Порядок настал, но настала и скука.
Колонисты сели на корабль и уплыли обратно – в Гренландию...
Тут я, конечно, художественно представил древних викингов-переселенцев, как они приплыли к незнакомой земле...
Белые вершины гор, глубокие и узкие ущелья, в которых белели водопады, и равнины, зеленеющие травой... Они все плыли и плыли вдоль берегов, испытывая сложные чувства раздвоенности, растроенности или даже расчетверенности. Им все казалось, что за следующим мысом земля будет прекраснее.
Киты пускали фонтаны, резвились дельфины. Торжественно мерцали обломки айсбергов.
И наконец кормчий велел бросить за борт деревянный обрубок с изображением их дикого языческого божества.
Божество закачалось на волнах, медленно двигаясь к неведомым берегам. И кормчий приказал спустить парус. Мягкие складки синей шерсти накрыли гребцов с головой. Гребцы выбрали и уложили парус внутрь корабля, потом разобрали весла. Щиты, укрепленные за бортами, стукались друг о друга, и звенели, и блестели на незаходящем солнце отраженным светом, как луны.
И все люди смотрели вслед качающемуся на зыби обрубку дерева. Заржали, почуяв землю, кони, привязанные веревками к мачте. И заревел бык, и замычали коровы, уставшие от моря. И женщины, прижимая к груди детей, запели молитву деревянному богу. Они молили указать лучший кусок земли, потому что отныне эта земля станет родной навеки.
Обрубок вертелся в прибойной воде, среди пены и брызг, потом море вышвырнуло его на камни.
Никто не вышел встречать их, никто еще не жил на этой земле, она была пустынна, загадочна, но тверда и зеленела травой. И значит, здесь витали чужие духи. Их не следовало злить и тревожить. Потому кормчий велел срубить с носа корабля изображение их родного бога и спрятать его под синий парус.
Они отделили голову своего бога от штевня, и, кряхтя от натуги, звеня кольчугами, уложили его на дно корабля, и укрыли парусом.
Потом навалились на весла и выкинули корабль на берег.
Первыми вылезли женщины и вынесли детей. Они стояли на земле и качались, отвыкшие от тверди под ногами. Ветер дул с гор, приносил запах льда. Журчал ручей, и слабый звук его журчания пробивался сквозь шум морского прибоя.
Кони били копытами и рвались.
Коней вывели, впрягли их в корабль, и кони вытащили корабль далеко на берег – за дальний след штормового наката.
И чуть отдохнув, переселенцы пошли делить новую землю.
Каждому мужчине было положено столько, сколько обойдет за день с факелом в руке, поджигая на границах своей земли костры. Каждой женщине было положено столько, сколько обойдет за день, ведя в поводу корову...
Мой творческий процесс прервал директор ресторана Жора.
Он был красен и зол.
И сообщил, что у него не хватает шести «кадров» – поваров, корневщиц, официанток.
– Зарезали их, Викторыч! – сказал Жора и схватился за голову.
– Где? – с некоторой тревогой спросил я, потому что все-таки был вахтенным помощником капитана.
Это меня не касалось. Если бы их зарезали на борту, то это было бы уже другое дело.
– И кладовщица на аборт легла! Утром еще молчала! – сказал Жора.
– Как придет старпом, я ему доложу, – сказал я и засмеялся.
– Чего тут смешного? – взорвался Жора.
Я коротко рассказал ему о Фрейдис, о переселенцах, норманнах, о том, как они ссорились из-за женщин и даже убивали их, чтобы жить спокойно на море и возле моря.
– Значит, уже тысячу лет женщины приносят неожиданности морякам, пора привыкнуть, паренек, – заключил я.
– Пошел ты к чертовой матери! – заорал Жора и сам куда-то ушел.
А я продолжал заниматься древними викингами, выписывал из книги Гуревича занятные цитаты и сопровождал их своими собственными глубокомысленными рассуждениями.
Если правда то, что мысль становится материальной силой, овладевая массами, то слово, вероятно, становится материальной силой, овладевая человеком.
Именно это упустил вещий Олег из виду, когда пихнул ногой череп своего коня. Он презрел веру предков в магию слов, в правдивость и мудрость народа, – ведь волхвы вещали от имени самого народа.
Интересно, что стихи называются «Песнь о вещем Олеге», но и еще один раз употребляет Пушкин слово «вещий»: «Правдив и свободен их вещий язык».
Здесь я решил поставить точку, потому что услышал два судорожных звонка – вахтенный у трапа вызывал меня на палубу.
Я надел форменную фуражку, одолженную у капитана, – в нее легко помещались и оба моих уха, приосанился и пошел на зов.
Вахтенный матрос доложил, что слышит сильный запах дыма. Я тоже услышал запах дыма. «Не хватало еще пожара», – подумал я. И отправился по застекленной пассажирской палубе, шмыгая носом.
Горели всего-навсего окурки в мусорной урне. Я послал матроса за кружкой воды.
Снег кружил у фонарей на причале. Со старика «Репина», который стоял напротив, выгружали мокрые тюки. Привычно хлюпала между бортами вода. Левее «Репина» мерцали сквозь снег городские огни. И вдруг я подумал, что уже отрешился от берега. Мне уже не хотелось сойти с трапа, отправиться в город. Это особенное чувство – отрешиться от берега, его забот и соблазнов, потерять к земле и всему земному интерес. Не на словах потерять интерес, а на деле. С таким ощущением, должно быть, закрывали за собой монастырские двери настоящие, истинные монахи. Это какое-то цельное, хорошее, чистое ощущение, но с примесью грусти, конечно, – ощущение близкого ухода в море.
Я уже знал, что пойду к берегам Америки не раз и не два. Я решил поплавать дольше – до весны.
Поднялся по трапу занесенный снегом человек, велел убрать с причала разбитые ящики – тару.
Он был прав – разбитые ящики были наши. Я вызвал боцмана-дракона, и мы с ним в четыре руки перекидали ящики за борт, чтобы в море пустить их плавать по волнам.
3
Я передал привет Норвегии от ее верных матросов Тессема и Кнудсена, спящих под камнями далекого Диксона, когда мы огибали мыс Нордкап. Его зеленоватое таинственное отображение мерцало на экране радиолокатора. Я брал на мыс пеленг и мерил до него расстояние, прижавшись лицом к резиновому наморднику выносного индикатора.
С боков в намордник проникал дневной свет. В линзе экрана я видел свое лицо увеличенным раза в два. Каждую пору, и каждую морщину, и прыщик на щеке. Что поделаешь, если вдруг замечаешь свое старение, и дряблость своей кожи, и следы прощальной выпивки – и все это в двойном масштабе.
Весь рейс, склоняясь к экрану радара, я невольно думал о том, что я уже не тот, кем был. Крути не крути. А иду четвертым помощником капитана. И продуктовый отчет – на моей шее. И заявки на питание экипажа, и книга приказов... А впереди огромный простор Атлантического океана, в котором я никогда не плавал и который изучал только по лоциям.
Не знаю, кто и что виноваты в том, что я не плавал в Атлантическом океане. Но не могу винить себя в этом. Уж я бы не отказался, предложи мне кто-нибудь такое развлечение. Мне удалось поглядеть на Тихий океан – остальные остались за кадром. Ледовитый океан – понятие относительное. Северный морской путь проходит по его морям. Сам Ледовитый океан реальность только для моряков атомных подводных лодок и зимовщиков на СП.
Океан и море – разные вещи. Недаром эти слова разного рода. Океан – мужчина. Море – не мужчина и не женщина. Оно именно «оно». Море принадлежит океану и является частью его, хотя обязательно имеет свой нрав, характер и свои каверзы.
В море моряк мыслит понятиями портов, проливов и мысов. В океане моряк мыслит понятиями континентов и государств: «Сейчас ляжем на Исландию, оставим Англию по левому борту и повернем на Канаду». Только летчики и главы государств еще могут так свободно обращаться с континентами. Но государственные деятели – это, конечно, не то. Они не знают, чем пахнет дорога между континентами. Такое знают только те, чьи руки лежат на штурвалах.
Недавно один большой политик – премьер Австралии – решил сам понюхать, чем пахнут дороги между континентами, – нырнул в океан с аквалангом. И не вынырнул. Интересно, что думали акулы, когда жевали премьера, и какой у него был вкус?..
Такие низкие и высокие мысли бродили в моей голове, когда я уже окончательно забросил литературу и стоял первую ходовую вахту, а белоснежный лайнер «Вацлав Воровский» огибал Скандинавский полуостров, чтобы вскоре «заложить дугу» от Фарер на Сент-Джонс.
Я, конечно, думал и о тех вещах, о которых следует думать штурману на вахте. И еще испытывал радость. Это так приятно, когда руки лежат на штурвале! Хотя это и не твои руки непосредственно лежат на штурвале, а рулевого матроса, но они как бы твои собственные. Правда, и штурвала никакого нет. Есть две гладкие, приятные на ощупь кнопки или маленький полукруглый кусочек баранки...
– Вы ко мне зайдите после вахты, – сказал капитан-наставник, разрушая высокий настрой моих мыслей и чувств. – Побеседуем об Уставе и других интересных вещах... Вы ведь давненько уже самостоятельно не плавали...
– Есть, – сказал я.
И скис, как тогда, когда узнал, что в арктический туристский рейс отправляется куча профессиональных газетчиков.
У капитана-наставника было отвратительное настроение. Он узнал, что идет в длинное, утомительное и скучное плавание к Джорджес-банке за час до того, как мы отдали концы. Он даже не успел попрощаться с женой, а жена должна была через неделю отмечать день рождения.
Должность капитана-наставника – странная должность. Делать ему толком на судне нечего, потому что существует основной, штатный капитан. А капитан-наставник должен помочь штатному капитану, ежели произойдут какие-нибудь особенные обстоятельства. В Уставе, кстати говоря, о такой должности не сказано ни слова. Так как безделье томит даже ленивых людей, капитан-наставник начинает придумывать для всех на судне экзамены, играть тревоги и записывать неизбежные грехи и промахи в книжечку-кондуит. От скуки капитаны-наставники любят путать штурманов хитрыми, каверзными вопросами. Они, например, могут спросить: «Охотник вышел из своей хижины на охоту и прошел на зюйд десять и три четверти мили, потом он повернул к весту и прошел еще десять и три четверти мили. Здесь охотник увидел медведя и стрелял в него. Медведь побежал на чистый норд и упал мертвым возле хижины охотника. Как зовут этого медведя и где находится хижина охотника?»
Восьмиклассник сразу ответит, что медведя зовут Белый, а хижина находится на Северном полюсе. Но штурман на то и штурман, чтобы серьезно задуматься над этой историей. В голову лезут квазикоординаты, ортодромии, гномонические проекции и черт-те знает что.
И ляпнешь такую чушь, что потом не спишь две ночи от стыда.
Все может спросить капитан-наставник. Он может поинтересоваться тем, каковы обязанности вахтенного штурмана, если впереди по курсу разорвалась в дистанции тридцать миль атомная бомба на глубине пятидесяти метров. Ты, конечно, можешь ответить популярным анекдотом, что надо переодеться в чистое белье и медленно ползти на кладбище. Но он спросит: «А почему именно медленно ползти?» И если ты не знаешь, что ползти надо медленно, чтобы не вызвать лишней паники, то получишь двойку по спецподготовке и тебя не пустят в рейс. Вот что такое капитан-наставник, и вот какие он может задавать вопросы.
Я спустился в каюту и еще раз полистал Устав. Как всегда, бесчисленные пункты «обязан» смешались в кучу.
«Устав плавания на судах советского морского флота» – прекрасная вещь. В нем опыт аварий и недосмотров, которые случались и чуть было не случились с десятками поколений моряков. Именно поэтому никто запомнить Устав не может. Устав можно помнить и стараться исполнять исходя из главных сутей. Но когда надо сдать экзамен по Уставу, ты становишься в тупик. Или, как моряки говорят, упираешь рога в переборку. Ты, например, забудешь упомянуть, что при стоянке на якоре надо следить за якорем. Это не значит, что когда ты в самом деле стоишь на якоре, то тебе на это наплевать. Но на экзамене это пропустишь. Или не доложишь, что в случае опасности ты обязан принимать против этой опасности меры. Хотя только кретин не принимает мер против опасности, которая ему грозит. Или ты перечислишь все виды информации, которые следует получить у сдающего тебе вахту штурмана: о береге, своих огнях, встречных судах, погоде, видимости, прогнозах, предупреждениях, приказах капитана, но не скажешь о «распоряжениях по вахте», то есть о том, что повара надо пихнуть под ребро в шесть ноль-ноль по Гринвичу. И ты опять спекся.
Недаром Петр Первый велел:
Читай Устав на сон грядущий!
И поутру, от сна восстав,
Читай усиленно Устав!
Однако российский народ коротко ответил царю пословицей: «Жить по уставам тяжело суставам».
Без энтузиазма я переступил порог шикарной каюты-люкс, в которой жил капитан-наставник.
Приемный холл каюты выходил окнами на корму и оба борта променад-дека. За синими, вечерними стеклами окон виднелся, белел наш кильватерный след. В спальном отделении каюты стояли две широкие, роскошные кровати. Вероятно, лишняя кровать неприятно действовала на капитана-наставника, напоминая ему о дне рождения супруги.
Сам наставник сидел у стола и барабанил пальцами по Уставу. Звали наставника Борис Константинович Булкин. Он был, конечно, не молод, но и далеко не стар, сух, подтянут, имел губы тонкие, насмешливые; имел еще лысину, довольно уже порядочную.
– Итак, – сказал он, – вы, четвертый помощник, – писатель? Садитесь, пожалуйста.
Я сел и ощутил сухость во рту.
– Это имеет какое-нибудь отношение к будущей экзекуции? – спросил я. Я уже давно заметил, что звание «писатель» означает в глазах нормальных людей нечто совершенно несовместимое с серьезным знанием чего-нибудь конкретного на свете.
– Да, – сказал наставник. – Имеет. Если вы писатель, то на кой черт вас несет в этот рейс?
– Иногда полезно проветрить мозги, – сказал я. У меня зрел план. Я хотел попытаться завлечь наставника в «травлю». Мало на свете моряков, которых нельзя «затравить».
– Чего вы тут проветрите? В таком рейсе мухи сдохнут от скуки.
– Ну что вы! – сказал я. – Ведь это опасный рейс! Поздняя осень. Атлантика... Я недавно читал, что в пятьдесят девятом возле Гренландии погиб «Ганс Гедтофт», датское судно, ультрасовременное, построенное специально для плавания в высоких широтах зимой, с двойным дном, с ледовой обшивкой, со знаменитым полярным капитаном Расмуссеном во главе. Они трагически исчезли в океане, успев дать одну радиограмму: «„Ганс Гедтофт“ в шторм столкнулся с айсбергом»... Вы слышали об этой истории? Уже через час на месте гибели спасатели ничего не обнаружили... Может быть, вы знаете какие-нибудь подробности?
– Слава богу! – немедленно оживившись, сказал Борис Константинович. – Я шел тогда из Монреаля на Кубу. С этим «Гансом» погибли тринадцать ящиков национального архива, направленные в Данию на вечное хранение. Документики с 1760 года и до наших дней... И между прочим, со всеми пассажирами и командой погиб один умный член датского парламента от Гренландии. Он всегда восставал против использования пассажирских судов в гренландских водах в январе, феврале и марте. Его, естественно, считали ретроградом... Н-да, но сейчас октябрь, и мы пойдем южнее, много южнее... Так почему вас понесло в этот рейс?
Я чувствовал, что какая-то брешь пробита. Я верхним чутьем чуял, что можно попытаться увлечь наставника в сторону от Устава.
– Если совсем честно, то мне на время надо было уйти в кусты, смыться, – сказал я.
– Вот уж чего бы я никогда не сделал, если в был писателем, так это не отправился бы в такие кусты, как этот рейс, – с космическим упорством сказал наставник. – В чем все-таки причина?
Смешно было объяснять ему, что я не написал статью об арктическом туризме. «Где моя фантазия? – подумал я. – Беллетрист я или...» И вдруг вспомнил лопнувший чемодан и ощущение мужчины без ремня на брюках.
– Понимаете, – услышал я свой голос как-то со стороны. – Если честно, то... Я, Борис Константинович, убил человека... Вернее, он из-за меня погиб...
– Так бы сразу и говорили, – с удовлетворением сказал наставник. – Подробности помните?
– Конечно, – вздохнул я. – Он писал научно-фантастические романы. И печатался под псевдонимом Бессмертный. Он умер в подмосковном Доме творчества писателей. Вернее, я его там и убил. Понимаете, Борис Константинович, я не умею покупать себе вещи... Бессмертный погиб из-за моих подтяжек... Я купил их на Белорусском вокзале, когда ехал в Дом творчества писать рассказ о море. Я не знал, что под тяжки бывают и для детей. Мне всегда казалось, что подтяжки необходимы только таким мужчинам, как я, у которых брюки куплены без примерки и оказались здорово длиннее, или толстобрюхим мужчинам. Однако дети тоже могут нуждаться в подтяжках. На этом я, вернее Бессмертный, и погорел. Надо было завести детей, узнать тайны их одежек. Тогда он жил бы и до сих пор. И творил о бесконечном могуществе человеческого разума. А он трагически погиб, как «Ганс Гедтофт», и похоронен вдали от родины...
– Откуда он родом? – сурово спросил капитан-наставник.
– Из Душанбе, – ляпнул я и не моргнул глазом.
– Продолжайте, – сказал наставник и опять забарабанил пальцами по Уставу.
– Ну вот, приехал я в Дом творчества, пристегнул подтяжки и потянул их на плечи. Но ничего не получилось...
– Брюки резали в паху?
– Так точно. И тут прочитал на упаковке: «Детские». Я начал морскую службу с шестнадцати лет, – мимоходом ввернул я, – и знаю, что любую снасть можно удлинить или укоротить. Намочил подтяжки горячей водой в умывальнике и натянул на батарею парового отопления: пропустил тросик через грудные и спинные петельки, уперся в батарею коленом – как упираются в бок лошади, чтобы затянуть подпругу, – и деформировал резину, насколько позволяли мои силы...
– Не надо было упираться, – резко сказал наставник.
– Возможно, – послушный, как ягненок, согласился я. – Несколько раз я вспоминал о подтяжках и выбирал образующуюся от постоянного натяжения слабину... Ну а потом так увлекся творчеством, что мне стало наплевать на брюки, на то, что они висят, как траурный флаг. Я забыл о растянутых до напряжения луковой тетивы детских подтяжках. И уехал из Дома творчества. И вот узнал, что Бессмертный погиб. Он, понимаете ли, занял мой номер...
– Что говорят свидетели?
– Три свидетеля утверждают, что в момент смерти Бессмертного слышали выстрел. «Около часа ночи я услышала над головой сильный звук, который напомнил мне взрыв японской мины образца пятого года», – показывала следователю писательница Константинопольская. Она занимала комнату под Бессмертным, страдала бессонницей и писала мемуары об обороне Порт-Артура; о том, как она еще молоденькой, гибкой девушкой щипала корпию в госпитале. К моменту гибели Бессмертного ей как раз исполнялось восемьдесят три года. Всю свою длинную жизнь не покладая рук трудилась в детской литературе...
– Мужские свидетели были?
– Писатель Выгибин, живший в номере правее Бессмертного, утверждал, что около часа ночи ему в стенку выстрелили из обоих стволов охотничьего ружья жаканами. Выгибин как раз писал очередной рассказ про медвежью охоту для «Огонька»... Левый сосед покойного был критиком. Он ничего той ночью не писал – просто спал. Но сквозь сон явственно слышал выстрел из «какого-то огнестрельного оружия с тупым дулом» – так он выразился... Верхний сосед Бессмертного оказался молодым поэтом. Поэт заявил, что видел за окном фосфоресцирующий след и слышал характерный для праздничных салютов звук...
– Что дал осмотр трупа?
– При внешнем осмотре трупа никаких следов ранений огнестрельным или холодным оружием найдено не было. Бессмертного увезли в соответствующее место и сделали вскрытие. Патологоанатом установил, что фантаст погиб от испуга. Но следователь еще раньше установил, что комната потерпевшего была закрыта изнутри. Следов пуль, оружия и так далее тоже не было обнаружено. Следствие зашло в тупик. Там оно и стоит.
– И будет стоять еще долго, как я считаю, – сказал наставник.
Только Агата Кристи и я могут внести сюда ясность и вывести следствие из тупика, Борис Константинович. Дело в том, что на полу номера были найдены куски детских подтяжек. Батарея была позади писательского кресла. Когда я жил в номере, было еще тепло и пар не давали. Потом похолодало, и в батареи дали пар. Представьте себе Бессмертного. Как он выпил вечерний кефир, поднялся в номер, закрылся на ключ. И уединился за столом, слушая слабое шебуршание кефира в желудке. И замечтался о будущем, когда его роман о могуществе человеческого разума будет закончен: небось фантасту представилось, как он едет на такси в издательство сдавать книгу – три папки, шестьдесят листов.
– Как вам платят? – перебил меня наставник.
Я чуть не выругался, потому что увлекся рассказом, а весь эффект концовки теперь пропал. Я, черт возьми, должен был знать, что нет такого читателя, которому не была бы самым интересным в рассказе о писателе сумма гонорара.
– Триста за авторский лист и потиражные, – сказал я. – И вот вокруг фантаста сгущалась ночная тишина, за окном падали снежинки, в батареях пробулькивал пар...
– А что такое «авторский лист»? – спросил наставник.
Господи, какой же читатель не спросит у живого писателя об авторском листе? И какой писатель (живой писатель) знает толком, что это такое? Это знает кто-то там, в издательских и типографских шхерах...
– Двадцать четыре страницы на машинке, – сказал я. – И вот вокруг сгущалась ночная тишина, за окном падали снежинки, в батареях пробулькивал пар... И тут в затылок ему выстрелили мои подтяжки: резина не выдержала теплового перепада – лопнула... Не каждый человек герой. И когда тебе стреляют в затылок ночью, то сердце может не выдержать...
Наступила томительная пауза. Кто знает состояние рассказчика, у которого не получился рассказ или не прозвучал анекдот, тот меня поймет. Нет омерзительнее состояния.
За ночными, черными стеклами каюты смутно белел кильватерный след. Мерно качалось судно, мерно били копытами тысячи лошадиных сил. Мы мчались по восемнадцать миль в час.
– Ну-с, – сказал наставник и побарабанил пальцами по Уставу, – и кто виноват?
– Не знаю, – уныло сказал я. – Давайте переходить к делу... Итак, «обязанности вахтенного штурмана на ходу»? Или «звуковой сигнал парусного лоцманского судна в тумане»?
– Виноваты женщины! – твердо, без тени улыбки, сказал наставник. – Это они вас, очевидно, не любят. Потому вы не женаты, не знаете тайн детских одежек. И сами покупаете подтяжки. Виноваты женщины. И нечего вам было пугаться и драпать за океан. У вас какое образование?
– Высшее военно-морское штурманское.
– Будь оно неладно, это высшее образование! – сказал наставник, устраиваясь в кресле поудобнее и закуривая. Минуту назад он дал понять, что попытки увести его в сторону от дела обнаружены, разоблачены. Но он не собирался меня наказывать. Наоборот, начиная собственную «травлю», он приобщал меня к океану, который все шире разваливался, распространялся вокруг. Плевать он хотел на параграфы Устава. Его смутно беспокоило присутствие на судне штурмана-писателя. Теперь этот штурман-писатель был поставлен на свое место. Теперь можно было заняться «травлей» от души, по настроению, со вкусом. Ибо хорошо иногда иметь собеседника, который умеет слушать.
– Будь оно неладно, это высшее образование! Недавно пошла на него мода. И вот вызывают в пароходство морских волков – ветеранов флота, тех капитанов, на которых кит стоит, и намекают: пора вам, парнишки, подучиться. А парнишки сидят седые, войну отвоевавшие, все моря обнюхали. Я самым молодым оказался. Образование, конечно, у каждого есть, но, понимаете ли, среднее техническое. Считалось, у моряка главное не фундамент из высшей математики и химии, а – опыт. Каждый дурак понимает, что чем выше образование, тем оно и лучше, но тут многое зависит от путей и методов. А нас единым чохом подвели под категорию пацанов, которые после десятого класса поступают в институт или, предположим, в университет. То есть должны мы сдавать вступительные экзамены по программе аттестата зрелости. Ну, народ подобрался, конечно, мужественный и к приказам привыкший: «Надо – значит надо!» Все спокойно согласились на эти экзамены, потому что никто знать не знал, что они из себя представляют. Никогда не забуду, как мы на первое занятие подготовительных курсов сошлись и сели. Шуточки, думаем. Сейчас нам по тригонометрии пару вопросиков, по Евклидовой геометрии, по морской астрономии. Ждем, войдет в аудиторию наш коллега, моряк, которому больше нас повезло и он уже высшее образование получил, ну и поучит нас уму-разуму. Н-да, только входит девица лет двадцати двух и говорит:
– Прошу всех сесть за отдельные столы.
Мы рассаживаемся, хихикаем, оцениваем девицу, кто-то уже ей комплимент, кто-то на «Великолепную семерку» приглашает.
– Итак, товарищи аборигены, – говорит она, – прошу вас написать сочинение: «Образ Татьяны Лариной». Времени у нас с вами полтора академических часа.
Мы помолчали минут пять.
– У меня буфетчица есть Ларина, – говорит капитан дальнего плавания Згуридзе (между прочим, Герой Советского Союза).
– Не понимаю ваших шуток, – режет девица. – Начинайте, время идет!
Вы бы видели наши рожи! Как в тропический ураган попали, в «глазок бури».
Но кто-то еще дух не уронил, шутит дальше:
– Вот пускай Згуридзе и пишет про Ларину, если у него такая буфетчица есть, а у нас нет! Нам чего-нибудь ближе к суровым будням нашей действительности.
– Где и как вы учились? – спрашивает девица Згуридзе.
– По системе Дальтона.
– Не знаю такой системы, – говорит девица. Тут все мы со смеху покатились, ибо половина по этой самой системе и училась, то есть один кто-нибудь, самый башковитый, за группу сдавал экзамен, за бригаду.
– Прекратите смех, – командует девица. – Мне пароходство за вас деньги платит, за то, что я вас учить буду, и каждая минута на счету. Прошу писать о Лариной.
Потом запахло, как в предбаннике, когда туда роту саперов загоняют сразу после учения. Народ мы, конечно, культурный, «Евгения Онегина», гм, читали, но... писать о Татьяне Лариной! И смех и грех! Первые признаки гипертонии у меня тогда появились – пульсация в висках... И знаете, что интересно... как вас – Виктор Викторович?
– Да, – сказал я, – Виктор Викторович.
– Про эту девицу мы потом узнали, что ее из детской школы выгнали. Не могла она с восьмиклассниками справиться. Безобразничали пацаны на ее уроках. Вот она и уволилась. С капитанами ей проще оказалось. Так нас скрутила! Чуть что – звонит начальнику пароходства. Или забудется и кричит: «Товарищ Булкин! Без родителей на следующее занятие не приходить!» А я, между прочим, родителей еще до войны похоронил. Дневники заставила нас завести. А у вас дневник есть? Я про настоящий говорю, про писательский...
– Нет. Так только, записная книжка, сюжеты там, наброски...
Теперь мы разговаривали с ним как два человека обыкновенных. Не было четвертого штурмана и капитана-наставника. Он, вероятно, почувствовал, что работать в рейсе я буду честно, без ожидания скидок на писательскую принадлежность. А я знал, что не получу этих скидок, и был рад этому, ибо нет ничего омерзительнее творческой командировки, даже если она не оформлена бумажкой, а просто существует в некоем ореоле вокруг тебя.
Наставник встал с кресла, прошел по холлу каюты, опуская шторы на окнах. На кормовой палубе шаталось несколько рыбаков-пассажиров, глазели на нас. Потом открыл холодильник, вытащил чешское пиво.
– Знаете, Борис Константинович, – сказал я. – Писательство – не мужское дело. Чего-то не хватает. Когда-нибудь я попробую написать об этой недостаточности. Я не о том, что мужчина должен рисковать жизнью, витать в космосе, плавать, воевать, рубить уголь под землей или делать себе прививку чумы... Я о том, что в писательстве есть какая-то ограниченность, оно ведет к гибели, хотя приходишь к нему, спасаясь от нее...
– Это уж слишком сложно для меня, – сказал наставник. – Пейте пиво. И... вы про этого фантаста наврали?
– Конечно, – сказал я.
– Все-таки наврали?
Читатель есть читатель. Человек есть человек. Борис Константинович не мог поверить в то, что нечто можно выдумать от начала и до конца. Великая способность людей! Что бы без этой способности делали писатели?
– Нет. Частично, – сказал я. – Надо дольше быть мальчишкой, пацаном. Мальчишки часто врут. Но только когда врут без веры в свою ложь – это плохо.
– Наверное, наверное, – согласился Борис Константинович. – Когда мы еще гнили на подготовительных курсах к аттестату зрелости, так самое счастье было, если преподаватель заболеет и не придет. Точно как пацаны, это вы наблюдательно заметили. Сидим, седые олухи, и томительно ждем – вдруг все-таки придет преподаватель историю нам объяснять. И вот если окончательно не приходит, так мы сразу начинаем в фантики играть. Или в морской бой. Или в денежку. Афанасий Петрович – царствие ему небесное и вечный покой! – нас всех обыгрывал, а был самый старый – под семьдесят уже. Мы на деньги в фантики играли... И вот ни у кого даже на пиво не остается. А старик непреклонный был – на автобус пятак еще даст, а на пиво – ни-ни!