Грифон
ModernLib.Net / Современная проза / Конде Альфредо / Грифон - Чтение
(стр. 13)
Автор:
|
Конде Альфредо |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(529 Кб)
- Скачать в формате fb2
(231 Кб)
- Скачать в формате doc
(214 Кб)
- Скачать в формате txt
(208 Кб)
- Скачать в формате html
(222 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|
* * * Узнав о трагедии «Гароны», Посланец понимает, что делать ему здесь больше нечего. Его давнишняя, обретшая было новое дыхание мечта о том, чтобы соединить судьбу его маленькой, зеленой, такой милой и подчас грустной земли с судьбой Ирландии, такой же зеленой и столь на нее похожей, снова ускользает от него, словно вода сквозь пальцы; кратким воспоминанием остается лишь ощущение обновленной свежести тени, в которой она скрывается. Но это был поистине прекрасный сон. Если бы помощь, о которой шла речь, была действительно оказана, то в значительной степени благодаря Посланцу, и он был бы вознагражден в тот долгожданный момент, наступление которого могло бы задержаться еще на долгие годы, но он умел ждать: он знал, что подобные совместные действия порождают по-настоящему братские отношения. Впрочем, теперь они оказались окончательно разорванными.
Посланцем овладела печаль. Несколько дней он бродил словно неприкаянный, с отсутствующим видом. О'Рурк предложил ему свое гостеприимство, но Посланец предпочел затеряться в окрестностях лагеря, где он часами напролет наблюдал, как бьется о прибрежные скалы море, или предавался созерцанию неспешного полета чаек. Затем он занялся помощью тем, кто, оставшись на берегу, пытался скрыться от преследований предателя Фицвильямса. Сходство с жителями Коннота позволяло Посланцу появляться и пользоваться доверием там, где другому это было заказано; его дар владения многими языками выручал его в таких случаях, когда кого-нибудь другого уже можно было бы считать мертвецом.
Через несколько дней, когда он полностью осознал последствия гибели Лейвы, Посланец подумал, что жизнь, несмотря ни на что, продолжается и что здесь ему делать уже нечего. Это была уверенность, которую он испытывал и в другие трудные моменты своего достаточно долгого жизненного пути. Уверенность, позволявшая ему оставлять позади целые куски своей жизни, не испытывая при этом угрызений совести, ибо он твердо знал, что предыдущий жизненный цикл уже завершен, в прошлом ничего не осталось и все ждет его впереди, в самом непосредственном будущем, сегодня же, сейчас же.
Возможно, такая жизненная позиция помогала ему не оставлять слишком глубоких следов, браться за новое дело и выступать в новом обличье по прошествии определенного количества лет, начиная с того времени, когда его происхождение позволило ему отправиться на учебу в зарубежные университеты, задолго до того, как король Филипп строжайше запретил это, дабы уберечь свои владения, и не только территориальные, от проникновения ереси. Но именно еретические воззрения были той областью, где наш герой чувствовал себя особенно хорошо, ибо именно тут билась живая мысль. Было и нечто иное, что постоянно влекло его к непрерывному действию, к вечному беспокойству, что бросало его из стороны в сторону, от одного занятия к другому, из одной страны в другую.
В Аахене от старого маэстро Везалия он узнал древние тайны алхимии и постиг науку анатомирования. Затем он связался с турками и передал им взятку, с помощью которой император купил содействие и откровенность одного вероломного паши, того самого, что положил начало роду Мендоса-Гранада: Мендоса, потому что так звали маркиза, следившего по приказу императора за пашой, Гранада — поскольку именно в этом городе паша скрыл свое предательство, приказав задушить гарротой тех, кто присвоил себе императорские деньги. В Эксе будущий Посланец занимался организацией пересылки книг в страну, из которой он был родом, и посещал такие порты, как Ла-Рошель, доступ к коим обеспечивал ему его тогдашний ранг дипломата. Видимо, еще в ранней юности он познакомился с амстердамскими типографиями, когда в надежде заработать несколько флоринов он тайно посещал печатную мастерскую Иоганнеса Йансеониуса, беря листы для корректуры, которую он делал с быстротой, выгодно отличавшей его от других переводчиков: он мог поразительно бегло читать изображенный в зеркальном отражении текст, и от его внимания не ускользала ни одна опечатка, редкая синтаксическая ошибка не была им исправлена, а запятая не проставлена. Именно работа в типографии Иоганнеса Йансеониуса определила то занятие, которому он посвятит большую часть своей достаточно долгой жизни. Из этой мастерской выходили тома, которые потом продавались в Италии, Англии, Испании, Германии и даже Франции. На стене помещения, куда складывали ожидавшие отправки книги, — сразу за залом, где стояли печатные станки, подальше от комнатушки, в которой печатники склонялись над матрицами, а воздух был пропитан запахом свежей типографской краски и скудного заработка, — так вот, на стене склада висели списки произведений, запрещенных в этих странах, дабы избежать отсылки книг, могущих оказаться контрабандным товаром и нанести урон делу, чего старый Иоганнес никак не мог допустить.
Эти списки давали хорошую пищу для размышлений. Прекрасно понимая, какие преимущества сулят ему в будущем его происхождение и образование, Посланец решил следовать примеру тех бюргеров, с которыми познакомился в Амстердаме, — они давали деньги на занятия философией евреям, жившим в гетто, руководствуясь единственно стремлением улучшить этот мир, ничего не ожидая взамен, испытывая истинное наслаждение от сознания того, что все это стало возможным лишь благодаря их деньгам, их уму, их осмотрительности. Общество, в котором они жили, содрогнулось бы от ужаса, узнав об их тайном благоволении наукам, об их деятельности, способствующей разрушению тех самых ценностей, что, собственно, и составляли основу их высокого положения; но сами-то они, судя по всему, относились к этим ценностям весьма скептически. Подобные добродетели приходят к человеку с возрастом и формирующимся с годами скептицизмом, а Посланец повзрослел очень рано. Он использовал скептицизм как своего рода гигиену ума, позволявшую ему сохранять ясность и гибкость мысли. С тех пор он был твердо убежден, что единственная пропасть, разделяющая мудрецов и простых людей, — это язык, на котором они изъясняются; и он решил заполнить эту пропасть словами — множеством слов, миллионами слов, всеми теми словами, которые ему удастся собрать. И вскоре рядом со списками запрещенных книг появились подробные описания галисийских портов, через которые можно было провезти контрабандным путем крамольные книги, обруганные брошюры, сомнительные трактаты. Описание портов сопровождалось указанием на размер взятки, необходимой, чтобы завоевать снисходительность тех, кто отвечает за борьбу с контрабандой, наиболее удобные места продажи и имена подходящих для этого дела людей.
В течение какого-то времени все шло хорошо, но однажды, когда будущий Посланец пришел в типографию за очередной корректурой, ему преградила путь кучка испуганных работников: кто-то разгромил мастерскую, разбив все топором; говорили, что виной тому был испанский студент, которого и имени-то толком никто не знал. Посланец больше не вернулся в типографию, но его чудесная память сохранила названия, написанные на листах, что висели на стенах склада, имена капитанов судов, маршруты, которыми они следовали, а также имена тех, кто за деньги готов был пропустить контрабандные книги.
* * * Все это вспоминал Посланец, плывя по Королевскому каналу в направлении Дублина, оставив позади озера Лох-Ри и Лох-Эрн, может быть самые красивые в мире. Он покинул порт Слайго в заливе Донегол, куда ставший ему уже другом О'Рурк привез его, чтобы представить Гугу О'Нейлу, графу Тирона, с которым Посланец уже несколько лет состоял в тайной переписке, со времени очередной неудавшейся попытки овладеть Ирландией.
Тесными были узы, связывавшие Посланца с зеленой Ирландией, так напоминавшей ему пейзажи родной Понтеведры; многие имена соединяли его с освободительной борьбой этой страны, борьбой, которую, как он боялся, можно было уже считать окончательно проигранной; это были такие имена, как Стакелей, побывавший в свое время в Вивейро, а также на конных ярмарках в Ортигейре, а затем нелепо погибший в Алькасер-Кебире, помогая неизвестно по какой причине войскам португальского короля дона Себастьяна; как О'Доннел, властелин Тикорнелля, которому удалось захватить Донегол, твердыню бенедикткиских монахов; как Джеймс О'Хейли, архиепископ Тюэмский, — с ним Посланец познакомился в Компостеле…
Имена всплывали в памяти Посланца, а вода канала несла его вниз по течению, и он знал: эти замыслы никогда уже не смогут осуществиться и нужно найти им какую-нибудь замену: король Филипп, упрямый как мул, движимый одному лишь ему ведомым Божьим Промыслом, вновь решил использовать галисийцев в своих целях и бросить ирландцев на произвол судьбы.
Когда миновали Маллингар, луна стояла высоко в небе. Столь же высоко, сколь низко пал духом наш старый заговорщик, наш старый поверженный заговорщик, созерцавший сейчас берега из глубины ирландского суденышка в надежде на покровительство О'Рурка, которое тот обещал ему, пока он не сядет на корабль в Дублине, чтобы, пройдя проливом Святого Георга, оставив позади Ирландское море, направиться наконец к берегам далекой, все более далекой Галисии.
* * * Посланец повержен и подавлен; он знает, что ему уже не суждено больше карабкаться по реям, подставляя лицо соленому морскому ветру, бросаясь в авантюры, в которых известно лишь начало и никогда не знаешь, что ждет тебя впереди; он понял это еще на пути во Фландрию, когда на них обрушился штормовой ветер, море стало враждебным, а удача отвернулась от них. Он понимает это и теперь, когда, натерпевшись страха, они обогнули наконец острова Силли, которые некоторые называют Сорлингскими, и взяли курс на порт Вивейро. Позади остаются залив Бантри, мыс Карнсор, а также мечты, с которыми предстоит проститься навсегда. Ему еще ничего не известно ни о судьбе Лоуренсо Педрейры, ни о сыне, что носит во чреве Симона, но зато он хорошо осознает, что начинает испытывать усталость. Он понимает это по возникшему в нем с новой силой влечению к его любимой стране — так усталый вол бредет в стойло на исходе дня, когда все вокруг теряет очертания, тая в дымке ложащегося на землю тумана. Посланца влечет к себе уютное тепло Симоны, ее стройное тело, поздняя любовь старого сердца, влюбленного в слово.
XV
Четверг. Вокруг Дворца юстиции, как раз напротив тюрьмы, на улицах Рифль-Рафль, Бутелье, Шодронье, на всех, ведущих к Верденской площади, к которым легче всего пройти по Пассаж-Агар, что в начале бульвара Мирабо, раскинули свои палатки уличные торговцы, расположились слепые, все еще поющие песни о давнишних несчастьях, новоявленные ремесленники, работающие с кожей и деревом, антиквары, торгующие серебряными вещицами и старинными курительными трубками, старьевщики, букинисты. Каждый четверг, неделя за неделей приходят они сюда, чтобы продать отслужившие свой срок вещи, которые обретут новую жизнь в домах тех, кому по душе всякие безделушки, старье, запах кожи и жесткая фактура плетеных изделий. Если приглядеться, то увидишь, что изделия кустарного промысла доставлены сюда издалека и представляют собой продукт серийного производства; самые предприимчивые из новоявленных кустарей, которые вначале действительно делали все своими руками, открыли для себя серийное производство, конвейер и тут же позабыли о прекрасной утопии, когда-то вдохновлявшей их. Теперь они — солидные представители предприятий, по старинке одетые в синие джинсы — символ протеста, или мафиози, с кудрями, завязанными узлом на затылке на манер Байрона, собирающие мзду и подсчитывающие барыши где-нибудь в сторонке, подводя итог работе тех, кто торчит сейчас на улице, не сходя с места, с отсутствующим, устремленным в неизвестность, изредка хранящим блеск, но чаще потухшим взглядом; перед ними на раскладных столиках с ножками крест-накрест разложены кошельки из якобы тисненой кожи, глупенькие, кричаще размалеванные куклы, веера, серьги с камешками, которые могут сойти за аквамарин. Стоя за столиками, они с презрением глядят на людишек, толпящихся перед ними, чтобы поглазеть не столько на товар, сколько на продавцов, этих особого рода существ, считающих себя независимыми людьми свободных нравов; они — своего рода хиппи или, по крайней мере, их последователи. Но они уже состарились, у них ввалившиеся глаза, окруженные морщинками, бороздками, которые только жизнь, прожитые годы оставляют на лице. Они называют себя кустарями, быть может, потому, что им хочется себя обманывать, поддерживать утопию, с которой они выросли, с которой жили, когда были еще детьми, когда еще верили в значительность слов. А теперь они всего-навсего уличные торговцы, дети добропорядочных родителей.
Пожилой Профессор смотрит в их сторону. Его сверстники тоже верили в значимость слов, и многие неукоснительно следовали путем, что указывали им те, кого они считали своими. Нужно оставить учебу и отправиться делать революцию на консервную фабрику? И они бросали учебу в надежде, что таким образом смогут изменить мир. Нужно мыть полы в больнице, ибо это пойдет на пользу революции? И они мыли. Нужно срочно ехать в Кальдас-де-Рейс и сообщить такому-то, что на окно села ворона? И они ехали и оставляли незаконченную работу, невыполненные обязанности, ибо все мы были воспитаны в «преданности делу» и надо было делать это дело.
Возможно, теперешние уличные торговцы гораздо более свободны, более независимы, нежели революционные фанатики шестьдесят восьмого, проникнутые духом миссионерства, для кого риск, боль, опасность тюремного заключения, возможность пыток, насилия, репрессий были константами, координатами, в которых добровольно и покорно существовали эти мальчики поколения шестьдесят восьмого, те самые, что могли бы стать блестящими профессорами, известными врачами, красноречивыми адвокатами, а вместо этого теперь торгуют в ларьках или, если им повезло, сидят за крайними столами в отделениях банков.
Возможно, эти их младшие братья, не пытавшиеся построить рай на земле, а выбравшие для поисков счастья пыльные улицы и продающие теперь кассеты Боба Дилана [115] или «Моди Блюз» у тюремных стен в Эксе или на улице Вильяр в Компостеле, свободнее, чем они. Каждое поколение приносит в жертву лучших, самые беспокойные всегда падут первыми для того, чтобы худшие, менее благородные, менее способные на самопожертвование потом оставили мир таким, какой он есть, не позволив ему слишком спешить в своем развитии, не меняя ничего из того, что не должно быть изменено. Приглашенный Профессор размышляет об этом, неторопливо расхаживая по узким проходам между палатками, время от времени задерживаясь у тех, на которые падают первые лучи утреннего, еще неяркого солнца. Он только что рассказывал студентам о насилии в маленькой литературе его страны, о насилии, что идет рука об руку с лиризмом, которым она пронизана в равной степени, и теперь он пытается уловить нечто связывающее эти два состояния, эти два понятия на невеселых физиономиях уличных торговцев, привыкших стоять на солнце здесь и в тысяче других городов, на тысячах других базаров, по которым бродят они, не ведая покоя, гонимые тем странным ветром, что поднимается временами по воле истории. Им хорошо известно чувство затравленности, когда они не могут оплатить векселя, которых всячески пытались избежать; они знают, что такое аварии на дорогах, какое напряжение создает зависимость, ведь они всегда стремились избавиться от нее. Людишки-то они в общем симпатичные, готовые, впрочем, схватиться за нож, когда уже нет мочи терпеть, когда слишком много бед обрушивается разом на их не слишком сильные плечи.
Какие-то каталонцы, сборщики металлолома, именующие себя антикварами, пытаются продать ему латунный корабельный нактоуз [116], явно недавнего производства, по цене билета на «Королеву Марию», и он прикидывается дурачком и заставляет их в конце концов заговорить по-испански, и они кричат на него за то, что он отнял у них столько времени, хотя с самого начала прекрасно понял, что они хитрят, и не собирался у них ничего покупать. Потом, по причине скупости, нападающей на него временами, он так и не покупает старую складную пишущую машинку; и наконец он останавливается перед тем, что любит больше всего, перед старыми книгами.
Он знает, что эти маленькие радости, такие как страсть к старым книгам, останутся с ним навсегда. А вот с Мирей он переживает сейчас один из последних всплесков чувственной жизни; такое началось у него несколько лет назад, это как бабье лето, одаривающее нас остатками прежнего тепла. А потом наступит зима. Ему хорошо известно, что простудиться в солнечную осеннюю пору, когда вдруг возвращается неожиданное тепло, очень опасно, от такой простуды всегда трудно вылечиться, и поэтому он старается не принимать этого слишком всерьез; но и шутить он тоже не собирается. Это неторопливое, приятное прощание с теми радостями, которые так много значили в его жизни; и наслаждение состояло не столько в реальном обладании, сколько в постоянных мечтах о юных красавицах, мечтах, что с каждым разом казались ему все менее осуществимыми, — а теперь вдруг, почти что уже и не вовремя, они вновь обретали телесную форму, именно телесную, лучше и не скажешь, и являлись ему, с тем чтобы навсегда проститься перед наступающим бессилием; он знал это и готовился к этому уже несколько лет. Он пришел к такому пониманию, зная, что у слепых резко возрастает степень владения оставшимися у них чувствами: осязанием, слухом, обонянием и даже ощущением пространства, — это последнее помогает им ориентироваться, воспринимать пространственные отношения и пользоваться ими.
И Приглашенный Профессор с некоторого времени неторопливо радуется чудесам многоцветий предзакатной поры; он восхищается оттенками туманной дымки, окутывающей осенью деревья и кусты; он с наслаждением вдыхает тысячи запахов, витающих над кушаньями во время долгого спокойного обеда; он с благоговением ощущает текстуру старинных гравюр в книгах, изданных несколько веков назад; он радуется всему тому, что в конечном итоге переживет нас и останется на земле, когда мы превратимся в прах.
Профессор знает: это мания старика, такое восприятие появляется и развивается тогда, когда прочие способности постепенно утрачиваются. Он отдает себе отчет в том, что уже не так ловок, как прежде, он уже не может легко взлететь, во всяком случае так легко, как в молодости, по ступеням, ведущим на улицу Грифона, или по лестнице, ведущей в квартиру, где ждет его Мирей, предзакатный подарок судьбы, преподнесенный ему жизнью как раз вовремя, как раз тогда, когда ему уже казалось, что он себя исчерпал. Он думает обо всем этом, роясь в книгах, не надеясь что-либо отыскать, просто приятно проводя время и наслаждаясь солнцем, пока оно еще не перевалило за меридиан, на котором расположен этот город, ставший сейчас для него центром вселенной. Ему уже давно знакомо это удовольствие. Он познал его в те чудесные дни в Париже, когда бродил по утрам по берегу Сены, переходя от одного продавца книг к другому, от одной букинистической — как говорят снобы — лавки к другой, пока не доходил наконец до Нотр-Дам, вдруг обнаруживая, что утро уже прошло, а он так ничего и не купил. В этом-то и заключалось особое наслаждение: неспешно разглядывать книги, поглаживать их и затем класть на место, понимая, что ты их не заслуживаешь, что они тебе не по карману. Но они твои, пока ты держишь их в руках, пока ты ласкаешь их взглядом и вдыхаешь их аромат, который проникает тебе в ноздри и щекочет их, и ты не в силах сдержаться и начинаешь чихать, подобно любителю нюхательного табака, — он также находит облегчение в том, чтобы разразиться чиханием, взрывая тишину восхитительного утра. Книги действительно принадлежат тебе, пока ты держишь их в руках, как принадлежат тебе мечты, пока ты грезишь ими, как принадлежат тебе миры, которые ты создаешь для того, чтобы потом они незаметно растаяли и исчезли, — такова жизнь.
Да, книги твои, пока ты держишь их в руках, стоя на берегу Сены, и то, что ты читаешь в них, захватывает тебя и заставляет парить в мечтах, и никто уже не сможет похитить у тебя этих восхитительных воспоминаний, ибо память будет им верным стражем; ты будешь хранить их в ней, великолепно понимая, что в ларце воспоминаний, в чудесном и проклятом ларце воспоминаний заведутся черви, которые поглотят весь тот свет, все те невероятные ощущения, которые ты собрал в Париже, внезапно осознав, что только там был возможен кубизм, по крайней мере аналитический кубизм. Приглашенный Профессор убедился в этом, поняв, что в Париже можно получить представление о том, как освещено и как выглядит здание с другой стороны, не заворачивая для этого за угол, — такова царящая здесь симметрия, так идеально уравновешен щедро льющийся свет. В его стране подобные попытки невозможны, бессмысленны, ибо там властвует асимметрия и окна зданий ломают продуманные схемы, нарушая рациональное равновесие, заменяя его другим, магическим, непредсказуемым, единственным в своем роде; оно не оставляет никакой возможности предположить, каким окажется следующий угол, тот самый, за который заворачивает воздушный поток, устремляющийся на другую улицу, на которой туман — кто знает? — то ли опускается, то ли поднимается. Обо всем этом размышляет наш старый писатель, просматривая книгу за книгой и не находя в них ничего интересного; впрочем, как нам известно, он ничего и не ищет.
Солнце уже в зените. Новая волна людей, идущих с занятий или с работы, заполняет окрестности Верденской площади, и Профессор решает, что он все уже здесь просмотрел, давно пора обедать и, — ничего не поделаешь! — будь у него деньги, он бы даже что-нибудь и купил.
Совсем близко от него останавливается группа студентов — они рассматривают плакаты, висящие на деревянном щите; они приподнимают плакаты один за другим и, поддерживая на весу те, что уже просмотрели, продолжают поиски, имеющие, видимо, какую-то цель, которая Профессору, он сам не знает почему, кажется совершенно бессмысленной. Прямо под плакатами, на земле, растянут брезент, и на нем беспорядочно разбросана куча книг, привлекающих его внимание.
Подойдя к этим раскиданным как попало книгам, он обнаруживает, что группа студентов состоит в основном из его учеников и учениц, с которыми он отстраненно и хмуро здоровается, не обращая на них особого внимания: он занят созерцанием стопки не замеченных ранее книг.
— Это что такое?
Профессор обращается к светловолосой девушке — насколько ему известно, она родом из Салонан-Прованс, родины Нострадамуса, и именно поэтому, а не по какой-либо другой причине он испытывает к ней почти что священное почтение и всячески старается избегать ее, как если бы она была ведьмой.
Девушка убирает руку, которой она поддерживала плакаты на весу, и студенты выражают недовольство, поскольку вся кипа опускается вниз и им снова надо начинать поиски, которые скорее всего ни к чему не приведут. Девушка подходит к Профессору и говорит нараспев:
— Bonjour, monsieur le professeur! [117]
Потом движением, которое ему кажется кокетливым, а ей, видимо, совершенно естественным, она берет его под руку.
— Это что такое? — вновь спрашивает преподаватель, указывая на горку книг.
— Это, очевидно, из какого-нибудь старого дома. Одна из тех библиотек, что хранились в домах в старых кварталах или в каком-нибудь деревенском доме и которую теперь распродают на вес, чтобы от нее избавиться.
Профессор благодарен девушке за отклик, но он искренне сомневается в том, что с книгами могут обращаться подобным образом.
— Я тебе не верю.
Тогда она смотрит на него с видом заговорщика и говорит, улыбаясь:
— Это может быть какой-нибудь сынок из приличного семейства, которому нужны деньги на всякое такое, и он обчистил своих предков.
Галисиец с недоверием смотрит на жительницу Прованса, но понимает, что это может быть правдой. Она же продолжает настаивать:
— Да, да, именно так. Иногда можно встретить великолепные коллекции марок или настоящие сокровища нумизматики по совершенно бросовым ценам. Правда, потом полиция может все это у тебя отобрать.
Тогда он наклоняется и начинает аккуратно разбирать книги, откладывая в сторону те, что ничего ему не говорят, и с интересом рассматривая привлекшие его внимание переплетом или древним видом. Девушка помогает ему, склонившись рядом, но Профессору это вовсе не нравится: красота ее ног, которые она без всякого стеснения выставляет напоказ, приводит его в нервное состояние, а кроме того, «разве можно доверять девчонке: она непременно пропустит самое важное, не обратив внимания, да и мне не даст заметить».
— (Лучше бы она стояла спокойно!)
Так ворчит себе под нос Профессор, а она в это время с улыбкой поворачивается к нему и протягивает книгу, которую он принимает с холодной любезностью, не собираясь тратить на нее время.
— Мне кажется, это любопытно, учитель.
Едва он открывает книгу, у него замирает сердце; но с невозмутимостью, свойственной игрокам в ломбер и хулепе — игры, которыми он увлекался в обществе священников Компостелы, — он не допускает, чтобы у него в лице дрогнул хоть один мускул, и движения его остаются, как прежде, размеренными, а выражение лица несколько загадочным. Но Клэр, землячка Нострадамуса, замечает его состояние по глазам, которые вдруг загораются необычным блеском.
— Любопытно? С ума сойти… Это же Cosmographia Universa [118] Мюнстера [119], черт возьми!
Девушка удивлена столь резкой реакцией и не находит что ответить, кроме:
— О!
А Профессор продолжает:
— Это же базельское издание тысяча пятьсот сорок четвертого года, в нем четыреста семьдесят одна гравюра по дереву и двадцать шесть карт.
Клэр понимает наконец, в чем дело, и тихо произносит тоном заговорщика:
— Пойду спрошу, сколько стоит.
— Иди.
Она идет. Но продавец, по-видимому, тоже знает или, по крайней мере, подозревает, сколько может стоить такая книга, потому что Клэр тут же возвращается, говоря:
— Забудьте об этом.
— Сколько? Дорого?
— Дорого? Больше, чем вы можете вообразить.
Профессор молча мирится с неудачей и еще раз перелистывает книгу; рассматривая гравюры, он проводит по ним рукой, будто прощаясь с ними; все время, пока он бережно листает книгу, он чувствует на себе взгляд парня, который ее продает. Он переворачивает страницу за страницей и вдруг испытывает новое потрясение: он обнаруживает текст, относящийся к Галисии, и к тексту прилагается карта.
Старый лис вдруг помолодел лет на двадцать — тридцать, а может, и больше. Он уже твердо знает, чем это все закончится. Его мучают те же сомнения, которые он испытывал в четырнадцать лет, когда украл свою первую книгу. Тогда это был «Странник, играющий под сурдинку» Кнута Гамсуна, изданный «Пласа и Ханес» в те времена, когда норвежский писатель пользовался большой популярностью у него в стране. Тогда книга стоила пятнадцать песет. А теперь он держит в руках одно из изданий Мюнстера, и он твердо решает: надо что-то предпринять. Если бы девушка ни о чем не спросила, было бы лучше. Но она спросила. Просто так эту книгу украсть нельзя, можно попасть в серьезную передрягу, хотя, вполне вероятно, что она ворованная. Надо что-то придумать.
С невозмутимым спокойствием он просит Клэр пойти к студентам и привести с собой человек шесть, чтобы они, обступив его, смогли полюбоваться книгой.
— Ты собираешься ее экспроприировать?
Клэр перешла на «ты», и ему это как будто даже понравилось, но в то же время и не совсем: очень уж фамильярно, а кроме того, он подумал, что если такое могло прийти в голову ей, то точно так же может подумать и продавец.
— Я просто хочу им ее показать, чтобы они полюбовались.
Она приводит ребят, и те обступают Профессора, а он, открыв страницу с картой Галисии, громко, чтобы было хорошо слышно продавцу, объясняет им, что это за книга. Студенты внимательно слушают, но скорее из вежливости, чем по какой-то другой причине, не осмеливаясь прервать объяснения на полуслове. И только Клэр напряженно следит за двумя пальцами, что показывают на одну и ту же страницу, не отрываясь от нее.
В какой-то момент один из студентов предлагает Профессору свою помощь в приобретении книги, которая ему так понравилась, но, далее скинувшись все вместе, они не добирают той суммы, что требует продавец. Пожилой Профессор отказывается от подарка и мысленно благодарит их: видя, что объяснения закончились, а покупка не состоялась, студенты дружно устремляются к своим плакатам, и в этот самый момент Профессор резко поворачивается на пятках: ему понадобились десятые доли секунды, чтобы повернуться к продавцу спиной так, чтобы книга оказалась между ним и Клэр. С трудом удерживая книгу в таком положении на весу, он с проворством белки вырывает карту и, свернув, засовывает под рубашку, под мышку. Клэр тоже реагирует очень быстро, она берет книгу, как будто Профессор за тем только и повернулся, чтобы отдать ее ей; затем направляется к продавцу и кладет книгу обратно на землю, откуда она была взята.
— Мне очень жаль, но у него не хватает денег.
Продавец облегченно вздыхает, а Приглашенный Профессор в смятении направляется вместе с Клэр к Пас-де-Гар, чтобы потом затеряться в столпотворении бульвара Мирабо.
Едва они заворачивают за угол, как уже не такой старый, явно помолодевший Профессор бросает на девушку победный взгляд.
— Кто бы мог подумать! Да ты настоящий артист!
Профессор не может сдержаться и крепко обнимает ее.
— Да, я артист, черт побери! Но и ты не хуже!
Потом они садятся за столик на террасе кафе «Les deux garзons» [120], возможно за тот самый, где когда-то сидели Черчилль или Сезанн, и весьма довольный собой Профессор объявляет:
— Плачу я.
Обо всем этом он вспоминает в Компостеле, в своем доме на улице Кальдерериа, а на стене перед ним висит та самая похищенная карта, которую он сначала поместил между двумя стеклами, соединив их скрепками для бумаги, а потом решил все-таки доверить мастеру, с тем чтобы тот вставил стекла в металлическую рамку, и теперь фоном для карты служит белая стена. Ему пришлось преодолеть серьезные опасения, когда он отдавал карту в работу, ибо боялся потерять свою драгоценность; она была ему особенно дорога еще и потому, что появилась в результате кражи, совершенной на прекрасной французской земле, которую Наполеон, как утверждают, лишил слишком многого, намного большего, чем это представлялось необходимым.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18
|
|