«Инструкция по психогигиене для старших помощников и капитанов судов морского флота»
07.09. 15.00.
Снялись из Игарки. До лоцманского судна «Меридиан» – двадцать шесть часов по реке, по Енисею.
Унылая штука – конец рейса. Он уныл, как наша пища сегодня. Кислые щи и макароны с мусором – кончаются продукты. И вот унылость кислых щей и макарон с мусором пропитывает наши души. Дело, конечно, не в продуктах, а в накоплении усталости – там, внутри клеток, внутри хромосом, без заметных сигналов вроде бы… Унылость мироощущения – это и есть сигнал. Творческое выползло из души, остался голый реализм натуральной прозы. И вот облака уже не волокут по бледной тундре на невидимых буксирных тросах свои фиолетовые, тяжелые, как бульдозеры, тени. И волны Енисея уже не кажутся синим чаем, как они казались раньше, – вода была цвета крепкого чая, но с ярко-синей пленкой…
Унылость мироощущения порождена не только естественной усталостью после ледового плавания и трудной, очень трудной погрузки леса, но – главное -атмосфера на судне тяжелеет час от часу.
У второго механика украли джинсы с десяткой в кармане.
Хотя состав организма у Петра Ивановича такой же, как у Млечного Пути, шум по поводу пропажи он поднял ужасный. Суть шума в том, что его моторист оставлен в милиции Игарки, и этот прискорбный факт Петр Иванович логично старался скомпенсировать каким-нибудь обвинением в адрес высшей судовой администрации. И шумел он на тему отсутствия вахты у трапа. А вахта почти не неслась по причине насильственного отгула выходных.
Далее. Впервые потерял выдержку и крупно надерзил старпому Дмитрий Саныч. От момента погрузки лесоматериалов до момента их выгрузки ответственность за груз лежит на судне. И опытный Саныч ротором крутился в трюмах, чтобы не терять ни на минуту контроля за ходом погрузки. Тем более, груз шел в пакетах. Это дело новое. С переходом от загрузки судов пиломатериалами россыпью к загрузке пакетами плотность укладки стала значительно меньше. Раньше доски укладывались слой за слоем, одна в стык другой, и еще «расшпуривались», то есть специальными клиньями их сдвигали, чтобы уменьшить до предела ширину щелей-пустот. Работа эта муторная, и заставлять грузчиков заниматься «расшпуриванием», когда главное для них было, есть и будет – навалить за смену возможно большее количество груза, чтобы выполнить и перевыполнить план, было тяжело: тебе на башку могла «случайно» и доска упасть, если лазаешь по трюмам и заставляешь работяг терять время на забивание клиньев между досок. Зато пустот в трюмах оставалось мало.
При нынешней загрузке пакетами выигрывается время, и это выгодно, ибо на море время и оборачиваемость судов – это чистое золото. Но с точки зрения морской практики здесь многое еще не отработано. В трюмах между торцами пакетов остаются сотни и сотни кубометров пустого пространства. А это уже опасно и для тебя, и для твоих близких родственников.
И вот в разгар сложнейшей погрузки Фома Фомич отправил Саныча на берег искать представителя «Экспортлеса», подписавшего гарантийный договор с грузополучателем об отказе его от претензий по качеству товара, перевозимого на палубе, то есть «в караване». Капитан приказал Санычу выкопать представителя из-под земли и добыть копию договора. Всякий груз, перевозимый на палубе, идет всегда на риске грузополучателя – такая практика существует уже столетиями.
И вот Саныч часов двенадцать провел на берегу, гоняясь за копией договора и ее носителем, который от Саныча нормально начал прятаться, ибо еще никто у него копии не требовал и он искренне решил, что Саныч сумасшедший. А Саныч после певекской истории решил выполнять приказы Фомича буквально и не выполнил: не дали ему никакой копии.
Все это время (три смены) погрузку вел старпом.
Фомич тоже не сидел без дела. Призвав меня в соавторы, он составлял бумагу в пароходство с просьбой уменьшить рейсовое задание, выданное нам (5000 кубов леса), до 4800 кубов по причине слабости борта и частых поломок машины.
Мы составили вполне нелепую бумажку, и Фомич убыл на берег, чтобы отправить телекс и еще сдублировать его, позвонив в пароходство по телефону.
В награду за подвиги в милиции Фомич предложил мне спать, а за себя оставил старпома.
Так как жизнь коротка, а пребывание на посту капитана еще короче, то я с радостью дал Арнольду Тимофеевичу капитанствовать, а сам выполнил наказ Фомича.
Разбудил Саныч.
– Порт напортачил, – сообщил он довольно тревожным голосом. – В трюма шла сосна, сейчас навалили уже метр каравана на палубу, а весь караван – лиственница. Что делать? Фомы Фомича нет, Арнольд Тимофеевич не хочет меня даже слушать.
– Объясните толком. Не допираю со сна, – сказал я.
– Удельный вес сосны – ноль целых шесть десятых тонны. Удельный вес лиственницы – ноль восемь.
Тут я понял. Представьте себе детский пластмассовый пароходик в тазу. Теперь осторожно укладывайте ему на палубу стальные гайки, а внутри пароходика – святой дух, или воздух, или пробка – что-то, во всяком случае, намного легче стальных гаек. Что делает пароходик в тазу? Пока он стоит неподвижно, то тихо и равномерно погружается. Но вот вы его чуть толкнули на свободу, и – аут – переворачивается.
– Стармех на борту?
– Нет. С капитаном ушел. Тимофеич Галину Петровну развлекает. Я вас попрошу меня туда отконвоировать, – сказал Саныч.
Старпом сидел за капитанским столом в капитанском кресле и угощался вареньем. Галина Петровна гадала ему на картах.
Кстати, мне она тоже гадала. Очень профессионально она это делает.
– Арнольд Тимофеевич, какой удельный вес палубного груза вы считали? – спросил Саныч с места в карьер, потом спохватился и попросил у Галины Петровны извинения за вторжение.
– Какой был, такой и считал, – не без капитанской надменности сказал Арнольд Тимофеевич. – Сосновый.
– В караван идет лиственница.
– Тем лучше, – сказал старпом. – Чем легче наверху, тем и лучше.
– Лиственница – одно из самых тяжелых деревьев Сибири, – сказал Саныч, сохраняя спокойствие. – Она намного тяжелее сосны.
– Галина Петровна, вы разрешите, мы присядем, – сказал я, поняв, что разговор не получится коротким. Сам я в него встревать не собирался, ибо мой опыт работы с лесным грузом маленький. За жизнь сделал рейс с досками из Ленинграда на Гданьск и Лондон и с осиновыми балансами – на Арбатакс. Из северных портов возить лес не приходилось, а здесь много специфики. И хотя всю стоянку в Игарке я присматривался, изучал документацию и пособия, но одно дело – бумаги, а другое – опыт.
– Я лучше уйду, чтоб вам не мешать, – сказала Галина Петровна со вздохом. Ей хотелось гадать дальше.
– Какая ерунда! – воскликнул старпом. – Как лиственница может быть тяжелее сосны, если она лиственничная, то есть без смолы!
– Арнольд Тимофеевич, у лиственницы и смола и иголки, – объяснил Саныч. – Она практически не гниет, потому дороже сосны и ели; до революции в России лиственницу запрещено было употреблять в дело частным лицам, она предназначалась только для казенных надобностей, по корабельным сооружениям, между прочим. Нужно немедленно остановить…
– Не учите меня, – сказал Арнольд Тимофеевич. – Придет Фома Фомич, и разберемся.
– Нужно остановить лиственницу, болван вы нечесаный, немедленно! -сказал Дмитрий Александрович.
– За такие оскорбления… при исполнении мною… вы по суду ответите! – тоненько взвизгнул старпом.
– Не пугайте меня, Арнольд Тимофеевич, – сказал Саныч. – Я прошел огонь, воду и сито. Из меня давно получился такой пирог, что, пока я горячий, лучше и быть не может, но зато в холодном виде я черств, как камень, и вам никакими силами не разгрызть меня, уж будьте уверены! Немедленно прикажите в машину, чтобы отключили ток со всех лебедок! Динамо у нас перегорело. В дым перегорело. Ясно вам?
– Как перегорело? – ошалело спросил Тимофеич.
Предложен был гениальный ход.
Мы грузились своими лебедками, ибо «судно в порту выгрузки и погрузки предоставляет фрахтователю и отправителю груза в свободное и бесплатное пользование свои лебедки, которые должны быть в хорошем рабочем состоянии, и свою энергию в достаточном количестве для того, чтобы можно было работать одновременно на всех лебедках днем и ночью».
Чтобы остановить поток лиственницы, текущей нам на палубу, и спокойно разобраться с портом, заменить лиственницу на более легкий груз, но без официальной и скандальной остановки работ, Саныч предлагал симулировать поломку дизель-динамо.
– Ничего у нас не перегорало! – сказал старпом.
И хотя Галина Петровна давно скрылась в спальной каюте, мой выдержанный напарник перешел на английский язык, чтобы высказать Арнольду Тимофеевичу свои о нем соображения.
Саныч прочитал полное собрание сочинений Джозефа Конрада в подлиннике, чем вызывает у меня нездоровую зависть, ибо я читал только какой-то жалкий двухтомник, напечатанный у нас лет пятнадцать назад.
Старпом разбирался в английском на моем уровне, но и он и я кое-что уловили из тех слов, которыми свободно оперировал Саныч. Во всяком случае, «фул», «олд дог», «ривоултинг мен» – «дурак», «старая собака», «отвратительный человек» – это мы поняли. Я еще, кажется, уловил «рикити» – «рахитик». Остальные «рибэлдс» – непристойности – зря обрушились в атмосферу.
Закончил монолог Саныч на русском:
– Итак, у нас перегорело динамо, стармеха нет на борту, механики не могут запустить второе динамо. Надо тянуть Тома Кокса, пока не подтащат другой товар. Все ясно?
И Тимофеич наконец усек, в чем дело, и сам направился в машину вульгарно сокрушать наши дизель-динамо.
Фома Фомич к вопросу погрузки подошел, как часто у него бывает, с совершенно неожиданной стороны.
– Тут, значить, накладка не так, значить, судна, как грузоотправителя, «Экспортлеса» и здешней лесобиржи – или, как там, ихнего комбината. Тимофеич, значить, протабанил, но мы под это дело еще кубов на двести меньше грузика возьмем. Оно нам и спокойнее будет, а бумажку-то из всех ихних представителей выбьем замечательную, они еще какую неустойку пароходству заплатят – вот и все серые волки будут сыты. Как, Викторыч, я рассудил?
– Замечательно вы рассудили, – сказал я.
Ну какой был резон объяснять ему, что еще тысячи и тысячи полетят в атмосферу из кармана нашего родного социалистического государства?
И Фомич с ходу очередную бумажку очень толково сочинил и отправил с ней на берег… опять грузового помощника!
– Пущай, значить, администрировать учится, если в капитаны рвется, -объяснил Фомич мне. – Я ему цельный портфель мадеры дал. Если и с таким газом его вокруг пальца обведут, то… – и здесь Фомич сделал своим указательным пальцем такие быстрые угрожающие качания в воздухе, что пальца и не видать стало, как спиц у велосипедного колеса на полном ходу…
Тимофеич продолжал руководить погрузкой, сияя именинником.
Лиственницу порт остановил. В караван шла сосна. Но когда караван достиг полутора метров, судно вульгарно и неожиданно скренилось на правый борт до четырех градусов.
Выровнять крен грузом не удавалось. Наоборот, «Державино», подумав, на манер Фомича, некоторое время, перевалилось на левый борт на пять градусов.
Когда при погрузке леса судно кренится, это действует на нервы. И не только на капитанские, но и экипажа, хотя ничего сверхособенного здесь нет. Ведь это мы на бумаге считаем: «Удельный вес сосны 0,6 тонны куб». А на деле одна партия леса идет с одной влажностью и весит 0,5 тонны; другая сосна распилена на тонкие доски, третья – на толстые: промежутки в пакетах между досками, конечно, разные, значит, и весят они разное и т. д.
Потому одним из основных законов при работе с лесом является закон о глухой задрайке всех иллюминаторов ниже главной палубы (а лучше и в надстройке их держать задраенными). Чтобы, если судно скренит, вода не пошла в иллюминаторы. Но у нас тут получился неприятный нюанс, связанный опять-таки с гальюнами. Ну что поделаешь – все про гальюны да про гальюны приходится рассказывать! Про восходы и закаты – мало, а про гальюны – чуть не на каждой странице. Правда, я вас уже где-то предупреждал, что моряк чаще слушает не «голос моря» и видит не «зеленый луч на небосводе», а вещи более земные и приземленные.
Так вот, у нас гальюнные иллюминаторы, расположенные ниже главной палубы, задраены не были.
Судовой гальюн рассчитан на строго определенное число эксплуататоров, это научный расчет согласно санитарным нормам. Его еще в КБ делают. Если в низах проживает двадцать человек экипажа, то и пропускная способность каждого стульчака рассчитана на три персоны.
Но лес в Игарке подвозят на баржах-плашкоутах, где никаких гальюнов нет. Судно стоит не у причала, а без всякой связи с сушей. Таким образом, три смены грузчиков, лебедчиков, тальманов – около двухсот человек за сутки – пользуются судовыми гальюнами. Традиционный российский пипифакс в лучшем случае – газета, в худшем – журнал «Огонек». Под каким бы напором ни подавать воду в гальюны, они то и дело при таком нюансе забиваются. Как бы ни надрывались вытяжная и вдувная вентиляции, пробыть в гальюне без противогаза больше одной минуты не сможет и скунс. Потому, какие бы строгие приказы по заглушке иллюминаторов ни отдавались, они не выполняются. Даже если бы на иллюминаторы можно было повесить амбарные замки и опечатать их пломбами с гербовой печатью, грузчики их отдрают. Тут тебе даже милиция не поможет…
Причина крена, к счастью, обнаружилась быстро. Просто-напросто старпом забыл запрессовать кормовые балластные танки.
Фомич довольно крепко раздолбал Арнольда Тимофеевича, танки запрессовали, и «Державино» стало на четыре копыта в ожидании того, что с ним еще сделают хозяева.
Все время, пока Саныч накапливал административный опыт на берегу, Шериф жил у меня. И я узнавал о скором прибытии на борт грузового помощника, когда катер еще только подходил к трапу: Шериф начинал ломиться в дверь.
Пес не любит выпивших. Для хозяина он тоже не делает исключения. Конечно, радуется его прибытию, но лает с подвывом и осуждением.
Саныч из тех нормальных людей, которые могут и любят выпить, но под хорошую закуску и только по субботам. Пить по заказу он не умеет. Портфель газа, которым его снабдил Фомич и с помощью которого он выбил нужную бумажку, потребовал соучастия в истреблении газа.
И при помощи Шерифа я узнал об этом еще до того, как грузовой помощник ступил на трап.
Обозленный бесконечными хождениями по канцеляриям с протянутой рукой, уставший и весь даже какой-то посеревший от неплановых выпивок, Дмитрий Александрович принимать бразды правления у старпома отказался, ибо по графику его суточная стояночная вахта закончилась. При этом он записал в черновой судовой журнал по часам и минутам все свои похождения с указанием фамилий и должностей лиц, у которых побывал по приказанию капитана, и сформулировал эти приказы.
– С волками жить – по-волчьи выть, – объяснил он мне свои манипуляции с судовым журналом, явившись за псом.
– Садись, забулдыга, – приказал я. – Сейчас будешь нашатырь глотать и соллюксом облучаться.
Саныч внимательно рассмотрел себя в зеркале над умывальником, пригладил непокорные седеющие кудри и заявил, что до соллюкса далеко, но так как ему хочется поцеловать Шерифа в морду, то это означает, что Устав был в некоторой степени нарушен; зато бумажка оформлена просто замечательная, и Фомич ее поцеловал взасос, как Сусанночку-пышечку.
И я почувствовал, что Саныч уже сам, но незаметно для себя втягивается в азартную игру выбивания бумажек, ему уже нравится, что он бумажку выбил.
Саныч встал в позу и продекламировал из чартера (договора на перевозку груза):
Судно обеспечивается
палубным грузом,
Перевозимым на риске
фрахтователя,
Но в количестве того,
что может быть уложено разумно
И перевезено судном
сверх такелажа,
снаряжения,
припасов и инвентаря!
– Аминь, – сказал я. – Но мне не нравится эта формула: «С волками выть…» И что ты какие-то записи стал в журнал делать, тоже не нравится.
– А если я погрузку даже в бинокль не наблюдаю третьи сутки? А если нас прихватит в Карском? – вопросил Саныч, не удержался, подбросил визжащего Шерифа к потолку и чмокнул в морду. – А если караван улетит за борт? Мне под суд идти? Или запрут на Австралийско-Новозеландскую линию третьим помощником, по семь месяцев рейс, – и будешь шататься, как под наркозом… А у меня два огольца растут, и у жены смещение диска в позвоночнике, корсет носит.
– Не идет вам, Дмитрий Александрович, на один уровень со Спиро становиться.
– Ах, бросьте! Все в нас запрограммировано. И нечестность. И добро. Когда, предположим, я совершаю честный поступок, то это не я, – сказал Саныч, подошел к окну и продолжал, уже наблюдая за погрузкой носового каравана: – Кто-то во мне велит: «Делай так!» Или: «Не бойся – все боятся! Ну, убьет тебя, ну и что? Иди на него! Не бойся!» Но все это – не я. Очень неприятное ощущение! Очень! Наша запрограммированность на хорошее или дурное злит меня больше всего, больше насилия любой внешней власти. Вы на таком себя ловили?
Конечно, я про эту запрограммированность думал, и в последний раз недавно совсем – в Певеке, но не так четко формулировал. Обычно я ее вспоминаю, когда к смерти себя готовлю, к тому, чтобы в последние минуты достойно себя держать. И гадаю: будет тебе тогда внутри говорить кто-то «другой» или тут уж ты голеньким, совсем самим собой останешься?..
Всю ночь судно переваливалось с борта на борт. Не много – градуса на два-три. Это можно было объяснить неравномерностью работы судовых бригад: одна бригада быстрее работает, но по неопытности большую часть груза укладывает только на один борт – вот и крен.
Около пяти утра позвонил Фомич и попросил явиться на совещание. Я отправился в шлепанцах.
Капитан же сидел в форме. У него уже был стармех. Ждали старпома. Фомич молчал. Сидел как истукан. Впервые я видел его таким сурово-сосредоточенно-серьезным.
Явился Стенька Разин.
Фомич наконец открыл рот, подправил пальцем вставную челюсть и объяснил, что собрал нас по чрезвычайному поводу: старпом без его личного разрешения прекратил принимать груз и, мало того, сразу начал заводить на караван найтовы, и к данному моменту караван в корме уже полностью закреплен.
– Я, значить, двести кубов под всяким, значить, соусом, но отфутболил, отбил, – говорил дальше Фома Фомич тихим, но зловещим в тихости голосом и загибал пальцы, – это, значить, раз. Второе. Под соусом, значить, лиственницы еще двести кубов нам списали. А план-то был пять тысяч. Значить, должны взять четыре тысячи шестьсот кубов. Душу вон, но должны. Фомичев если что обязан сделать, то и сделает. Прошу, значить, извинения, что обязался сделать, то уж это Фомичев сделает по честности. Теперя выясняется, что у нас на борту всего четыре тысячи четыреста кубов, а старший помощник начал найтовы класть и у меня не спросил; беспокоить, объясняет, меня не хотел, чтобы я, значить, отдохнул хорошо. А экипаж что? Экипаж-то без премии остается. Такой рейс делаем, люди работают – хорошо там или плохо, но пароход-то дышит, значить, а экипаж за невыполнение плана без премии сядет. Я людей на выходные гонял, они, значить, пошипели, но осознали, и вот им такой гутен-морген. Баржи, слава богу, по ночному делу от борта еще не отошли. Я, значить, их успел за хвост ухватить и с диспетчерами связался. Приказываю: всем принять меры, чтобы рейсовое задание душу вон – выполнить свайка в свайку. Товарищу Кролькову, как парторгу, обеспечить политическое настроение. Дублеру моему товарищу Конецкому возглавить отдачу найтовов обратно с кормового каравана. Старпом, коль он их наклал, пусть сам своими руками и откручивает. Боцман с ним будет работать и два матроса. Этим сверхурочные пообещать. Сверхурочные оплачены будут из премии старшего помощника. Даю на подготовку к продолжению, значить, погрузки один час. Все. Все свободные!
«Во как Фомич завернул! Драйвер! Настоящий драйвер! – Так восхищался я, переодеваясь в каюте в рабочее платье. – И ведь каким голосом говорил! Ни разу громкости не прибавил, все на тихом тоне…»
И в тот же момент Фомич опять опрокинул меня навзничь способностью к неожиданным поворотам, ибо из каюты старпома, сотрясая тонкую переборку и мои барабанные перепонки, донесся чудовищный мат, который, естественно, никакая бумага не выдержит, потому оставляю только цензурные слова, а четырехточечные цезуры заполняйте соответственно мере своей образованности: «…. Блоха беременная, почему остановил погрузку? Ага! Как пароход закачался, так и полные штаны наложил?!…. Если очко старое играет, собирай чемодан и уходи в бухгалтерию!…. Ничего сам решиться не можешь! Ото льда бегал! Переросток старый!…. Сдохнешь ты скоро, скоро сдохнешь! Со страху сдохнешь!…. Катись на берег, тебе сказано!….»
Фомич орал так, что сотрясалась не только переборка моей каюты и мои барабанные перепонки, но и баржи с досками у нас под бортами. Ей-богу, я как раз сапоги натягивал, когда Фомич начал арию, и сразу ноги в голенищах застряли – ни взад, ни вперед. Куда там Шаляпину!
До арктического рейса «Державино» работало на отшлифованной, трафаретной линии на Гамбург и Антверпен. Там не могло случиться ничего особенно неожиданного. Там экипаж терпел своих бравых начальников и держал дисциплину, ибо эти короткие рейсы выгодны в валютном отношении, плюс через каждые двенадцать дней – сутки дома. Там для Фомы Фомича лучшего, нежели Спиро, старпома и не нужно было: не пьет и сиднем сидит на судне в родном порту – красота! За последний год Фомич выдал верному старпому две денежные премии и повесил его на доску Почета. Думаю, они и внутренне как-то сблизились, сжились, когда вместе выбирали какой-нибудь сверхперестраховочный курс по двадцатиметровым глубинам, имея осадку в шесть с половиной и еще завышая ее старательно и на просадку от скорости, и на крен, и на опресненность воды. А в Арктике на их дружбу или, скажем, близость обрушились льды, чужие и жесткие воли ледоколов, туманы с метелью, непривычный лесной груз в пакетах и разложение экипажа, привыкшего к коротким и выгодным рейсам. Здесь от старпома потребовались воля, знания, смелость, а Спиро боится не только льдов, но и людей – судовых «низов», шхер и студиозов-грузчиков.
К тому моменту, когда я преодолел голенища сапог и притопнул каблуками, Фомич за перегородкой выдохся. Все-таки он не был настоящим Шаляпиным, который мог потрясать люстры и стены ночи напролет. И я услышал, как тонким голосом закричал Спиро:
– Хорошо! Уйду! И каждый день на вас доносы писать буду! Каждый! Я не позволю! Забываете, как за меня благодарность получили? Это я про кровь придумал, а вы примазались! – На этом он заткнулся, как будто на столб налетел. Что там у них произошло, я только потом узнал, но вдруг наступила мертвая тишина.
Суть же вопля Спиро заключалась в том, что, когда он объявил почин донорства, то первым, естественно, пришлось расстаться с кровью экипажу «Державино» во главе с капитаном, и Фомич получил свою долю газетной славы.
Итак, мы вышли в рейс, когда на судне все переругались, перессорились, оставив на берегу моториста и джинсы второго механика и недобрав четырехсот плановых кубов (но полностью заменив эти кубы бумажками весом в двадцать граммов). К этому надо добавить массу пустот в трюмах и хреновую остойчивость.
Повели нас вниз по Енисею те же веселые лоцмана, которые вели вверх. Но они сразу почувствовали атмосферу на судне и поскучнели.
Да и вести судно вниз по могучей реке сложнее, нежели вверх. Течение прибавляет тебе скорости, но и уменьшает поворотную силу руля.
Через три часа после отхода я сдал вахту Фомичу, спустился в каюту, и так мне стало в ней тошно, что я открыл иллюминатор и вышвырнул за борт осенний букет, который еще недавно навевал романсовые настроения.
Эстонцы называют морскую тоску Большим Халлем. Он иногда идет за моряком, как злобный пес. Об этом прекрасно написал Смуул. Когда Халль нападает только на тебя одного, с ним еще можно бороться. Помогает рюмка виски, музыка (но не рок-н-ролл, а океанская мощь глухого Бетховена), треп легкомысленного соседа, эпическое спокойствие слепого Гомера. И дельфины еще очень хорошо помогают. Они гоняют Большого Халля по морям, как сидорову козу. Он их боится, как слоны мышей. Знаете, мыши перегрызают слонам нежную кожу между пальцами ног. И потому слоны ужасно мышей боятся. Так Халль боится лукавых дельфинов.
Но вот если все судно охвачено Халлем, тут дело хуже. Тем более и дельфинов в Енисее нет.
Отправился к Андриянычу. Сидит и вяжет авоську. Значит, и его прихватило. Он вяжет сеточки, если чем-то недоволен или долго нет радиограммы из дома.
Оказалось, что кроме общесудовых дел у него есть и чисто машинные заботы. Очередь за топливом в Игарке оказалась большая, добрать топлива под завязку не удалось. Вообще-то, до Мурманска хватит с запасом, но…
Решили позвать свежего человека – подвахтенного лоцмана и чай пить. Чай-то дед заделал превосходный, но лоцман оказался человеком веселым только тогда, когда другие люди анекдоты рассказывают, а по сути грустным.
Звать Митрофаном Андреевичем, закончил владивостокскую мореходку, обплавал весь мир, надоело, вернулся на родину в Красноярск, работал в «Енисейрыбводе»; после постройки ГЭС над рыбой началось такое издевательство, что ушел сюда в лоцмана; подумывает стать смотрителем маяка, тянет к тихой жизни…
Здесь он вытащил записную книжку, из книжки сложенную вчетверо журнальную вырезку и дал нам прочитать. Вырезка из журнала «Англия». Там рассказывалось о британском каторжнике, отсидевшем три срока. Его приняли на работу смотрителем удаленного маяка в диком месте. В интервью бывший каторжник говорит: «Вы видите эти книги на полке? Там написано обо всем. Если бы вам довелось встретиться со мной в тюрьме, то там у меня было штук шесть книжонок про ковбоев и больше ничего. А теперь у меня книги про погоду, о морских птицах, поварские книги… Иногда люди, живущие на берегу и ничего обо мне не знающие, говорят: „Не знаем, как это он может там существовать. Ведь жить там – все равно что сидеть в тюрьме“. А я в таких случаях с трудом держу язык за зубами. Моя теперешняя жизнь совершенно не имеет ничего общего с пребыванием в тюрьме, скорее – все наоборот».
– Я этого типа понимаю, – сказал Митрофан Андреевич. – Везде нынче как-то шумно.
За бортом проплывали опять уже безлесные берега, впереди ждало вовсе уж дикое устье Енисея, где тишины было по самую макушку, а этому странному человеку и здесь было громко!
На ночной вахте неунывающий Рублев попытался поднять нам настроение. Рассказал, вернее, исполнил с обычным блеском номер «Саныч и птички, или Почему все радисты боятся Саныча». Но как-то «не прозвучал» номер. Потому и здесь не буду пытаться передать имитацию Рублева. А суть в том, что шикарный лайнер делал челночные круизные рейсы между Норвегией и Португалией. И каждый раз в холодной Норвегии на теплоход садились воробьи или какие-то другие маленькие и беззащитные птички. И каждый раз на подходе к Лиссабону прилетал салазаровский кобчик и пожирал птичек. Так было шесть раз. Саныч утверждает, что всегда это был один и тот же кобчик. Или, может быть, сыч, но обязательно тот же самый. На седьмой раз Саныч потратил всю специально накопленную для этого валюту на примитивный дробовик и заявил на отходе из Норвегии, что не даст больше кобчику или сычу жрать беззащитных птичек на борту советского пассажирского теплохода. На подходе к Лиссабону Саныч занял позицию на пеленгаторном мостике. Когда рассвело, кобчик или сыч оказался тут как тут. И уселся на клотик мачты, чтобы оглядеться и выбрать самую аппетитную птичку. Саныч шарахнул разбойника с первого залпа. Сыч-кобчик рухнул за борт. Вместе с разбойником рухнула за борт и главная судовая радиоантенна, ибо Саныч прихватил крупной дробью ее фарфоровые изоляторы…
Странно устроены мужчины. Дмитрий Александрович не любит вспоминать этот конфуз. Он, конечно, старается не показать этого, но мне казалось, что ему неприятно. Ну, так, как если бы вы промазали в тире все пульки на глазах любимой.
И нынче мое ощущение подтвердилось. После исполнения номера Рублевым он пробормотал:
– Андрей, ты единственный человек на судне, которому не надо следить за порядком на рабочем месте – закрыл рот, и полный ажур!..
В начале пятого ночи недалеко от Сопочной корги, где происходит расставание с лоцманами, в рубку поднялся Фомич, объяснил, что не спится, предложил мне идти отдыхать.
Вахту ему я официально с удовольствием сдал, но в каюту не хотелось.
В рубке была обычная кромешная тьма, оба лоцмана (уже со своими чемоданчиками); на штурманской вахте был Спиро и торчал, переживая утрату джинсов, десятки и моториста, второй механик.
Все молчали.
Вчерашние, нынешние, завтрашние заботы, тревоги и надежды бесшумно конвоировали теплоход «Державино» в Карское море.
– Тимофеич, звякни боцману на бак, – приказал Фомич. – Пусть штормтрап проверит. И выброску чтоб не забыли привязать. Это, значить, чье дело о веревке и спасательном круге думать? Мое или твое?
Старпом не ответил. Молчал в углу, уперев лоб в стекло окна.
– С какого борта вам трап? – спросил Фомич лоцмана.
– С правого.
Фомич убавил ход и поинтересовался:
– Тимофеич, ты там оглох? Не видишь, лоцмана уже намыливаются?
Совсем затих наш теплоход, едва трепыхалось в стальном чреве его уставшее сердце.
Было четыре сорок ночи.
Старпом молчал.
– Оглох он там, значить? Или характер показывает? – гадательно пробормотал Фома Фомич, разглядывая в бинокль черные близкие берега.
– У вас, Фома Фомич, голосок-то посильнее шаляпинского, – заметил я. – Такую арию Тимофеичу спели, что и бегемот оглохнет.