Знай же, что нам знатно повезло в королевской лотерее, аж на тридцать две тыщи реалов, но Мануэла с ним в доле. Мне уж ведомо, что ты была в отлучке и ничего не сделала, потому как была далеко. Он мне сказал, что ты дом продала, с чем тебя поздравляю, но ты не печалься, потому как, ежели даст Бог здравия, я тебе все твои труды оплачу. Знай же, что дон Хенаро тебе тоже королевской лотереи прикупил. Моли Бога, чтоб удача тебе была. Мы думаем домой воротиться на мулах. Скажи ей, что я говорю, коли может, пускай пошлет то, что я прошу, через того, о ком ей ведомо, а коль нужда прижмет, пусть заложит землю. Дай ему девять дуро, доколе мы не воротились, и не тревожься, прибыль выходит немалая. Я бы велела, чтоб Пепин с ним приехал, но больно уж далеко ему, да и не в охотку, потому как надобно ему тута быть для закупок ихних никак не опосля ноября, а добро бы обеи сюда сподобились, когда мы тута уже добро времечко живем, и пущай оне мерки твои в длину и в ширь везут. Никому не должно ведомо быть о переписке нашей. Тут уж столько о вас говорено, что дон Хенаро уж тебя ждет-не дождется.
Мне тогда впервые пришло в голову назвать имя дона Хенаро.
Упоминание о королевской лотерее и о таком количестве вар полотна, а также намеки на дела, которые показались ей весьма прибыльными, в немалой степени способствовали тому, что Хосефа страстно возжелала присоединиться к своим далеким сестрам и стала настойчиво требовать, чтобы я взял ее с собой. Ее упорство было ничуть не меньше того, что проявляла Барбара, когда требовала от меня вестей или ловила на противоречиях. Но такие уж эти сестры, и те, что ушли в лучший мир, и те, что еще живы. Может быть, именно это и заставляло меня так сильно желать их и привело меня к гибели.
То, о чем я хочу теперь рассказать, случилось не так давно; я хорошо помню день, когда помог Хосефе отправиться на тот свет. Первого января 1851 года я увез ее из дома. В то время Хосефа была уже не первой молодости, в ту пору ей бы не хватило всего двух лет до возраста Мануэлы, кабы она еще жила, кабы не схватилась тогда за нож. Мария, еще одна их сестра, проехала вместе с нами две или три лиги по дороге на Корречоусо, пока было еще темно, поскольку отправились мы рано поутру. Она сопровождала нас, пока Хосефа не велела ей повернуть назад, когда мы были между Ребордечао и тем самым Корречоусо, на горе, которую мы зовем Петада дас Паредес, поскольку осел, на котором ехала Мария, не смог бы взобраться по горной круче так проворно и ловко, как того требовалось.
— Давай поворачивай назад, от тебя все равно никакой помощи, а осла загонишь, — сказала Хосефа ласково, чтобы сестра не подумала, что она намекает на ее полноту.
Уже рассвело, Мария взглянула на сестру с благодарностью и остановила животное, которое тут же развернулось, оказавшись головой в ту сторону, откуда пришло.
— Ну, если ты настаиваешь, — ответила Мария.
— Давай поворачивай, — настаивала Хосефа.
Тут Хосефа бросила взгляд на походную корзину на вьючном седле одного из моих мулов и, прежде чем Мария тронулась в путь, напомнила ей:
— Мануэль вернется за остальными вещами. Я дам ему ключ от дома, так что не беспокойся, нам всего хватит.
Уже совсем рассвело. Утро было холодным, но не дождливым. Огромные сосульки украшали скалы по краям петлявшей среди гор дороги, лед сковал листья папоротника, пробивавшегося из-под корней дубов, что росли над поднимавшейся по склону тропой; в других местах лед блестел в расщелинах каменных плит, и тогда его пленниками становились цветы, называемые «Венериными пупками».
С Хосефой дельце у меня вышло что надо. Когда она прочла письмо и решилась отправиться в путь в поисках своих сестер, она продала телегу за восемь дуро, свинью за пять, а корову оценила в восемнадцать дуро, которые я пообещал ей вручить сразу по приезде в Сантандер, поскольку корову я тут же забрал себе.
— Половина того, что выиграла Мануэла в королевской лотерее, принадлежит мне, из этих денег я тебе и выплачу все, что должен, — пообещал я ей, ни минуты не колеблясь.
Кроме того, я завладел двумя пудами кукурузы и десятью бочонками вина, которые потом продал по хорошей цене Доминго из Кастро-и-Габелану в самом Ребордечао, хотя теперь оба отрицают это, и я понимаю почему: надеются избежать еще большего зла, болтовни соседей, угроз со стороны правосудия и одновременно закапывают меня все глубже и глубже в полной уверенности, что таким образом избавятся от лишних неприятностей. Не мне винить их, но, о несчастные, я бы мог заставить их поплатиться за их ложь.
Сына Хосефы я увез несколькими месяцами раньше. Я сделал это с согласия его матери, которая сочла, что теперь-то я обязательно постараюсь найти ей работу вблизи от ее сына и сестер. Мы вдвоем убедили парня в необходимости отъезда, сказав, что он едет к своим тетушкам, чтобы отвезти им посылки и деньги. Ему было лет двадцать. Отделаться от него оказалось гораздо проще, чем я думал. Тогда я впервые как следует разглядел тело молодого самца.
Произошло сие в октябре 1850 года, насколько я помню, двенадцатого числа. Рассветало, и солнечный свет, проникавший сквозь листву каштанов, сиял каким-то прозрачным металлическим блеском, как бывает, когда дует северный ветер. Парнишка кутался в накидку из грубого коричневого сукна, которую позднее я продал священнику из Ребордечао, моему доброму другу. У меня всегда были прекрасные отношения с духовенством. Вот и теперь мой старый друг священник оказывает мне самую решительную поддержку и утешает как может. Я буду ему благодарен за это, пока жив.
Когда Хосефа обнаружила эту накидку на плечах у преподобного отца, мне пришлось соврать ей, что это я купил ее у парня, дав ему взамен пять дуро и пообещав отдать остальные деньги по возвращении из следующей поездки, и что мы с ним сделали это по взаимной договоренности, поскольку в тех краях, куда я его отвез, таких накидок не носят; таким образом, я оказал ему услугу. Все-таки меня не перестает удивлять поразительная доверчивость людей в тех случаях, когда им хочется принять сомнительный аргумент, который, окажись он ложным, не позволил бы им достичь желанной цели.
Думаю, излишне рассказывать здесь о других событиях и подробностях моей деятельности, ибо после всего изложенного их легко себе представить. Тем не менее в дальнейшем я все же поведаю о некоторых моих поступках и приведу имена, которые помогут подтвердить все, что я скажу. Но сначала все по порядку.
3
Алькальд Ласы дал свидетельские показания двадцать восьмого августа 1852 года, я хорошо помню эту дату, я вообще все хорошо помню. В полном соответствии с ролью алькальда, пекущегося о своих согражданах, а посему осведомленного обо всех их делах и бедах, он утверждал, что Бенита Гарсия и ее сын исчезли из дома приблизительно пять лет назад. То, что мне пришлось вернуться в Галисию, куда я был переправлен после ареста в Номбеле, и то, что я оказался в Ласе под охраной двух стражников из недавно созданной жандармерии, вызвало у меня неприятное удивление и смутное беспокойство. Я всегда бродил по родной земле, руководствуясь лишь собственной прихотью, ощущая себя хозяином самых извилистых и тайных троп, самых просторных долин, которые, впрочем, редко встречаются вдали от озера Ангела. Поэтому, когда в муниципальном совете Ласы стали меня допрашивать, я решил отвести жандармов на место событий, которое я хорошо помнил, к тому же это был повод подышать иным воздухом, нежели затхлый воздух моей камеры.
Я полагал, что, зная так, как знаю я, эту местность — гораздо лучше, чем любой молоденький солдат жандармерии, даже из тех, кто родился в краях близ Верина, где празднуют карнавалы, на которых уже сейчас происходит столько невероятных событий, а в будущем будет происходить еще больше, — так вот, зная наизусть все тамошние дороги, рощи и лесные чащи, умея, как умею только я, притворяться и изменять облик, было бы совсем уж нелепо, чтобы в какой-то момент мне не представилась возможность бежать. А там посмотрим, смогут ли они поймать меня. До Португалии оттуда рукой подать. А уж мои португальские клиенты сумеют избавить меня от преследователей, если я сам смогу избавить себя от цепей.
Однако этого не случилось. Жандармы оказались молодыми и крепкими ребятами, выполнявшими свою работу самоотверженно и старательно, чем повергли меня в удивление и уныние. Они не отходили от меня ни на шаг. Тенью следовали за мною, будто приклеенные. И вот как раз в тот миг, когда я убедился в невозможности бегства, меня вдруг осенило: я решил показать им порочное проявление своей натуры, как сказал бы добрый проницательный эскулап, чье имя я поклялся никогда не забывать. Помните? Я имею в виду дона Висенте Марию Фейхоо-Монтенегро-и-Ариаса, именно его, супруга доньи Микаэлы. До этого я развлекался тем, что ходил по кругу, то поднимаясь, то спускаясь по склонам небольших гор, будто в поисках чего-то, словно пытаясь сориентироваться, а на самом деле просто выжидал возможности, которая так мне и не представилась.
И вот я решил отвести их на это место в надежде, что там-то и случится то самое, что еще не случилось. Прежде у меня еще оставалась надежда. И лишь окончательно утратив ее, я смирился с неизбежностью и повел их к месту столь сладостных для меня действий, невероятных и жутких подвигов, как сказал бы дон Висенте Мария гортанным голосом, придав важное выражение лицу, которое он считал суровым, в то время как на самом деле оно было просто-напросто глупым. Я поступил по совести — отвел их к расщелине, в которой еще вполне было можно обнаружить какие-то останки, ибо она столь глубока, что волки не всегда рискуют туда спускаться, выбирая другие места, менее трудные и опасные: ведь они волки, а не ослы. И вот я привел их туда. Всех. В том числе и дона Висенте.
Место называется Корго-до-Бой. Слово корго по-галисийски означает глубокую впадину, расщелину, разлом, по которому время от времени устремляются потоки воды. Но этим же словом обозначается и небольшая выемка в камне, в которой накапливается дождевая вода; превращаясь в лед, эта вода раскалывает каменную глыбу. Корго-до-Бой — это как раз впадина, по которой иногда низвергается бурным потоком вода, но это также и тропа самых опытных, самых свирепых волков в стае. Когда вода уходит в эту расщелину и заполняет ее самую глубокую часть, самую узкую часть тропы Корго-до-Бой, волки преодолевают ее вброд, перепрыгивая с камня на камень, демонстрируя удивительную ловкость, даже грацию, хотя на самом деле они вовсе лишены изящества; задняя часть у них поджарая, а огромная голова кажется слишком тяжелой, но их лапы проворны и необыкновенно мощны, это и позволяет им с такой видимой легкостью преодолевать поток, прыгая с камня на камень.
Итак, я привел туда представителей закона. Я показал им заросли кустарника, преграждающие ручей, когда он мелеет, и, подойдя поближе, указал на уходящую вверх по склону часть зарослей:
— Это произошло здесь. Здесь я убил Бениту Гарсию и ее сына Франсиско, — сказал я им и замолчал.
Я надеялся, что они ничего не найдут, что водный поток давно унес останки, которые не успели сожрать волки, но даже самые никчемные и праздные из моих охранников, движимые каким-то странным, удивительным усердием, вдруг принялись шарить по траве, кустам и даже поднимать камни со дна ручья, что весьма меня опечалило, ибо не оставляло мне никакой надежды. Им не пришлось долго искать. Тут же, в зарослях травы, была обнаружена кость взрослой женщины. Ее нашел я сам — не зря же я упомянул о никчемных и ленивых охранниках, — и я не смог устоять перед искушением заявить во всеуслышание о своей находке. Мной овладело чувство странного смирения, которое я не смог побороть, а может, я сделал это под воздействием столь присущей мне угодливости, коей всегда пользовался столь успешно; возможно также, что немалую роль сыграла здесь и моя самовлюбленность, страстное стремление играть главную роль и заставлять остальных невольно все время обращать на меня внимание. Но кто знает, может быть, в конечном итоге я сделал это из-за того, что, вопреки распространенному мнению, большинство смертных все же испытывают отвращение к такого рода вещам и, догадываясь о них и даже видя их, предпочитают ничего о них не знать.
Все в ужасе обернулись ко мне, и я ощутил себя центром вселенной. Тогда, с полной непринужденностью, я протянул находку достопочтенному доктору Фейхоо-Монтенегро, который то ли сам захотел сопровождать нас, то ли его принудили к этому, мне сие неизвестно; все-таки Альярис расположен достаточно далеко от Верина, чтобы кто бы то ни было захотел отправиться сюда по собственной воле. Впрочем, может быть, доктор был энтузиастом, поборником истины, кто знает.
— Это правая тазобедренная кость от гребня подвздошной кости до тазобедренного сустава, — не изменясь в лице, изрек он, исполненный высокомерия, показавшегося мне оскорбительным.
Потом он стал вновь и вновь разглядывать кость, словно убеждаясь, что не ошибся в своем утверждении; принимая во внимание его надменный вид и ученое высокомерие, это производило странное впечатление. Какое-то время он все вертел и вертел кость в пальцах, медленно поворачивая запястье, стараясь рассмотреть ее вблизи. После того как его первоначальное любопытство было удовлетворено, он извлек из врачебного чемоданчика циркуль и линейку, измерил кость и решился продолжить свое сообщение:
— Длиной восемь целых пятьдесят шесть сотых дюйма.
Затем он оглядел стоявших вокруг, дабы получить удовольствие от оказываемого ему внимания, ибо каждый человек пытается вызвать его, как может, при этом почти никогда не испытывая благодарности к тому, кто обеспечил ему сей яркий мимолетный миг славы (в данном случае это был я). Потом, повернувшись к писарю, быстро делавшему записи, доктор заметил самым что ни на есть прокурорским тоном, который он счел наиболее подходящим для данного момента, места и обстоятельств:
— Восемь целых и пятьдесят шесть сотых дюйма в длину, в соответствии с бургосской мерой длины, разумеется, — напыщенно заявил он, — около шести в ширину в самом широком месте и четыре целых тридцать сотых в части, примыкающей к лонной кости.
Он вновь посмотрел на окружающих и продолжил так, словно его голос был единственным на земле:
— Вертлужная впадина имеет треугольную форму; в гребне подвздошной кости не хватает третьей части, идущей от крестца, а в костном канале наблюдается смещение костного мозга. Также отсутствует крайняя часть сустава, сочлененного с лонной костью, а внутренний край латерального отдела скошен и сколот.
Он составлял судебно-медицинский отчет, мне это сразу стало понятно. Он слишком поторопился, сие было совсем не тем, на что я рассчитывал, когда кружил с ними по тропам. Я испытал к нему страшную ненависть, но он отважно и самодовольно продолжал свои судебные изыскания:
— Кость грязно-серого цвета, зеленоватая в своей нижней трети. Если рассмотреть ее внимательно, то на ней обнаруживаются легко обозначенные волокна вещества, проявившиеся на поверхности. Это не что иное, как засохшие сосуды. Данные обстоятельства служат доказательством того, что кость не была извлечена из какого-либо оссуария; то есть сие означает, что труп не был предан земле или же пролежал в земле очень недолго. Его мягкие ткани разложились на открытом воздухе несколько лет назад. Кость, судя по анатомическому строению и в соответствии с данными остеогенеза, бесспорно принадлежит женщине, причем женщине старше двадцати пяти лет. Цвет и внешний вид суставной поверхности свидетельствуют о зрелом возрасте, ибо в старости для суставов характерен серый цвет, в молодом возрасте — белый, а в детстве — красный; однако эта кость под воздействием водных потоков неоднократно перемещалась, что не могло не оказать воздействия на ее окраску.
Оба стороживших меня жандарма смотрели на него с уважением и почтительным восхищением. Доктор Фейхоо-Монтенегро испытывал истинное счастье, исполняя свою роль серьезного и добросовестного ученого. Я внимательно наблюдал за ним, чувствуя одновременно восхищение и ненависть, ибо я знал о его самоотверженном служении больным, о том, как его любят жители Альяриса, а также о его писательской деятельности, которой он усердно посвящал себя; даже несколько преуспел на сем поприще. Я прекрасно понимал, что вполне мог бы быть таким, как он. Вполне возможно, я был бы таким, не будь мне суждено родиться в той семье, что приняла меня, когда я появился на свет.
Иногда в Асторге, во время одного из моих странствий, о которых я теперь так тоскую, мне доводилось бывать на театральных представлениях, и я смог сделать вывод о том, что длинные монологи не слишком-то хороши для актеров, ибо, как только они злоупотребляют своими разглагольствованиями, публика принимается их освистывать, отчего они спотыкаются на полуслове, теряя смысл того, о чем вещают со сцены. Я особенно хорошо это понял, когда кто-то из священников, у которых я бывал в гостях, дал мне почитать изданные театральные пьесы. Читая их, я чувствовал себя совсем иначе, гораздо лучше, убеждаясь в том, что в книгах монологи были гораздо короче и напряженнее, исполнены естественной легкости, коей полностью лишали их сельские постановки, и всё из-за тех смешных словоблудов, которых мне теперь напоминал сей надутый педант, продолжавший ораторствовать, не замечая тоскливого впечатления, которое его разглагольствования начинали производить даже на меня, хоть я и испытывал некоторое злорадство, слушая научные объяснения по поводу результата одного из моих подвигов, благодаря которому я получу известность и останусь в истории.
— Несколько сложнее установить рост субъекта, однако его можно определить не точно, но приблизительно, поскольку, как правило, тазобедренная кость находится со скелетом в отношении восемьдесят сотых к шести целым двадцати сотым, а посему данная кость, по всей видимости, принадлежит телу длиной шестьдесят шесть целых пятьдесят шесть сотых дюйма в бургосском исчислении; если же воспользоваться королевской системой мер, которая отличается от названной на два дюйма пятьдесят четыре сотых, то, понизив рост женщины на два-три дюйма по сравнению с мужчиной, можно вычислить его равным четырем футам семи дюймам.
Так вот он и тянул за яйца, если мне будет дозволено сие выражение, что явно не пришлось бы по вкусу моему доброму другу приходскому священнику. Но на самом деле покойница была именно такова, в точности такого роста и сложения, как утверждал, не допуская ни тени сомнения, врач. В тот момент я действительно восторгался им и завидовал ему! К тому же он был высок и хорош собой, так что когда я смотрел на него, то все это производило на меня еще большее впечатление, и я даже почувствовал какой-то странный озноб, зуд в спине, который заставил меня содрогнуться. Подчас я думаю, была ли моя ненависть столь бесспорной, как я это себе представляю. Закончив изрекать вышесказанное, он добавил:
— Однако природа не подчиняется незыблемым законам, и еще в большей степени это верно по отношению к расчетам, сделанным на основании данной кости, поскольку она в наибольшей степени подвержена варьированию.
Именно в этот миг я наконец начал понимать, почему однажды запущенный и ориентированный на конкретную цель механизм правосудия уже не остановить. Он действует с холодной точностью, им движут дующие издалека умеренной силы ветра, но его не остановить. Слишком много различных деталей образуют его, слишком очевидные и высокие интересы обусловливают его усердие. А если это не так, если его питают и поддерживают ложные интересы, то он сам, этот механизм, возвышает их и наделяет достоинством, коим они не обладают и кое считается необходимым, если не насущным. Альгвасилы[9] и стражники, тюремщики и адвокаты, судьи и члены Верховного суда, полицейские и судебные врачи и само общество — все они по отдельности и вместе взятые очищаются от грехов с помощью тех, кто попирает нормы, и, что хуже всего, делают они это тем же самым оружием, которое отвергают. Бесполезно противостоять силе, обладающей подобным аппаратом, если только ты не являешься ее частью, ибо лишь в этом случае она чувствует себя обязанной защищаться; и лишь в этом случае, защищаясь, она защищает и тебя. Мой случай не был и не является таковым. И когда я осознал это, тени всех сестер Гарсия, а кроме того, Антонии Руа и ее дочерей Перегрины и Марии и многих других, Мануэля Феррейро, Мануэля Фернандеса и Луиса Гарсии, а также Марии Гарсии, — это лишь некоторые из тех, кого я помню, — предстали передо мной.
Супруг доньи Микаэлы блистательно произносил свой невыносимо длинный монолог, а я воспроизводил в памяти логическую последовательность некоторых из моих самых удачных дел, гордясь тем, что дошел целым и невредимым до суда в Номбеле, оставаясь хозяином своих поступков и своей жизни в целом, торжествуя над ужасным аппаратом правосудия, по крайней мере на протяжении нескольких лет.
И тогда на память мне пришел эпизод, связанный со смертью Висенте Фернандеса, альгвасила Леона, которого нашли мертвым в Нижнем Треморе в августе сорок третьего. Мне удалось вовремя сбежать, чтобы не быть обвиненным в этой смерти, у меня не оставалось никакого иного выхода; таким образом, они не смогли услышать от меня ни единого слова, однако это не помешало им заочно приговорить меня к десяти годам каторжных работ с конфискацией имущества; и это вне зависимости от того, что они могли бы от меня услышать в случае моего обнаружения или самовольной явки.
Этот самый Висенте отправился ловить меня в сопровождении уполномоченного по продаже имущества с целью приведения в действие давнишнего распоряжения о наложении эмбарго на мою передвижную лавку. Такое распоряжение задолго до того было вынесено судьей по настоянию Мигеля Сардо и К° из торгового дома на площади, имеется в виду на центральной площади в Леоне. Однако я уже давно выплатил все, что от меня требовалось в соответствии с этим распоряжением, о чем Сардо, похоже, не осведомил судью, предъявляя иск. То ли он действительно забыл упомянуть о том, что полностью получил обратно долг, то ли просто хотел надуть меня, вторично взимая то, что я ему однажды уже выплатил, и прикарманить таким образом двойную сумму. Так иногда бывает.
Меня обнаружили в Пардавэ, а альгвасила Висенте Фернандеса нашли мертвым в Альмагариньосе. Я не был, как уже упомянул, ничего должен Мигелю Сардо и не собирался оставаться без дохода от своего труда, а посему ничего не выплатил и уполномоченному, когда он этого от меня потребовал, и с квитанцией в кармане, доказывавшей, что я полностью выплатил свой долг, вместе с ним вернулся в Пардавэ и заставил алькальда отменить распоряжение об эмбарго.
Я и не предполагал, что альгвасил, после того как его поиски увенчались успехом и он нашел меня, когда я в сопровождении уполномоченного ехал в Пардавэ, дабы окончательно разрешить дело, встретился с другим лавочником, моим земляком, который, по всей видимости, и отправил его на тот свет взамен оплаты какого-нибудь старинного долга или по женской части, кто знает; даже если бы я и догадывался об этом, я бы не сказал. Мой земляк, должно быть, убил его в надежде, что окончательное исчезновение альгвасила, которому он поспособствовал, заставит всех заподозрить, что тот смылся с деньгами, полученными от продажи имущества. Моего имущества. Но маленькая собачка и марагат, обнаруживший труп благодаря этому жалобно скулившему животному, неотступно следовавшему за альгвасилом (Вирарельо, не замечавший ничего вокруг дурак, не обратил на нее никакого внимания), полностью разрушили все его намерения, которые тут же приписали мне: правосудие становится абсолютно слепым, когда во что бы то ни стало стремится настоять на своем. Это было совершенно некстати. Мне пришлось перестать туда ездить, хоть я и сожалел об этом: очень уж хорошо шла там торговля.
Когда меня вновь стали допрашивать по этому делу уже в Альярисе, едва только перевели в тамошнюю тюрьму из толедской, я снова взвалил всю вину на Хосе Виларельо из Кальделаса, да по-другому и быть не могло.
Тюрьма Альяриса расположена в здании, принадлежавшем ранее колледжу Вознесения, находившемуся в ведении иезуитов, и никто не разубедит меня в том, что меня держали в том же помещении, где, возможно, когда-то отбывал наказание отец Фейхоо, до четырнадцати лет обучавшийся здесь. Может быть, виною его заточения был дурной перевод Вергилия, трудная строфа из Энеиды, а возможно, некое показавшееся кому-то еретическим сочинение, ведь в конечном счете он был просвещенным человеком, да устыдит его Бог, ведь он двоюродный дедушка этого Висенте Марии, того самого, который так раздражает меня сейчас, стоит только мне подумать о его знатном происхождении, о благой колыбельке, в коей он появился на свет, о высокомерии, с каким он разглагольствует по поводу плодов рук моих.
Малаэспина, Фейхоо[10] и я, человек-волк, искупающие свои грехи в одном и том же месте, пусть даже и по разным причинам, впрочем, по сути своей тем же самым, ибо одно и то же желание, и ничто другое, подвигло нас всех троих бежать от правильной жизни, казавшейся нам скучной. И побудило нас одно и то же горячее стремление к совершенствованию, пусть даже мои устремления были направлены лишь на то, чтобы делать деньги, а не на совершенствование человечества или на установление более благородных движущих им целей. Что еще мне оставалось делать, если я был лишен возможности получить образование и попробовать себя на военном поприще? Что, как не попытаться делать деньги? Деньги — это единственное, что могут делать те, у кого ничего нет. Жизнь обычно представляет из себя некую цепь ошибок, расположенных таким образом, что одни благодаря им наслаждаются тем, что искупают другие. И это вовсе не следует считать чем-то из ряда вон выходящим.
О Хосе Виларельо, моем земляке из Кальделаса, я сказал лишь то, что должен был сказать. Я обернул против него обвинение, направленное против меня. Я сказал, что он оставил мне свою лавку, дабы не допустить, чтобы она досталась правосудию, что соответствовало действительности, ибо на нее уже было наложено эмбарго и он предпочел расстаться с ней, отдав своему земляку, а не альгвасилу из Леона, который его преследовал. Но все было напрасно. Обвинение все равно взвалили на меня, несмотря на то что Виларельо был моего же сословия, хоть я представил им квитанцию, свидетельствовавшую о выплате причитавшейся с меня суммы, хоть мне удалось создать такую путаницу своими показаниями, что они полностью в ней завязли; надо сказать, мне это удалось без особого труда. Может быть, в этом-то и было все дело. Я заставил их думать и этим настроил против себя, поскольку им не хотелось прилагать никаких усилий, они не желали утруждать себя, распутывая мои беспорядочные и замысловатые показания.
Виларельо одевался так же, как я: штаны до колен, белые шерстяные чулки и рубаха, на голове ярко-красный платок, а на плече — походное саксонское одеяло на палке. В такой вот одежде на восходе солнца он вошел в таверну Марии Гарсии в Бранюэласе. Спросил у трактирщицы, есть ли у нее вино и что-нибудь поесть, и та ответила, что есть сладкий перец и полфунта хлеба, и подала ему два перца с хлебом, а также четвертушку вина.
Мне это известно, поскольку мне дали прочесть показания трактирщицы, которая сказала, что у посетителя, то есть у меня (это ж надо иметь такое воображение, или подлость, или попросту не видеть ничего, кроме одежды), ноги до колен были мокрые и, когда она спросила почему, я будто бы ответил, что из-за моего коня, который якобы убежал, когда я оставил его пастись, и мне пришлось всю ночь искать его по горам, и в конце концов я нашел его резвящимся с местными кобылками. Предоставив сии объяснения и видя, что хозяйка кивает, принимая сказанное, Виларельо, которого она спутала со мной, да благословит его Бог, попросил у нее на время сковороду, чтобы поджарить перцы, и она дала. Но потребовала в залог девятнадцать реалов. Вот это-то обвинение и было направлено против меня. Мне так кажется. Они, должно быть, решили, что я использовал сковороду для того, чтобы растопить жир альгвасила. Но как я мог это сделать, если я его не разделывал, чтобы извлечь жир? Через четыре часа Виларелье вернулся со сковородой, то есть, как они предполагают и ничтоже сумняшеся утверждают, вернулся я; забрал свои деньги и ускакал во весь опор, на этот раз одетый в красный плащ и в шляпе с загнутыми полями, на оседланном коне рыжей масти со звездой во лбу, кривом на правый глаз; на спине у коня громоздились переметные сумки. Якобы я поспешно убрался, не забыв наполнить извлеченный из сумы бурдюк двумя четвертями вина, которые, похоже, оплатил как подобает. Я ускакал в сторону Вильякатона, спросив, смогу ли оттуда добраться до Харандильи, но, судя по всему, трактирщица сама этого не знала и посоветовала мне спросить дорогу в Вильякатоне.
Когда я кончил, вновь взяли слово обвинители и зачитали мне показания разных людей — думаю, нет смысла всех их здесь упоминать. Но как бы то ни было, печальное заключение, к которому я пришел, состоит в том, что, когда я один-единственный раз сказал правду, мне никто не поверил. Лишь в самый последний момент врач, чье многословие только что так раздражало меня, заметил, что следовало бы проверить наличие долга дону Мигелю Сардо из торгового дома в Леоне или оплату оного, что сослужило мне хоть какую-то службу. Видно, наш эскулап относится к людям, привыкшим размышлять, и не считает вредным для себя вновь и вновь раздумывать над происходящим. Кроме того, по-видимому, это человек, привыкший и других подвигать к размышлениям, и добился он этого всего-навсего тем, что слегка понизил голос и укротил свой дух, одновременно усмирив и чужие души. И вот когда наконец обратились к дону Мигелю Сардо, тот, получив судебное предписание дать показания, заявил, что я действительно был должен шестьсот реалов торговому дому Алонсо-и-Сардо, но долг выплатили мои братья, занимавшиеся, как и я, торговлей в тех же краях; тем самым с меня, похоже, обвинение было снято, хотя я до сих пор не знаю, так ли это наверняка.
Тогда я окончательно убедился, что коли правосудие на что-то решительно настроено, то остановить его уже никто не сможет. А посему я решил снова повторить то, что сказал когда-то в Верине, а затем в Альярисе, куда меня вначале доставили из Номбелы, что в судебном округе Эскалона, в провинции Толедо, когда меня расспрашивали, почему я изменил имя. В тот раз я выворачивался, как мог, у меня в голове образовалась полная неразбериха из вопросов и ответов, ведь мне приходилось давать показания то тут, то там, то тем, то другим; об одних покойниках больше, о других меньше; о том, почему это имя, а не другое; о тысяче и одной вещи, и я выкручивался, как мог, пока в один прекрасный момент меня не посетило озарение и я понял, как следует поступить.