Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последний рейс

ModernLib.Net / Классическая проза / Конецкий Виктор Викторович / Последний рейс - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Конецкий Виктор Викторович
Жанр: Классическая проза

 

 



Хижины Адама Адамовича, сколько ни бродил возле протоки, не нашел. Зрительная память слабеет? Плюнул на это дело, дошел до конца стрельнинского мола и сел там на камушек, закурил с наслаждением.

Ласковая, мирная, белобрысая, финская волнишка накатывала на разрушенный торец мола — штиль полный, хлюпала вода чуть слышно.

На горизонте по Морскому каналу двигались маленькие далекие кораблики.

Почему-то вслух пробормоталось:

Двадцать второго июня

Ровно в четыре часа

Нам объявили: «Киев бомбили!»

Так началася война…

И вдруг кошка замяукала. Полный бред — что тут кошке делать? Оказалось, натуральная, ободранная, вполне бесхозная кошка. Наверное, рыбешку подбирала в лужицах — колюшку, мальков разных.

Безо всякого страха подошла ко мне, устроилась между ботинок, чуть помурлыкала и задремала. Хоть и была она ободранная и даже страшненькая, но пришлось посидеть истуканом и даже ногами не шевелить: соскучилось животное по другому живому существу, пусть поспит не в одиночестве.

Сидел я, покуривал и размышлял, конечно, о литературе.


В девятнадцатом веке человек мог читать газету, а мог и не читать, а нынче, будь любезен, читай. И не только потому, что тебе двойку на политзанятиях поставят, но и потому, что «от жизни отстаешь», то есть дураком будешь выглядеть. Кроме того, через ТВ все люди Земли наглядно видят лживость, двуличие межгосударственных политических отношений. Теперь политика торчит перед носом «простого» человека. И он устал. Он хочет правды, искренности. И надеется найти ее в документе или «исповедальной прозе». А искать-то ее должен в СЕБЕ.

Однако польза в документальной прозе есть! Она именно и тренирует писателя на загляд (с опасной даже степенью откровенности) в себя, в темные уголки своей души и биографии. Она как бы тренирует тебя в этом направлении. И читатель это чувствует и благодарен автору, который исповедально врет.

Ибо любой человек интуитивно знает, что тот, кто постоянно лжет УМАЛЧИВАНИЕМ, рано или поздно вынужден сразу признаться в огромной куче грехов. Их список производит сокрушительное впечатление, ибо обрушивается сразу. Если не лгать умолчанием, то гадости свершенного падали бы отдельными плюхами и камнями, а тут — лавина, сель. Признаться — ужас берет!

И кажется, сидя на молу Стрельны с кошкой, которая чуть подмурлыкивала на ботинках, я понял, почему у меня не получился рассказ «Без конца». Себя я туда мало засаживал, а сюжета много.

«Сюжетным» я определяю такой рассказ, повесть, когда знаешь будущее героев; знаешь, что Саша или Маша погибнут. Такие рассказы писать легче — как надоест или запутаешься, так их, бедолаг, и прихлопнешь. Ну, а то, что пишется легко, обязательно получается плохо.


Опять все это было, было думано, прочувствовано, тысячу раз писано…


«Я думаю, что, хотя в Ваших книгах случаются крутые, соленые ситуации, у Вас в самой серединке сидит романтический юноша: иначе я бы не посылала Вам стихотворение двоюродного брата, морского десантника, который погиб в Старом Петергофе в 1941 году. Самой мне 72 года…

Здесь якорь залогом удачи минутной

В смоляную землю зарыт -

Затем, что кончается мир сухопутный

У этих изъеденных плит.

Здесь влажное небо разбито на румбы,

Шторма долетают сюда,

И, крепко держась за чугунные тумбы,

У стенки гранитной застыли суда.

Здесь отдых нашли они — суши частицы,

Но им повелят: «Оторвись!»

Один отвалил и тяжелою птицей

Над бездною черной парит.

Уйдет — зашатаются волны на воле,

А где-то — спокойное дно.

Мы в море влюбляемся не оттого ли,

Что нас презирает оно?

Я прячусь в туман и от холода горблюсь,

И море чревато бедой.

А в воздухе пара испуганных горлиц

Ведет разговор над водой…

Александр Котульский 1920-1941 гг.

(проживал в доме окнами на Неву -

набережную Лейтенанта Шмидта)».


Из Стрельны я поехал в Чудновку навестить капитана Фомичева. Это он у меня в книжке Фомичев, а фамилия у него другая. Но я не готов и сегодня своего прототипа обнародовать.

В больничном вестибюле просидел час: тапочки ждал. Надо-то со своими приходить, а я забыл.

Стайки девиц с кишками-стетоскопами на шеях и в крахмальных халатиках бегали через вестибюль туда-обратно. Студиозы. Старушенция неопределенного возраста мыла пол.

Прямо передо мной было зеркало. Девицы у зеркала тормозили, любовались на себя, привычными пальчиками, легкими жестами теребили волосы для лучшего обрамления личиков, поправляли белоснежные косынки.

Санитарка-старушенция шмякала тряпкой по мрамору и рассуждала в мою сторону в поиске сопонимания:

— Яще десять год назад студент другой вовсе был: курили меньше, а как тяперя напиваютси-то! Ужас! Раньше профессора так не напивалися! И стекла бьють… Какие из их доктора вылупятся? Чем дольше учат, тем оно и хужее выходит. Зимой-то для тепла курют, а летом от нервов, что ль?… Сусед в меня тоже холода боялси, кутылси все и курил. Потом отраву-то бросил, а по колидору вовсе голый ходить начал. Ну, через неделю помер…

Тут подоспели свободные тапочки, и я начал приспосабливать чужие, засаленные лапти к своим аристократическим ступням.

— А другая соседка моя в гостинице уборщицей работает, — вослед мне, теряя слушателя, торопилась высказаться санитарка. — В буфете, правда…

— Тараканы-то у вас есть? — для поддержания ниточки нашей связи поинтересовался я.

— Жуть! Две кошки у нее. Соседские-то… А буфет в гостинице со столами: один — для инородцев, другой наш. И в се задаче наших к ихним не пропускать. Так вот остатки ихних бутербродов кошки едят, а наших — ни-ни. Яще она лимонад, который в бутылках остаетси, в бидон сливает. Ни в жисть бы себе такого не позволила…

Поднимаясь по старинной мраморной лестнице больницы водников, я почему-то думал о том, что род тараканов и род акул существуют на планете Земля рекордно длительное время. И еще почему-то о том, что отец Флоренский привлекался к суду за протесты против казни лейтенанта Шмидта в 1906 году, чтобы получить пулю в затылок в 1937-м.

Фомич неожиданному визиту очень обрадовался, хотя лежал он с какой-то кишкой в боку, из которой капало в банку.

Я объяснил, что явился без шила, так как не знаю, чего ему разрешено.

— Для питания организма все разрешено, — утешил Фомич, — окромя, скажу без нюансов, шила и других алкогольных напитков и перца.

В палате с ним было еще четверо бедолаг. Самого Фомича, оказывается, перевели сюда («в люкс» — он сказал), то есть в палату, только вчера. Раньше вкушал он больничный уют в коридоре.

Двое бедолаг спали. Один лежал под капельницей и читал «Крокодил». Другой читал газету «Водный транспорт».

— Позвольте представить вам моего гостя, — сказал Фомич, поправляя свою кишку, которая норовила выскочить из банки. — Это Виктор Викторович Конецкий, он, значить, у меня на «Державино» дублером плавал и книжки пишет. «Полосатый рейс» сочинил. Без дураков говорю.

Тот, который лежал под капельницей, взглянул на меня сквозь брежневские брови и пробормотал:

— Очень приятно, писатель.

— Его Демьяном звать, стармех с «Ильича», — объяснил Фомич. — Да… А «Державино»-то мое на иголки порезали… Тю-тю, значить, пароходу. А ты, значить, опять в Арктику собрался? Я уж, прости, Виктор Викторович, тебе тыкать буду. Мне так для обоюдного общения проще выходит. Да и «Державино», видишь, на иголки списали… Чего уж тут церемонии, значить, разводить, ежели и сам скоро в крематорий на мертвый якорь стану.

По внешнему виду Фомы Фомича таким жареным еще не пахло. О чем я ему и сказал. Думаю, он и сам так думал. Потому оживился и спросил, на какой пароход я назначен. Я поинтересовался, знает ли он капитана «Кингисеппа».

— На эстонском большевике, значить, кувыркаться будешь. Мастер там формальный пацан. Сорока еще нет. Неутвержденным третий год плавает. Звать Александр Юрьевич. А может, и Юрий Александрович. Память, мать ее… И сразу ошарашил очередным противоречием:

— Старший механик там Герасимов Борис Николаевич двадцать восьмого года. У меня еще мотористом начинал. Второй помощник, ежели, значить, в чифы еще не вылез, Михайлов Алексей Аркадьевич, сорок пятого года. Боцманом на «Пскове» у Шкловского заклепки тряпками затыкал. «Псков» — либертос старый. Помнишь его?

— Помню, а вы, Фома Фомич, еще на свою память жалуетесь!

— Мастер, говорю, молодой, но башка на месте, значить, сидит.

— Сон у вас как? — спросил я, ибо у самого после комариной ночи глаза начинали слипаться. — Комары не беспокоят? Фонтанка-то под окном.

— Комары, комары… Они тут через пять минут сдохнут… А вот в последнем рейсе меня божьи коровки в Дюнкерке в такой, значить, оборот взяли, что я даже в газету попал. В ихнюю. Цельная дивизия энтих божьих тварей на мой пароход набросилась. Мы, значить, все дымовые шашки запалили, пожарные насосы врубили, на них полное давление дали, матросы от струи падают, а эти, бог их в мать, божьи твари и в ус не дуют. В машинное отделение проникли, иллюминаторы залепили. Ни фига не берет, а мне сниматься надо. Куда снимешься, когда, значить, на лобовых окнах в рубке сантиметр ентих тварей?

— А на других-то судах? — спрашиваю.

— В том и суть! Только на советский пароход насели! Пока не заштормило да ветром их, мать их, не сдуло, так в ентом Дюнкерке и простояли. А ты: «комары»! На что прикажешь дымовые шашки списывать? Кто тебе в такой конфуз и безобразие поверит? Слава богу, запретил толпе огнетушители трогать… С насекомыми нынче на планете, скажу честно, не побоюсь, сплошное блядство без всяких, как Андрияныч говорил, царствие ему небесное, нюансов…

— С волками жить — по-волчьи выть, — решился наконец открыть рот подкапельный. — Ехали в Гамбург на приемку. В купе попутчица — дородная фрау с пузом. Пошла в гальюн и пропала. Оказались мгновенные роды: она в гальюне сильно натужилась и ребенок выскочил прямо в трубу. Ну, женщина обыкновенно в обморок: где дите? На станции поезд законсервировали, и ей обвинение, что специально все подстроила. Мужа самолетом вызвали. Но она доказала, что без злого смысла, а все по природе. И пошли они со станции обратно по путям, тельце искать. Встречают обходчицу, и оказывается, дите живо и здорово, не разбилось дите-то. Как катушка ниткой в пуповину обмотано было. Вот пуповина-то по ходу дела, поезда то есть, раскручивалась, и тем полет дитя тормозило. А потом, когда дите опустилось на путь-то, тут пуповина враз и лопнула. Вот так у капиталистов бывает.

— Н-да, хорошо мы тут у вас посидели, — сказал я. — Не скучно вам тут.

Пожал Фоме левую, свободную от кишки руку, бедолагам пожал торчащие из-под коротких одеял ноги, пообещал еще Фомичу, что если занесет на Колыму или на Енисей, то обязательно привезу ему презент — не меньше пуда копченого муксуна.

И с этим покинул больницу имени не известного мне чудака Чудновского.


Поймал такси и рванул на родную Петроградскую. На Большом проспекте вылез и пошел в парикмахерскую. Это у меня некий ритуал перед значительными событиями, да и внешний вид несколько омолаживается, когда лохмы обкорнаешь.

В приемном салоне, где тоже, конечно, висели пудовые и вечно не идущие часы, просидел в очереди всего минут сорок.

Уж кого на нашем советском свете бабы ненавидят люто, то это парикмахерши мужиков, которые под обыкновенную «канадку» стригутся: сорок копеек и никакого навару.

Оттомился в предбаннике. Наконец сажусь в кресло к этакой обаяшке в кудряшках. Она вяло грязную удавку-простыню мне на шею набрасывает и одновременно тестует соседку-мастера. (Мне, некстати говоря, очень приятно бывает, когда я вспоминаю, что капитана тоже величают «мастером».)

Ну— с, тест парикмахерша соседке-мастеру задает такой: «Что такое пони?»

Та бурчит, что про пони не слышала, но вот ножницы у нее тупые, а дядя Вася-точильщик давно не приходил, опять запил, верное дело…

Моя мастерица начинает поигрывать моей головой кроваво наманикюренными пальцами, наклоняя и отклоняя башку в разные — бессмысленные, с моей точки зрения, — стороны. А ведь дело тут в том, что толкнуть чужую башку «в любую сторону твоей души», как Окуджава поет, большое удовольствие: власть, власть, власть — она самая!…

Толкает она мою башку и объясняет тупице-соседке, что пони — это смесь коня с ослом. Я сразу лезу не в свое корыто — это у меня с раннего детства — и объясняю, что смесь коня с ослом называется мул. Она, ясное дело:

— Я не с вами говорю, помалкивайте! — и щелкает ножницами уже у меня в ухе, а не на черепе.

Но я-то давно привык на опасность идти грудью -меня ножничными щелчками в каком-то там ухе не напугаешь. А моя мастерица продолжает вразумлять соседку в том, что пони не имеет шерсти и потому не способна к продолжению рода, так как она есть противоестественная помесь лошади и осла.

Я говорю, что пони — маленькая лошадка, их в русских цирках и английских парках пруд пруди, и что все они, как и ослы, покрыты шерстью. Моя мастерица начинает заинтересовываться моей эрудицией и говорит:

— Я лично ни одного осла в жизни не видела.

Я говорю, что она опять ошибается, ибо в этот вот самый момент видит перед собой самого натурального осла.

— Вы кого в виду имеете? — спрашивает мастерица.

Я говорю, что пусть она посмотрит в зеркало — там и сидит настоящий, стопроцентный осел, то есть ее покорный клиент.

— Какой вы осел, если у вас такой пиджак дорогой, — говорит она.

— Пиджак у меня дешевый, но не в том дело, — говорю я.

— А в чем? — спрашивает она.

— А в том, — объясняю я, — что я к вам подстригаться сел.

— Как это понимать? — спрашивает она и начинает тупой опасной бритвой мне шею и виски скрести, то есть шалит она уже в непосредственной близости от моих главных жизненных центров.

— А так и понимать, — говорю я, — что я полный осел, если к вам в кресло залез. Мне бы от вас держаться на дистанции ракеты «воздух — воздух».

— Ну, — говорит она ласково и вежливо, — теперь и держись за воздух!

Минут пять была полная тишина, во все время которой я держался за воздух обеими ногами: руки-то простыней связаны! Потом она, опять же не говоря ни слова лишнего, берется за грушу с одеколоновой бутылкой. Тут я говорю, что этого, пожалуйста, не надо. Она сдергивает с моей шеи удавку из грязной простыни и говорит:

— Сорок копеек!

Я встаю, начинаю считать медяки и думаю: «Ну, мать твою! Даже копейки тебе на чай не дам!» Ибо выгляжу я на экране зеркала как стопроцентный австралийский не осел, а баран, которого самый бездарный австралийский стригаль кромсал, вылакав до этого литр гаванского рома…

И все-таки удивительно наша натура устроена! Поймал себя на том, что мстить хочу с помощью пятнадцати копеек, стало стыдно, выгреб все, что в кармане было, высыпал на столик.

— На, — говорю, — милая моя пони, и не поминай лихом!

— Эй, — заорала она, — следующий!


Вернулся домой. Да, теперь всякую литературу следует из башки выкинуть. Надо купить молочка, сырков творожных и садиться спецбумажки читать: МППСС, уставчик листануть, отчетики о последних рейсах, дневнички. Я ведь с ноября прошлого года в морях не был. Поздно в Арктику отходим. Очень даже поздно, если честно говорить. Да и точной, определенной ротации судна выяснить пока не удалось. Вроде бы только на Хатангу, то есть Мурманск — Хатанга — Игарка — Мурманск. Но краем уха в службе мореплавания слышал, что, возможно, и на Тикси. Ну, вообще-то мне один черт. Даже и наоборот — чем дальше на восток, тем мне и лучше — хоть до Певека. Я в хорошей форме, собран, береговые дела закругляю. Одно есть «но». Осенью в Париж лететь. Второй раз за жизнь родина отправляет в капстрану в командировку по приглашению МИДа Франции. И то смысла поездки, правда, не знаю. Ну, с Парижем попрощаюсь, маленький праздничек на склоне лет. Если б не началась перестройка и инфляция всей страны, то фиг бы мне такой фортель выпал. А нынче оформление уже прошел, и в органах ко мне с наибольшим благоприятствованием, и даже четырехтомник в «Худлите» стоит в планах железно. Красивая жизнь! Но почему такая тоска в душе, почему жить не хочется?

Ладно. Упремся — разберемся, как Василий Васильевич говорит. Хорошо, что я его перед рейсом встретил и что Фому Фомича повидал.


Молочный магазинчик рядом — угол Лахтинской и Чкаловского. Набит старушенциями и мамашами с детишками под самую завязку. Так, у кассирши поломался кассовый аппарат. Этакая машина величиной с брашпиль на сейнере. Очередь уже человек сорок.

Стоим.

Молчим.

Рабское, покорное молчание. И все люди в очереди почему-то напоминают вчерашнюю кошку, которая на молу в Стрельне об мои ноги терлась.

Четыре продавщицы томятся за безлюдными прилавками: чего им без чеков делать? То одна, то другая не выдерживают, берут нож от масла — длинные, узкие ножи — и лезут в будку к кассирше, тыкают в испортившийся брашпиль ножами, помогают коллеге.

Аппарат урчит, рявкает, чего-то в нем крутится, иногда выплевывает метр бумажной ленты, но чеки не пробивает.

Очередь уже человек шестьдесят, хвост на улице.

Стоим.

Молчим.

Ясно, что надо дядю Васю звать.

О чем я кассирше и говорю, одновременно предлагаю ей: дайте, мол, мне взглянуть. Вдруг разберусь?

— А пошел ты, умелец, — говорит потная от злости кассирша.

Ну, я плюнул и пошел. Домой. От любой очереди у меня начинают не только душа — зубы болеть. Как там у Бориса Слуцкого:

Не стоял я ни разу в очереди,

Номер в списке не отмечал.

Только то, что дают без очереди,

Я без очереди и получал…

И хотя не дошел до счастья -

На несчастье своем настоял.

Лифт опять не работает, почтовый ящик давно взломан, но нынче газеты и другую почту выкрасть еще не успели.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2