За доброй надеждой
ModernLib.Net / Путешествия и география / Конецкий Виктор Викторович / За доброй надеждой - Чтение
(стр. 18)
Автор:
|
Конецкий Виктор Викторович |
Жанр:
|
Путешествия и география |
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(787 Кб)
- Скачать в формате doc
(676 Кб)
- Скачать в формате txt
(651 Кб)
- Скачать в формате html
(783 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51
|
|
Джеймс Даген – американский журналист и отчаянный паренек – давно стал соавтором Кусто и его сподвижником. У острова Нантакет, где сытые чайки презирают камбузные отбросы, где зеленые волны слышали когда-то отчаянную песню китобоев «Веселей, молодцы, подналяжем – эхой!» и где рвется сейчас из репродукторов наших траулеров «Соленые волны, соленые льды!», больше десяти лет назад потонул итальянский лайнер «Андреа Дориа». На глубине около шестидесяти метров.
Даген в осенние шторма организовал киноэкспедицию к месту гибели лайнера.
Другой соавтор Кусто – Дюма – рассказывал: «Там голова совсем не варит от глубинного опьянения. Соображаешь ровно столько, чтобы не утонуть. Глубина больше, чем кажется по эхограмме...»
Но они нашли «Андреа Дорна». И сняли фильм. Правда, он идет восемнадцать секунд, этот фильм...
И когда я болтался у Нантакета, недалеко от места гибели «Андреа Дориа», то вспоминал Дагена. И еще раньше я вспоминал его, когда на «Нерее» мы обсуждали его утверждение о том, что есть одно обстоятельство, отличающее животных подводного мира от всех других.
Есть рыбы, которые могут расти без предела. Если им повезет прожить достаточно долго, они могут достичь сказочных размеров тех китов, которые в наших народных сказках превращаются в острова, на которых мужички в лаптях строят пятистенки, сажают картошку, и вдруг – бульк! – кит наконец перестал терпеть издевательства и нырнул. И нет острова...
Странная особенность роста рыб заключается, очевидно, в том, что они находятся в состоянии невесомости большую часть жизни...
– О! Он умер! Неужели! О мадам, вероятно, вы знали его?!
Да, мадам знала Джеймса Дагена. Мадам вообще не была администраторшей. Мадам оказалась научной сотрудницей Океанографического института.
Вернулась девушка-секретарша, сказала, что ближайший сподвижник Кусто через несколько минут примет нас. Она произнесла фамилию сподвижника: Алина. Ударение было на каком-то совершенно непонятном месте.
Девушка села за столик под картиной китобойного вельбота и углубилась в свои занятия.
Сперва смутно вспомнилось, как я злился на издателя книги «В мире безмолвия», который поленился перевести футы в метры. Отвлекаешься каждую минуту на то, чтобы мысленно делить и множить расстояния на коэффициенты. Еще меня всегда бесят римские цифры глав в многоглавных книгах. Вероятно, это потому, что я не римлянин.
Затем я вспомнил, что Алина был лейтенантом и конструировал подводные сани, – все это еще в конце сороковых годов. Тогда же он исследовал подземный источник Витарель. Они должны были найти сифоны, через которые подземные воды подаются на поверхность земли. И они ныряли в черную подземную воду с фонарями, компасами, глубиномерами и составляли карту...
– Месье, месье Алина ждет вас!
И я переступил порог святилища.
В огромное окно вливалось и море света, и настоящее синее море, и доброе бормотание прибоя.
Так вот как выглядит штаб гуманистов в их борьбе с технократами. Кусто основал здесь этот штаб, когда Евратом в шестидесятом году санкционировал сброс отходов атомной промышленности в Средиземное море. Здесь он метался из угла в угол, когда технократы, послушные тупым лбам политиков, наступали на море.
– Вы узнаете это? – спросил меня Алина.
За огромным столом на полке книжного шкафа стояла модель судна. Щегольской, зализанный кораблик, игрушка. Я не узнавал.
– Ваш «Нерей», – сказал Алина.
Черт знает что! Это действительно был «Нерей», но такой «Нерей», на котором никогда не лопались паровые магистрали, который не вмерзал в лед возле набережной Лейтенанта Шмидта, на палубе которого никогда не оставлял следов старый пес Анчар, прозванный так потому, что в молодости кусал всех без разбору.
В каком позорно благополучном, детском виде приплыл сюда наш буксир, опережая себя. Я, конечно, вспомнил, что среди начальства ходили разговоры о том, чтобы заказать модель и подарить ее Кусто. Но вручать подарок надо было, когда «Нерей» бросит якорь на рейде за окном. Не следовало, черт возьми, торопиться. Судно еще не совершило ничего, что давало ему право находиться рядом с моделью «Калипсо», за креслом Кусто.
«Я правильно сделал, что в свое время ушел из этой конторы», – подумал я, хотя глупое честолюбие было все-таки удовлетворено. Я принимал «Нерей», считал спасательные жилеты, копался в промерзшем трюме и встречал на нем Новый год. А на каждом судне, хотя это и тривиальное заверение, оставляешь частицу души.
Алина подошел к модели последнего подводного дома и стал рассказывать об его устройстве.
Несчастная Ира, прижимая пальцы к вискам, переводила. Откуда она могла знать все смыслы слова «регенерация», например? Откуда она могла знать, что этот не первой молодости человек с не совсем белыми зубами – обычный след, который оставляет море на водолазах, – нырял в подземной реке на глубине сто двадцать метров? Что он одним из первых ввел в обиход слова «таблица компрессии»?
Я же, пусть простит меня месье Алина, кивал на его рассказ, но не слушал перевода. Об устройстве дома я рано-поздно прочитаю.
Мне интереснее было осмотреться в кабинете капитана Кусто.
Разобрать иностранные названия книг на их корешках в шкафах.
Определить чувства, которые я здесь испытывал.
Запомнить необычный, странный с такой высоты, подножный шум прибоя – шум, поднимавшийся сюда с далекой-далекой обрывной глубины.
Узнать откуда, и как, и когда на стену попал старинный гарпун и какая история связана с ним.
– ...в отсеке второго этажа этого дома находились душевые... – переводила Ира слова Алина.
А я думал о том, что сын Кусто, который мылся в этой душевой, мальчишкой катался на ките.
Китобоец тащил под бортом ошвартованного убитого кита, а на болтающемся мертвом ките стоял маленький тогда Кусто и, конечно, захлебывался от счастья, а мать и отец взирали на происходящее безмятежно, без страха и даже с гордостью. Это, наверное, было так, как на далеком, немыслимо далеком отсюда острове Вайгач, когда маленький ненец волок в тундру полярного орла. Но там был маленький ненец, а здесь было возвращение цивилизованного европейского интеллигента обратно к началу начал, было соединение настоящего, первобытного мужества с современной физикой и биохимией.
Первая семья в мире, которую не можешь назвать жителями Земли. Как неудобно так назвать, например, карася или акулу.
Больше всего мне хотелось бы остаться здесь одному и внимательно рассмотреть разные мелочи на стенах и за стеклами шкафов. Известно, что окурок для следователя важнее автобиографии преступника.
Но Алина уже все объяснил про глубоководный дом. Следовало, очевидно, уходить.
Мы глянули еще только на стенд с фотографиями и карикатурами на Кусто слева от дверей.
Удачнее всего получаются карикатуры на людей с костистыми или очень толстыми лицами. Резкие черты Кусто так и просятся на карандаш. Но это, конечно, были не карикатуры все-таки, а шаржи. Чаще всего в профиль. И фото, приколотые к материи стенда без всякого ранжира и порядка, – подводные дома, дельфины, выпрыгивающие из воды в Сант-Яго, Кусто и Кеннеди на групповом снимке, Кусто, готовящийся надеть маску, и вдруг – Гагарин, смонтированный на одной карточке с Моной Лизой, Гагарин справа, Джоконда слева...
Опять это соединение науки, космоса, мужества с красотой и таинственностью искусства, загадочностью женской улыбки...
Не может не существовать в душе многих сегодняшних людей безмолвное и не выражаемое словами ощущение тоскливо-безвозвратного сожаления: «Да, действительно, люди полетят на Луну. Уже скоро. И на Марс. Но я не полечу. Сердце. Желудок. Амортизация души. Виза на полет к Луне... Да, полетят, а я никогда, никогда туда не полечу».
Это тоскливо.
Одно утешает – так случалось всегда. И будет. И я никогда не увижу Космос и глубины Океана. Никогда.
Когда проводился первый опыт недельного пребывания людей под водой, у аса подводников Фалька стали пошаливать нервы. Быть может, это были и не нервы, а воображение. Оно и помогает, и иногда губит людей, особенно художников. Другой акванавт чувствовал себя отлично. О нем записано в журнале: «Никаких жалоб нет, спокойная уверенность, как в отчетах советских космонавтов».
Вот откуда на стенде в кабинете Кусто Гагарин с его улыбкой и Джоконда с ее улыбкой...
– Испытатели сперва не выключали приемник, слушали популярную музыку и листали детективы, потом забросили детективы и выключили приемник, смотрели развлекательную программу – телерекламу – с хорошенькими хористками. Потом послали к черту и хористок, и даже «последние известия», попросили проигрыватель. И до конца опыта слушали симфонии и камерную музыку. Причем оба подводника были не из тех ребят, которые ходят в филармонию.
Это говорит мне бывший лейтенант французского флота месье Алина, или мне это кажется, потому что я это уже где-то читал?
– С большой глубины, как вам известно, нельзя выйти немедленно, если провел там известный срок. Именно эта мысль ввергала мужественного Фалька в ужас и кошмары. Ничего лучшего для тренировки космонавтов не придумаешь. Американцы это поняли и используют. Чувства одиночества в глубине океана и в космосе приблизительно одинаковы по силе и качеству... Неизбежность, неизведанность среды, и ее очевидная враждебность, и ее громадность, и ее завлекающая гармония, толкающая на безрассудные поступки, растворяющая вдруг страх в чем-то непонятном, но, поверьте, месье Виктор, приятном, и рождающая вместо него ощущение бессмертия...
Это переводит мне уставшая переводчица Ира, или это говорит Алина, или все это мне кажется?
– Так передайте своим друзьям, что мы, как и договорились, ждем «Нерей», – говорит Алина.
– Обязательно, – сказал я, хотя знал, что у «Нерея» осталось немного шансов приплыть в Монако.
– А вы навсегда ушли с этого судна? – спросил Алина.
– Навсегда, – признался я. – Люди, которые стояли во главе дела, отличные подводники, но в них, пожалуй, не было и грана поэзии. Потому «Нерей» еще не скоро бросит якорь на рейде под окном этой комнаты.
– Что передать Паша? – спросил Алина. Так называют Кусто друзья. Это означает «Старик».
– Пожелайте ему, мсье, еще много лет готовиться к погружениям без посторонней помощи.
Часть 2
Среди мифов и рифов
Изучение географии включает немаловажную теорию – теорию искусств, математики и естественных наук и теорию, лежащую в основе истории и мифов (хотя мифы не имеют никакого отношения к практической жизни). Например, если кто-нибудь расскажет историю странствований Одиссея, Менелая или Иасона, то не следует думать, что он поможет этим практической мудрости своих слушателей, разве только присоединит к своему рассказу полезные уроки, извлеченные из несчастий, которые герои претерпели. Эти рассказы все же могут доставить высокое наслаждение слушателям, интересующимся местами, где зародились мифы. Ведь практические деятели любят подобные занятия, потому что эти места прославлены, а мифы полны прелести. Однако такие люди интересуются всем этим недолго: ведь, как это и естественно, они больше заботятся о практической пользе.
Страбон. «География»
Корабли начинаются с имени
Судно – единственное человеческое творение, которое удостаивается чести получить при рождении имя собственное. Кому присваивается имя собственное в этом мире? Только тому, кто имеет собственную историю жизни, то есть существу с судьбой, имеющему характер, отличающемуся ото всего другого сущего.
«И люди, и суда живут в непрочной стихии, подчиняются тонким и мощным влияниям и жаждут, чтобы скорее поняли их заслуги, чем узнали ошибки... В сущности, искусство власти над судами может быть более прекрасно, чем искусство власти над людьми. И как все прекрасные искусства, оно должно опираться на принципиальную, постоянную искренность». Это сказал Джозеф Конрад.
Каждое судно начинается с имени. У автомобилей, самолетов или ракет имен нет, только номера или клички.
Нет на планете и живых памятников. Бронзовые и каменные монументы мертвы, как бы величественны и прекрасны они ни были. Имена знаменитых людей остаются в названиях континентов и городов, дворцов и бульваров. Но даже самый живой бульвар – это мертвый памятник. Только корабли – живые памятники. И когда ледоколы «Владимир Русанов» и «Афанасий Никитин» сердито лаются в морозном тумане, в лиловой мгле у двадцать первого буя при входе в Керченский пролив, то их имена перестают быть именами мертвецов. Об этом сказано много раз. И все равно опять и опять испытываешь радостное удовлетворение от неожиданного общения с хладнокровным, но азартным и честолюбивым Русановым или лукавым и трепливым Афанасием, хотя от них давным-давно не осталось даже праха.
Смысл жизни судна – движение. Любое движение в пространстве есть беспрерывная смена обстоятельств и свойств среды вокруг. Чем сложнее существо, тем заметнее оно реагирует на притяжение Луны, влажность, холод и жару, плотность космических излучений, напряженность магнитного поля. И чем сложнее существо, тем таинственнее его связь с собственным именем. Имя влияет на человеческий характер и судьбу. И в этом тоже нет мистики.
В справочниках у фамилии Челюскина стоят в скобках два вопросительных знака. Неизвестны даты его рождения и смерти. Это говорит в первую очередь о том, что мы ленивы и не любопытны к великим предкам.
Семен Иванович Челюскин был полярным штурманом. О белых медведях, когда их было много вокруг, говорил: «якобы какая скотина ходит».
На руках штурмана умер от цинги лейтенант Василий Прончищев. Челюскин принял командование кораблем.
Это было в 1736 году в устье Хатангской губы, где тогда «знатное дело, льды отнесло далече в море».
Через тринадцать дней после мужа умерла на руках Челюскина жена лейтенанта Прончищева Мария – первая женщина, принимавшая участие в арктической экспедиции.
Следующий раз Семен Иванович пошел к северу Европы и Азии под рукой крутого мужчины Харитона Лаптева.
24 августа 1740 года они потерпели аварию в широте 75° 30' 0'' на дубль-шлюпке «Якутск»: «Во время поворота назад течением и ветром дубль-шлюпку льдами затерло, а потом по отломлении форштевня все судно в неудобность повредило».
15 миль до берега по льдам они добирались трое суток и зазимовали на Таймыре. «Изнуренные трудами, отчаявшиеся в спасении на этом пустынном и диком берегу, некоторые подняли было ропот, говоря, что им все равно умирать – работая или не работая; однако ж мужественный начальник строгим наказанием зачинщиков восстановил дисциплину».
И тихий ропот собравшихся раньше времени умирать, и «нерегулярные и неистовые слова» буйных головушек командиры пресекали кошками. Социологических исследований психологического климата на зимовке они не вели, но людей спасли, исполняя приказ Петра: «Никто из обер– и унтер-офицеров не должен матросов и солдат бить рукой или палкой, но следует таковых, в случае потребности, наказывать при малой вине концом веревки толщиною от 21-й до 24-х прядей». За нарушение правил гигиены – курить можжевельником в морском жилье – Петр на первый раз велел бить нарушителей «у мачты», на второй, бив у мачты, отправлять на год на галеры. Мачты после гибели дубль-шлюпки не было. Били у бревна.
20 мая 1742 года Челюскин вышел к самому северному окончанию Европы и Азии. Он написал в дневнике: «Сей мыс каменный, приярый, высоты средней. Около оного льды гладкие и торосов нет. Здесь именован мною оный мыс: Восточный северный мыс. Здесь поставил бревно, которое вез с собою».
Сто девять лет подвиг Челюскина подвергался сомнению, а он сам издевательствам. Сомневались и издевались люди бывалые, но на самом Восточном северном мысе ни с бревном, ни без оного не бывавшие. Ф.Врангель и академик Бэр утверждали, в частности, что штурман Челюскин, «чтобы развязаться с ненавистным предприятием, решился на неосновательное донесение».
В 1851 году А.Соколовым все обвинения были сняты документально. Особенно горячо, по свидетельству Визе, за честь Семена Ивановича вступился А.Миддендорф, который присвоил имя штурмана мысу. И написал: «Челюскин не только единственное лицо, которому сто лет назад удалось достичь этого мыса и обогнуть его, но ему удался этот подвиг, не удавшийся другим, именно потому, что его личность была выше других. Челюскин, бесспорно, венец наших моряков, действовавших в том крае».
Скромность украшает человека, но делает это без спеха.
В сентябре 1933 года пароход «Челюскин» проходил мыс Челюскина. Капитан Воронин отсалютовал мысу тремя традиционными гудками. На душе капитана скребли кошки толщиною от 21 до 24 прядей.
Отгудев, Воронин спустился в каюту и записал в дневник: «Как трудно идти среди льдов на слабом „Челюскине“, к тому же плохо слушающемся руля». Капитан Воронин был из древней поморской семьи. Он привык прислушиваться к предчувствиям.
В Первую мировую войну пароход под именем Челюскина привез из Лондона в Архангельск взрывчатку. В Бакарице пароход взлетел на воздух. Вероятно, это была работа немецких диверсантов. Воронин оказался свидетелем гибели судна.
Новому «Челюскину» Воронин не доверял и считал, что имя у него невезучее.
Существует неписаная морская традиция – не называть новые суда именами погибших судов. Нет на свете нового «Титаника», нет «Лузитании». Исключение делается для боевых кораблей, погибших в сражениях. Взорванный в Бакарице пароход, вероятно, приравняли к ним. Традиция оказалась нарушенной.
Тринадцатого февраля 1934 года на 68° северной широты и 172° восточной долготы новый «Челюскин» затонул. Глубокая у него могила...
Воронин, как положено, ушел последним. Самые дурные предчувствия капитана оправдались. До своего конца Воронин не мог забыть завхоза, сбитого бочками на палубе уходящего под лед парохода.
Героизм челюскинцев приветствовал весь мир. Даже скуповатый на автографы фантаст Герберт Уэллс и его язвительный антипод Бернард Шоу сочли долгом лично подписать приветственные телеграммы.
В 1936 году в первый рейс вышел с ленинградского судостроительного завода первый советский теплоход «Челюскинец». В его названии на дальнем плане маячил Семен Челюскин, на среднем – «Челюскин» и на крупном – недавние подвиги челюскинцев.
В марте 1940 года теплоход, следуя из Нью-Йорка в Ленинград, при подходе к таллинскому рейду выскочил на каменистую банку. Поднявшимся штормом судно переломило на две части. Носовая осталась на мели, а кормовую понесло ветром. Корму поймали милях в семи от носа, что дало возможность говорить легкомысленным морским острякам, что «Челюскинец» – самое длинное на планете судно. В суровые дни блокады рабочие Кировского завода сшили две половины. И после войны «Челюскинец» продолжал плавать.
Первый раз я миновал мыс Челюскина летом 1953 года на среднем рыболовном траулере по пути из Беломорска во Владивосток.
Мыс мрачен и тосклив. На нем полярная станция.
Мы пробирались близко у берега по узкой полынье. Южные ветры немного отогнали лед от берега. И мы влезли в эту щель.
Зимовщики увидели караван, первые после долгой зимы суда. Зимовщики входили в воду, расталкивая льдины баграми, и махали нам шапками.
И мы несколько раз выстрелили из винтовки, отдавая им и Семену Ивановичу салют, не записанный ни в каких протоколах.
С мыса ответили ракетой.
Осенью шестьдесят восьмого года судьба привела на самый длинный в мире теплоход. Он был уже здорово стар. Уже побаивался открытых океанов и даже малосольных льдов Финского залива. Мы работали на коротких рейсах вокруг Европы.
Богатая родословная нашего теплохода порождала иногда забавные казусы. Так, например, при отходе из Ленинграда на Гданьск рысьеглазый лейтенант-пограничник с молодым рвением обнаружил у нас на борту нарушителя. Им оказался отличник комтруда моторист Смирнов.
– Откуда у вас на борту этот человек? – зловеще спросил лейтенант, тыкая в моториста его паспортом.
Мы объяснили, что этот человек плавает здесь четвертый год.
– Как он может плавать здесь, если он с другого судна? – еще более зловеще спросил лейтенант.
– Почему он с другого? Он с этого!
– А это что? – торжествующе спросил лейтенант, тыкая пальцем в паспорт моториста. Там в графе «Название судна» стояло: «ЧЕЛЮСКИН» – вполне понятная описка дамы-писаря из отдела кадров.
– Но, товарищ лейтенант, ведь такого судна сейчас вообще нет в природе! Оно утонуло в тридцать четвертом. Тебе сколько тогда было, Смирнов?
– Нисколько не было! – сказал перепуганный моторист.
– Как же оно утонуло, если тут черным по белому: «ЧЕЛЮСКИН»?
Лейтенант, конечно, через часок все понял, но потребовал замены паспорта. Но самое смешное, что он еще написал докладную на своих коллег в Таллине, Керчи и других портах. Коллеги четыре года табанили, выпуская Смирнова с неточным документом. Но они в свою очередь быстренько выяснили, что сам рысьеглазый выпускал Смирнова трижды из Ленинграда на утонувшем давным-давно пароходе. И только в четвертый раз его ущучил. В результате рысьеглазый получил самую большую нахлобучку.
Странная вещь – одухотворенность старого судна, покосившейся избы, растрескавшегося комода.
В ночные тихие вахты толпились в угловатой рубке старомодного теплохода сотни теней. Это были тени тех, кто отдал холодной стали свое тепло в прошлые десятилетия. Заходил и сам Семен Иванович, и Эрнест Кренкель, и моряки, взлетевшие на воздух в Архангельске, и капитан Воронин, и Мария Прончищева, и блокадные работяги.
Разгрузка в Сорри-доке
В Англии четыре миллиона собак, шесть миллионов кошек, восемь миллионов птиц в клетках, двадцать пять тысяч официально зарегистрированных привидений.
Где-то читал в газетах
В центре Северного моря тяжко колышется и гудит буй по имени Пит. Его зовут еще Большой Пит. От Пита до Лондона уже близко, от него пахнет Англией. Опасно не усмотреть Пита, не засечь его радаром. Это и несколько позорно.
Когда я высматриваю Пита среди серых волн, в тумане, в промозглости и холодных брызгах и когда я вдруг вижу колышущуюся точку, то говорю:
– Здорово, Пип!
Пита я давно перекрестил в Пипа. И дядюшка Диккенс берет нас под свое покровительство, ведет к себе домой.
И тощая сварливая супруга невозмутимого Джо режет хлеб, прижимая его к груди и наталкивая в буханку иголки и булавки. Англия начинается для меня с детских книжек.
Когда плывешь по Темзе и гладишь брюки, одновременно через иллюминатор каюты разглядывая чумазый буксир «Джозеф Конрад», то можешь брюки спалить. Если это новые, с великим трудом сшитые брюки, то обидно. Еще обиднее, если считаешь себя выдающимся мастером по глажке флотских брюк.
Корень неприятности не только в том, что я гладил и одновременно пялил глаза на Темзу и «Джозефа Конрада». Просто привык к суконным брюкам: старомоден, отстал от века. В результате поднял утюг вместе с полотенцем, через которое гладил, и большим куском синтетических брюк.
На запах паленого прибежал первый помощник Коля Кармалин. Он даже не удивился. Сказал:
– Опять?
Не везло мне с разными предметами туалета. То капитану не понравились белые канты на пилотке подводника, которую я носил для удобства. И я замазал канты тушью. При первом дожде тушь потекла и воротник белой нейлоновой рубашки оказался навсегда небелым. Еще в Ленинграде полу плаща затянуло в блок. Но вот – брюки... Я хотел их сразу выкинуть в Темзу, – Коля не дал. Он был хороший человек и оптимист, считал, что есть на планете мастерские, где в брюки вставляют новые куски.
Темза – рабочая река. Я еще не видел рек, которые работали бы так монотонно, непрерывно, привычно. Как здоровенная ломовая лошадь. Сколько она несет на себе судов, барж, буксиров, паромов... И все безропотно, без кнута, без окрика. Между болот. Под серым, дымным небом. Хорошая, добрая лошадь Темза. То длинно вздохнет приливом, то тихо выдохнет отливом.
Гринич стоит на плёсе Гринич Рич. Там на причале горят два красных вертикальных огня. И видны высокие мачты парусника. Это «Кати-Сарк» спит в сухом старинном доке на нулевом меридиане. Теперь «Кати-Сарк» стало веселее. Появилась рядом внучка – маленькая знаменитая «Джипси-Мот». Ее тоже можно увидеть прямо с середины Темзы.
С плеса Лаймхаус Рич мы завернули в бассейн Гринленд через первый шлюз Суррей-Коммершел-дока. Моряки всего мира называют его просто Сорри-док.
При швартовках мое место было на корме. С кормы мало видно. Что там с нами буксир делает, куда мы летим, зачем – это все на мостике известно. Тьма была уже полная. На другой стороне Темзы неярко мигали рекламы пива, овсяных хлопьев и электрических бритв «Филипс».
Угол шлюза приближался быстрее, чем мне хотелось. На углу мигала мигалка. Я докладывал на мостик дистанцию до стенки все более тревожным голосом. С мостика, как положено, напоминали: «Кранцы! Кранцы!» Матросики висели с кранцами головами вниз.
Все было проделано согласно правилам хорошей морской практики, но прикосновение к английской земле оказалось довольно крепким. Во всяком случае, такого красивого столба искр, какой высек наш старый теплоход из старых камней Сорри-дока, я давно уже не видел.
Естественно, мостик объяснил мне кое-что про мои глаза, мой глазомер, умение определять дистанцию и другие морские качества.
Как потом выяснилось, Юрий Петрович во времена, когда он был вторым помощником, швартовал пароходы прямо с кормы вместо капитана. А я оказался не на высоте.
Наконец из динамика вылетел деловой вопрос: «Шлюз цел?»
Темно было. И непонятно: цел шлюз или завалился вдребезги.
– Не вижу! – доложил я. – Искр было довольно много.
– Это мы и сами видели! – пробрюзжал мостик.
И все затихло.
Швартовщики приняли швартовы и положили на кнехты. Они и голов не поднимали. Они не такие здесь штуки видели, чтобы на каждую искру реагировать.
Куда интереснее было мне: что там с нашими старыми заклепками стало, живы они или вылетели?
Ноябрьская дрянная, дождливая ночь наваливалась на Лондон. Склады подступали к докам со всех сторон. И город, один из самых гигантских городов на Земле, исчез, хотя мы были почти в центре его. Такое ощущение бывает на вокзалах и близ сортировочных железных дорог. Знаешь, что город рядом, но трудно поверить в это.
Насосы сделали свое дело, ботопорт открылся, и под разводным мостом мы проскользнули в Сорри-док. Теперь нам начихать на приливы и отливы. Лоцман поставил теплоход на бочки посередине бассейна Канада.
Явились всевозможные власти и сделали свое черное дело: опечатали судовые гальюны и артелку. Мы имели право оставить себе по сто сигарет. На остальные повесили замок. В туалет следовало ходить на берег. Для связи с берегом катер натолкал между бортами и причалами пустые маленькие баржи. На всех баржах крупными буквами было написано: «Сэр Уильям Барнетт и К0».
В моей каюте стойко держался запах сожженных флотских брюк.
– Вот ты и в столице Британской империи, – сказал я своему отражению в зеркале, щеткой отмывая руки. – Что ты испытываешь?
В журнале «Россия XX века», выходившем в Англии во время Первой мировой войны, была напечатана статья Голсуорси «Русский и англичанин».
Голсуорси отмечал, что англичанин «хозяин своего слова... почти всегда; он не лжет... почти никогда; честность, по английской поговорке, – лучшая политика. Но самый дух правды он не особенно уважает».
Русский любой ценой стремится достичь предела понимания с другим человеком. (Помните наше знаменитое пьяное: «Ты меня п-понимаешь?»)
Англичанину важнее всего сохранить иллюзию.
Голсуорси говорит, что мы далеко превзошли англичан в стремлении все выворачивать наизнанку, чтобы докопаться до сути. И что мы завидуем английскому практицизму, здравому смыслу, веками выработанному умению понимать то, чего в жизни можно добиться, и умению выбирать самые лучшие и простые способы достижения. Англичанам же следовало бы завидовать нам потому, что мы «не от мира сего».
Голсуорси считал свою нацию наименее искренней из всех наций. Потому его так глубоко потрясала и завораживала наша классическая литература. Через нее он во многом точно и глубоко проникал в нас. Он писал: «Не воображайте, что если вам хочется привить русской душе практичность, действенность, методичность, то вы можете позволить себе шутить шутки со своей литературой». Он имел в виду практицизм и служение литературы мелким близким целям.
О нашем будущем классик английской литературы был чрезвычайно мрачного мнения. Он считал, что мы не способны остановиться на чем-нибудь определенном.
От Голсуорси я еще узнал, что слово «ничего» в смысле: «Ничего – проживем, перебьемся!» – чисто русское слово, хорошо выражающее наш фатализм. Англичане придумали «пока!».
Утро.
Черная вереница людей в утренней полутьме, в мутном свете высоких фонарей, на фоне бесконечных пакгаузов. Прыгают на палубы маленьких барок, карабкаются через штабеля русских досок, поставив под навесы хилые велосипеды. Лондонские докеры. От слова «док». Из Сорри-дока разошлось это слово по всем морям и океанам.
Поднимаются на борт, разбираются по трюмам, снимают пальто. Под пальто на левом плече – крюк. Страшная штука – крюки грузчиков. Белое жало, плавный, как у серпа, изгиб, отполированная ладонью рукоять. Не дай Господь увидеть такой крюк над головой.
Кое-кто в белых касках с «дубль ве» на лбу, остальные в кепках. Сумочки с бутербродами. У бригадира деревянный ящик-сундук.
Бригадир, вероятно, уже «сэлф мэйд мэн» – «человек, сделавший себя сам», по местному выражению. Джеймс Кук, к примеру, тоже сделал себя сам.
Надевают куртки. Брезент, поддельная замша, военная маскировочная ткань. На всех грузчиках мира можно и сегодня увидеть военные обноски. Под обносками может торчать галстук.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51
|
|