул румпель, подставил нос каюка волне. Эхо гудка трижды отдалось в близких горах...
И опять чистая, солнечная тишина сомкнулась вокруг голубых с золотом минаретов. И, заменяя «Никогда я не был на Босфоре...», во мне всплыло: «Аве, Мария» – опять чужие слова, чужая мелодия, чужое вдохновение!
Пришлось выругаться не хуже турецкого лоцмана и завалиться спать – от бессилия, – потому что никакое «Аве, Мария» не звучало над проливом.
Над проливом тогда просто взошло солнце.
Нам не пришлось вкусить угощения Таренковых до конца.
Зазвенел телефон. Трубку взяла Мальвина. И сразу передала ее мужу: «Штормовое, Женя!» А еще через минуту мы мчались по ночным улицам к порту – с бала на корабль. И Таренков давал нам кое-какие рекомендации, а на прощание счел полезным вручить прошлогодний информационный бюллетень Черноморского пароходства. И этот старый бюллетень, увы, оказался точным сценарием того, что ожидало нас в ближайшие двое суток.
"Бюллетень технико-экономической информации ЧМП.
С 12 по 14 января 1968 года над восточной частью Средиземного моря прошел глубокий циклон, вызвавший ураганные ветры и катастрофическое волнение.
В результате разбушевавшейся стихией сирийскому порту Латакия были причинены большие разрушения. Здесь находились 12 торговых судов, в том числе теплоходы «М. Бардин» («Металлург Бардин») и «Малахов курган» Черноморского пароходства.
К 13 января ураган достиг максимальной силы и создал чрезвычайно тяжелую обстановку в порту.
Восемь судов были сорваны со швартовых и якорей, два из них были выброшены на камни и разбиты в Старом порту. Большие повреждения были причинены портовым сооружениям, 250 метров волнолома было разрушено и снесено в море – порт оказался совершенно не защищенным от действия стихии.
Т/х «М. Бардин» под командованием капитана Лютого В. Т. прибыл 8 января 1968 г. в Латакию и 11 января приступил к выгрузке груза. В 17.20 12 января в связи с усилением юго-западного ветра выгрузка была прекращена, по судну был объявлен аврал, дополнительно было заведено на причал 8 капроновых швартовых тросов. Общее количество заведенных концов к этому времени составило – 12 с бака и 10 с кормы.
Используя кратковременное затишье, капитан хотел выйти из порта с рассветом 13 января, однако к 5 часам ветер от юго-запада усилился до 8 баллов, и, проконсультировавшись по радиотелефону с другими советскими судами, капитан Лютый принял окончательное решение штормовать в порту. Немедленно же между бортом и причалом были заведены все имевшиеся на судне кранцы и бухты дефектных швартовых тросов.
В 05.45 в 10 – 20 метрах от левого борта теплохода «М. Бардин» с трудом задержались с помощью якорей и работавших машин сорванные ураганным ветром со своих швартовых суда «Галатея» (Панама), «Ирис» (Либерия) и «Новошахтинск» (СССР).
В 08.00 сокрушительными ударами волн развалило находящийся по корме на траверзе теплохода «М. Бардин» участок волнолома длиной 250 метров. В результате этого открылся свободный доступ штормовым волнам во внутреннюю акваторию порта. С этого момента ввиду угрожающего положения на судне были сформированы четыре аварийные группы: носовая, кормовая, группа швартовщиков на причале и запасная группа, которые вступили в непрерывную борьбу за живучесть судна.
В 08.20 стоящий впереди болгарский пароход «Балкан» был сорван со швартовых и навалил кормой на носовые продольные концы т/х «М. Бардин», в результате чего шесть из них были порваны. Корму т/х «М. Бардин» кинуло на причал, и теплоход получил серьезные повреждения корпуса. Для частичного преодоления создавшейся аварийной обстановки был отдан правый якорь и начали работать машиной на задний ход. Поданные вслед за этим дополнительные концы с бака стабилизировали положение.
В дальнейшем, используя перекладку руля и работу машиной, при активных действиях экипажа по временной заделке повреждений корпуса и крепления судна, т/х «М. Бардин» продолжал удерживаться у причала, испытывая сильные удары волн о корпус и удары корпуса о причал, несколько смягчаемые кранцами. За сутки было оборвано 11 капроновых тросов, 3 стальных и заведенный с носа 52 миллиметровый буксир.
В этот же период времени теплоход «Малахов курган» под командованием капитана Рослова А. А. стоял ошвартованный 20 кормой к брекватеру с отдачей двух якорей: правого 6 смычек цепи и левого – 7 смычек. На швартовую пушку брекватера было заведено шесть капроновых концов.
(Мы стояли точно в такой же позиции, но по корме был не брекватер, а тот самый волнолом, который был разрушен предыдущим ураганом. Наши носовые концы были на швартовой бочке, а шесть кормовых на швартовых тумбах волнолома. Из шести кормовых только два были капроновые – черноморцы всегда умудряются снабжаться хорошими тросами и другим морским инвентарем лучше всех других россиян – это им одесские черточки характера помогают.)
Расстояние от кормы «Малахова кургана» до брекватера составляло 25 метров. Ветер работал на теплоход прямо в нос.
(Расстояние от нашей кормы до волнолома было приблизительно таким же, но ветер работал нам прямо в корму. А почему-то всегда, когда получаешь пинок в зад, то ускорение значительно больше, нежели после пинка в перед.)
Ко времени прекращения выгрузки из-за усиления ветра 12 января на борту т/х «Малахов курган» оставалось 6828 тонн генерального груза.
(У нас на борту было около четырех тысяч тонн шрота)
В 03.00 13 января ветер достиг 10 баллов от юго-запада. Якоря теплохода «Малахов курган» начали ползти, и судно, смещаясь назад, стало приближаться к брекватеру.
(У нас все происходило как раз наоборот. Нам в корму давил не только адский ветер, но и штормовые волны, которые легко перемахивали через остатки волнолома. Эти волны были так велики и длинны, что прокатывались через весь теплоход – от кормы до носа. И потому почти невозможно было работать с кормовыми концами – попробуй работать, если тебе в лоб бьет струя из пожарного шланга.)
В 04.00 ветер достиг 12 баллов, стали ощущаться толчки о грунт и было замечено самопроизвольное проворачивание главного двигателя.
(Когда ветер достиг 12 баллов, у нас вырвало левый кормовой кнехт и мы фактически повисли на концах одного борта. Кнехт вырвало с корнем и еще разломало пополам – такое я наблюдал первый раз в жизни.)
В 05.00 после непрерывной подачи звуковых сигналов к борту т/х «Малахов курган» подошел катер для завоза швартовых и 150-сильный буксирный катер для оказания помощи.
(К нам эти ребята подошли через два часа после начала подачи звуковых сигналов и только после красной ракеты. Правда, все суда в порту, а набито их там было как килек в банке, гудели и визжали кто во что горазд, ибо у всех рвались швартовы и никто не мог завести новые без завозного сирийского катера. Самое страшное было смотреть на эти портовые катера, когда они вдруг оказывались значительно выше твоих бортов, где-то в мутных небесах, на гребне очередной волны. Отчаянные ребята работают в Латакии на портовых плавсредствах!)
К 07.00 с помощью 150-сильного буксира удалось завести добавочные носовые швартовы на швартовую бочку и отвести корму от брекватера. Однако через полчаса ветер достиг ураганной силы (до 45 метров в секунду) и «Малахов курган» вновь потащило к брекватеру. При попытке использовать свою машину было обнаружено повреждение шестерни вало-поворотного устройства. Подошедший к 08.00 морской буксир «Барада» начал работать на таран, отжимая корму «Малахова кургана» от брекватера.
(Когда ветер достиг ураганной силы, нам с помощью катера и буксира «Барада» удалось завести на кормовые палы двенадцать концов, которые крепились не только на кнехты, но и за брагу, которую мы обвели вокруг надстройки румпельного отделения. После этого нам ничего не оставалось делать. Мы только любовались на бесчинство стихий. Брызги и целые куски волн крутились в спрессованном воздухе вокруг ходового мостика кольцом Сатурна – это было космическое зрелище.)
Экипажи теплоходов «М. Бардин» и «Малахов курган» по общему авралу самоотверженно непрерывно боролись со стихией, сохранив суда от тяжелейших последствий.
В условиях этого неравного поединка экипажи т/х «М. Бардин» и «Малахов курган» проявили образец организованности, стойкости, мужества и хорошей морской выучки".
Стилистику «Бюллетеня» я оставляю без исправлений. Мне кажется, казенные слова иногда сильнее действуют.
Занятно, что в раннем исламе, и по Корану, и по преданию, культ Аллаха – в противоположность культу идолов – проявлялся главным образом во время морских путешествий. Именно во время ужасного шторма обращались к Аллаху с молитвой, как к Владыке моря. Это отлично увязывается с нашим: «Кто в море не бывал, тот Бога не знавал».
Никто на старом «Челюскинце» не молился 22 и 23 февраля 1969 года, но Бога мы вспоминали часто. Ведь если на раннем этапе цивилизации море помогало людям создавать Бога, то на последующих оно с успехом помогает им делаться богохульниками.
Под вой боры
Когда в Новороссийске меня спрашивали о том, какой груз мы привезли с Ближнего Востока, я отвечал со сдержанной гордостью:
– Булавоусый малый мучной хрущак, малый мучной смоляно-бурый хрущак, суринамский мукоед и небольшое семейство жужелиц. Всего зверей пять тысяч четыреста восемьдесят четыре тонны.
До прибытия в Новороссийск мне был известен только один вредитель – «капустница». За мельканием этой бабочки сразу чудятся цветущие луга, полдневный ленивый зной и летние деревенские запахи.
На официальном языке наш груз назывался «шрот» – жмых хлопкового семени. Я видел грузовую разнарядку. Шрот шел в две сотни адресов. Украинские, сибирские, среднерусские, архангельские свиньи пускали слюнки в предвкушении обедов из сирийского жмыха. Но отправлять во все концы страны импортных хрущаков и мукоедов в живом виде невозможно. И нас поставили на фумигацию – в трюма накачали синильную кислоту или еще что-то более страшное; экипаж покинул судно, повесив плакаты с черепом и костями, подняв на мачте соответствующий флаг и выставив у трапа вахту.
Капитан оказался в городской гостинице, остальные – в гостинице для моряков. Она за городом, на берегу Цемесской бухты, земной пейзаж вокруг уныл – камни, грязь, опоры линий электропередачи, начатые и заброшенные стройки, трубы цементного комбината вдали. А бухта – огромна и прекрасна.
В подвале гостиницы есть буфет-забегаловка, где околачиваются бичи в ожидании встречи со знакомым морячком и бутылкой пива. В номерах чистенько, администраторши, как положено, строгие и вредные. Координаты, имена и должности проживающих им известны, «накатить телегу» они могут без труда, и если захотят, то и без всякого повода. А для моряка загранплавания любая «телега» – хуже туберкулеза.
Я прибыл поздним вечером на попутном «козле». Знаменитая новороссийская бора месила ночную темноту, а сильный ветер, когда я на берегу, расстраивает психику. Почему-то кажется, что все на берегу, если на него выбрался, должно быть тихо и корректно.
Корректности не получалось. Только я оформил пребывание, как погас свет. Во время боры этому не удивляются. Дежурная зажгла свечку и проводила до номера. «Слева за дверью ваша койка» – на этом ее заботы обо мне закончились.
В номере было еще четыре койки. Из тьмы спросили традиционное: «С какого?.. Откуда пришли?» Я ответил, разделся и лег. Рано утром нужно было брать у капитана порта справку о приходе, потом ехать к нотариусу в город и оформлять морской протест. Капитан боялся, что на пути из теплого Средиземноморья в холодный Новороссийск в трюмах произошло отпотевание и шрот подмок. На всякий случай следовало подать морской протест. Я считал все это перестраховкой чистой воды, но приказ есть приказ.
Соседи по номеру, очевидно, давно отоспались и теперь не давали мне уснуть. Старые-престарые морские анекдоты, рассуждения о девицах за стенкой – там жили выпускницы поварской школы, ждали своего первого назначения на суда, – и вечная морская травля...
Это великая вещь – морская травля. И философии в ней больше, чем находят литературные критики, но я устал и спать хотел. И уже засыпать начал, когда на невидимом окне зачирикали и зашевелились птицы.
Из тьмы раздалось:
– Мишка, ты птиц закрыл? Спать не дадут утром...
– Дрыхнет Мишка.
– Разбуди его, пусть птиц укроет...
Мишку разбудили, он послушно прошлепал к окну, вернулся в койку и сказал молоденьким голоском:
– Опять старпом снился! Сведет он меня в могилу... Еще на отходе из Калининграда сижу в каюте, судовые роли печатаю, он заглядывает, спрашивает: «Ты что делаешь? На машинке печатаешь?» Я говорю: «Нет». – «А что ты делаешь?» – «В хоккей играю». Он разозлился и дверью хлопнул. Дальше, в море уже. Засовываю в диван ненужные лоции. Жара. Лоций этих – до чертовой матери. Мокрый я. Качает, диван на меня падает все время. Старпом приходит, спрашивает: «Ты что делаешь? Лоции убираешь?» Я очередную засовываю и говорю: «Нет». – «А что ты делаешь?» – «В хоккей играю». Он злится. Я спать лег перед вахтой. Полог задернул, свет погасил. Он влезает в каюту, спрашивает: «Ты что делаешь? Спишь?» Я зубы стиснул, говорю спокойно: «Нет, Петр Альфредович, в хоккей играю!» И так мы уже через неделю видеть друг друга спокойно не можем. Он молчаливо требует, чтобы я к его привычке спрашивать про очевидные вещи привык. А я себя не могу перебороть. «Простите, Петр Альфредович, тут занято! – это я ему из душевой кричу. – Я тут в хоккей играю!» Он – старший, я – четвертый. Значит, субординацию нарушаю. Но нарушение такое, что ни под какую статью не подведешь. А избавиться от своей идиотской привычки он не хочет: натура – кремень!
– Не кремень, а осел, – прогудел кто-то во тьме.
– И вот понимаю я, – продолжал молоденький с отчаянием в голосе, – если он еще раз увидит, что я курю, подойдет и спросит свое: «Ты что делаешь? Куришь?» – то я ему окурком выстрелю прямо в глаз! Вот ситуация! И выхода нет! Даже ночами снится!..
Сутки за сутками мы ждали смерти хрущаков и суринамских мукоедов. Они не дохли. Бора выдувала из старых трюмов ядовитый газ. Его было полно в каютах и очень мало в шроте.
Мне полагался небольшой отпуск – отгул выходных дней. И я слезно запросил подмену. Она все не ехала.
Ветер сводил с ума. Городскую пыль и землю ветер смешивал над бухтой с солеными брызгами. Липкая рыжая замазка покрывала стекла окон. У центрального входа в Управление портом валялся огромный тополь, сломленный борой почти возле корней. На улицу было не выйти. Редкое такси отваживалось проехать по набережным. И вой – монотонный, тоскливый, как предсмертный вопль марсиан Уэллса.
Все анекдоты, все запасы морской травли давно исчерпались. Деньги на согревательные напитки – тоже.
Я читал старинную книгу: «Летопись крушений и других бедственных случаев военных судов Русскаго флота». Старинные, спокойные обороты речи, запах прошлых веков с пожелтевших страниц, имя флота капитана – командора Головнина на обложке:
«Ежели мореходец, находясь на службе, претерпевает кораблекрушение и погибает, то он умирает за Отечество, обороняясь до конца против стихий, и имеет полное право наравне с убиенными воинами на соболезнование и почтение его памяти от соотчичей»...
Удержаться от удовольствия общения с настоящим русским языком не можешь. Отсюда и мои стилизации, и обильное цитирование. Как удержаться, если попали тебе на глаза такие строки:
Достигло дневное до полночи светило,
Но в глубине горящего лица не скрыло,
Как пламенна гора, казалось меж валов,
И простирало блеск багровый из-за льдов.
Среди пречудныя, при ясном солнце ночи
Верхи златых зыбей пловцам сверкают в очи.
... Карбас помора-зверобоя на волнах Белого моря. Глаза морехода на одном уровне с волной. За гребнем волн стоит ночное полярное солнце. Его низкие лучи скользят по льдам и слепят глаза кормщику. Автор был в море, работал в нем. Теперь он спокойной, крепкой рукой ведет строку. Строка величаво колышется в такт морской зыби. Север простирается далеко до края стиха. И слышно, как медленно падают капли с медлительно заносимых весел. Гребет помор. Стоит над морем солнце. Вздымаются и вздыхают на зыби льдины. От них пахнет зимней вьюгой. Здесь чистая картина – без символики. Здесь профессиональное знание жизни, и физики, и астрономии. Пишет Ломоносов. Рыбак, начинавший современный русский язык, открывший атмосферу на Венере, объяснивший природу молнии электричеством, сформулировавший закон сохранения вещества.
«... Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте... Сей всеобщий естественный закон простирается и в самые правила движения, ибо тело, движущее своею силою другое, столько оныя у себя теряет, сколько сообщает другому, которое от него движение получает».