Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь как год

ModernLib.Net / Научная фантастика / Колупаев Виктор Дмитриевич / Жизнь как год - Чтение (стр. 6)
Автор: Колупаев Виктор Дмитриевич
Жанры: Научная фантастика,
Социально-философская фантастика

 

 


— Ты не передумал? Еще есть время.

— Нет. Я все решил.

Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.

— Поцелуй меня, — говорит она. — Там будет много людей.

Мы стоим, прижавшись друг к другу, двадцатилетняя женщина и я, уже совсем седой, поседевший в один день. Я чувствую, что она не хочет меня отпускать. Ведь теперь она потеряет меня навсегда. Она отталкивает меня и шепчет беззвучно: «_Люблю_».

— _Люблю_, — говорю я ей.

— Подожди меня здесь, — говорит она. — Я дам тебе знак.

Она уходит все дальше и дальше, медленными шагами, оглядываясь и останавливаясь на секунду. Обнимает березу. Может быть, ей трудно идти, или там кнопки неведомого мне аппарата.

Она отрывается от ствола, выпрямляется, зовет меня к себе. И я иду к ней.

Я хочу хоть на миг увидеть мир, в котором я не испугался своей любви, мир, в котором я не убил своего сына, мир, в котором я не предавал своих друзей, не прятался за их спины.

Я иду к тебе, моя молодость! Возьми меня хоть на миг!

Ветер взвивает сухие желтые листья, создавая маленькие стремительные вихри. Ветер режет лицо, сушит глаза... Я иду, и она все ближе, ближе. Остался один шаг...

10. ОКТЯБРЬ

Трижды в день мы ходим с Маркизом на этот пустырь.

Когда-то здесь был ипподром, но потом город разросся, забор и деревянную трибуну снесли, конюшни перевели в другое место. На новом ипподроме я никогда не был. А здесь началось строительство. Сначала возник Дворец Зрелищ и Спорта, но места еще оставалось много. Потом на другом конце — три девятиэтажки-башни. Плавательный бассейн пятый год зиял огромными пустыми глазницами окон.

Ипподром прикрыли, но еще долго строительство на нем не начиналось. Он весь зарос травой, полынью, репейником и ромашками. Тогда-то жители окрестных домов и начали заводить себе собак. Это волна прокатилась как эпидемия. А однажды жена и дети заявили, что нам нужна овчарка. Я предполагаю, что они сговорились предварительно, так как напирали на меня дружно и энергично.

Хорошо, сказал я, возьмем овчарку. Но собаки были в дефиците. В клубе служебного собаководства очередь за щенками растянулась уже на год. Я втихомолку радовался этому, потому что предполагал, что все заботы по уходу за другом человека свалятся на меня. А за год многое еще могло измениться. Но однажды жена принесла щенка, серого, толстого, симпатичного и сказала: вот у нас и овчарка! Эту «овчарку» она купила у какой-то старухи, которая продавала щенков возле магазина.

Никакая это была не овчарка, а обыкновенная дворняга, метис, помесь овчарки с лайкой. Плебей, одним словом. Но он привел в такой восторг всю нашу семью, так смешно переваливался с боку на бок на коротеньких лапках, звонко лаял и уже чего-то требовал, что мне тут же стало ясно: у нас появился новый член семьи. Да и потом, подумал я, какая разница: овчарка это, дворняга или дог? Ведь люди, может, и выбирают себе собак по породе, но уже любят-то их просто так. Смотришь, и спина прогнулась у иной собаки, и лапы задние саблевидные, рахит, да и только, а хозяин взахлеб рассказывает, какая она красавица да умница.

Плебею единодушно дали кличку «Маркиз». Он вырос сильным, своенравным, себе на уме, иногда даже просто шкодливым. Но последнее с возрастом прошло.

Утром и в обед я водил его на этот пустырь. А по вечерам мы часто уходили в лес.

Никогда ранее я не предполагал, что на свете существует столько пород собак. Овчарок и лаек на «ипподроме» было большинство. Но сюда водили и сеттеров, английских, ирландских и шотландских, спаниелей и коккер— спаниелей, догов и боксеров, пуделей и дратхаартов, эрдель— и фокстерьеров, болонок и даже русскую псовую борзую. Владельцы собак да и сами собаки обычно держались группами, благо места-то вначале было предостаточно, большие собаки отдельно, средние и маленькие — тоже. Были у необщительные, гулявшие где-нибудь в сторонке. И только молодняк держался вместе, независимо от роста и породы. И смешно было смотреть на борзую, игравшую со спаниелем, или на дога, пытавшегося догнать юркую болонку.

Маркиз относился к овчаркам, догам боксерам и доберман-пинчерам настороженно, но с достоинством. Вздыбивал загривок, глухо ворчал, движения его становились замедленными, напряженными, в любое мгновение он мог взорваться. Драки между собаками все же происходили, хотя слава богу, не так уж и часто.

Октябрь.

Самое слякотное время. Земле уже не нужна влага, а дождь все льет и льет. Деревья голы, трава умерла. Но трижды в день в любую погоду мы ходим с Маркизом на этот пустырь. Я-то уж мог бы и не ходить. Есть кому заменить меня. Но я сам хочу _так_. Я беру в руки поводок с ошейником, говорю: Маркиз, пошли гулять! Маркиз поднимает голову. Он спал. Он сейчас очень много спит, вздрагивает во сне, рычит, повизгивает, дрыгает лапами. Собачий сон. Маркиз поднимает голову и послушно сползает с дивана, покорно стоит, пока я застегиваю ошейник. Маркиз, ведь мы же гулять идем! Гулять! Он смотрит на меня своими странными собачьими глазами. Он все понимает. И в этих глазах что-то есть. Что-то есть непонятное для меня, еще не человечье, но уже и не звериное. Я все хочу разгадать тайну его взгляда. Сейчас уже, конечно, по памяти, потому что я... Скажи, Маркиз, о чем ты сейчас думаешь? Но Маркиз молчит. Он немного оживляется, когда я деланно веселым тоном говорю: сейчас мы гулять пойдем! На ипподром! Он знает, что такое ипподром. Он знает много слов. И понимает он не интонацию, а именно смысл слов. Но сейчас он просто устал. А когда-то, лет пятнадцать назад...

Я еще очень хорошо помню, как в первый раз понес его на руках, как опустил на траву, молодую, свежую, мокрую от недавнего дождя, как он ошалел, испугался, потом взвизгнул от восторга, затрясся, приник к земле, вскочил, неуклюже отпрыгнул, а потом побежал, смешно, потешно, нелепо. Это и бегом-то нельзя было назвать. И тут же втянул в себя воздух, фыркнул, потянулся носом к траве, что-то узнал и поковылял уже более целеустремленно, что-то открыв для себя в этом новом для него мире. И с тех пор не уставал открывать.

А сейчас он устал. Сейчас просто _нужно_ идти. Таков распорядок нашей жизни. И он это знает. Я открываю дверь, пропускаю Маркиза вперед. Он уже не рвет поводок, не напрягается, не спешит. Он стоит на площадке и ждет. Покорно, послушно, конечно, ведь он понимает, что мне нужно трижды в день выходить на улицу. Он знает, что если не выведет меня, то у хозяина начнет болеть голова, и я буду долго наощупь копаться в аптечке и вздыхать. Он все понимает, мой Маркиз, и начинает осторожно спускаться вниз по ступеням. Осторожно — не то слово. Осторожно — это когда есть выбор, когда можно и быстро. Но мы с ним теперь спускаемся только так. По одной ступеньке, с отдыхом на каждой площадке. И так целых девять маршей, пять этажей.

Ах, как он мчался тогда, вырывая поводок из моих рук, поскуливая от нетерпения. Да и я отставал разве что чуть-чуть. Конечно, сравниться с ним в резвости я никогда не мог. Воля, свобода опьяняли его. И познание мира.

Мы с ним жили в разных мирах. Кое-где, конечно, соприкасались. Но и там он, наверное, воспринимал мир по-своему. В лесу меня, например, в основном интересовал цвет, а его — запахи. Запахи, конечно, воспринимает и человек, но разве можно сравнить их способности.

Наша обычная летняя прогулка раньше была до Басандайки. Это шесть километров. От реки до шоссе километра два — три. Вот эти пятнадцать квадратных километров он знал наизусть. Пройти здесь можно было различными тропинками, они шли и вдоль, и поперек. Я как-то попытался сосчитать количество возможных, разумных, конечно, маршрутов. И насчитал их больше ста. Первый год Маркиз бегал, как ему хотелось. И мне приходилось искать его, свистеть. Далеко, впрочем, он никогда не убегал. Позже он на каждом пересечении тропинок останавливался и вопросительно смотрел на меня. Я рукою указывал маршрут. Но иногда я просто говорил: «бегай!», и тогда он волен был выбирать маршрут нашей прогулки сам. А однажды я составил маршрут заранее и решил ничего не приказывать Маркизу. Я шел и мысленно проигрывал в уме этот маршрут. Маркиз прошел его так, как я составил.

Я почувствовал, что между нами установилась какая-то странная связь. И теперь маршрут часто выбирал он сам. И я всегда знал его еще до прихода в лес. Я рассказывал об этом своим друзьям. Но они не верили. Самовнушение и все. В лучшем случае пес узнает мои намерения по моим неосознаваемым движениям. Пусть так. Я-то все равно думал по-другому.

Если дверь из подъезда на улицу бывала чуть приоткрытой, Маркиз останавливался и ждал, когда я открою ее настежь. И это относилось только к дверям в подъездах. В квартиру и в комнаты он открывал двери сам, с силой тыкаясь в них носом.

На улице идет дождь, мелкий и нудный. На асфальте тонкая пленка откуда-то всегда берущейся осенью грязи. А ведь в летние дожди мостовая всегда чиста, хотя и мокра.

Маркиз идет тяжело. Ему трудно. Он почти слеп, плохо слышит, ходьба причиняет ему боль, как и мне.

Но трижды в день мы должны выходить на прогулку. Ради меня.

С Маркизом мы раньше часто разговаривали. Разговариваем иногда и сейчас. Говорил в основном я. А он сидел передо мной и старался понять, что же я ему хочу сообщить. Много слов он понимал, я уже говорил об этом. Но иногда мы разговаривали и на философские темы. О смысле жизни, о погоде. Маркиз смотрит на меня, чуть склонив голову набок. Он явно старается что-то понять. Он даже понимает. Он все понимает. В глазах внимание. Я говорю фразу, и голова его склоняется на другой бок. Иногда он нетерпеливо перебирает лапами, приоткрывает рот и издает какие-то горловые звуки, нечто среднее между ворчанием и мычанием. Он мучается от того, что не может поддержать разговор.

И в глазах мука.

Скажи мне, Маркиз, о чем ты сейчас думаешь? Ну что там, в твоей собачьей башке? Хоть на минуту дай понять, как ты мыслишь, каким ты видишь мир?

Так думал я когда-то, когда Маркиз был молод.

А потом я ослеп и увидел мир глазами Маркиза.

Вот ведь что интересно. Люди и собаки смотрят на одно и то же, а видят совершенно разное. К примеру, Маркиз совершенно не воспринимал изображения на экране телевизора. Ящик с ножками он видел, чтобы не натыкаться на него, но и только. И дело тут вовсе не в том, что зрение у него было менее инерционное, чем у меня. Кадры телевизионного изображения не мелькали для него, не складывались в осмысленную картину. Нет, они просто для него не существовали. Так же, как не существовали картинки и фотографии. А вот своим отражением в зеркале он интересовался, подолгу смотря на него, обнюхивая стекло, пытаясь заглянуть за него. И меня в зеркале видел, понимал, что это именно я и в то же время не я, исподлобья поглядывал то на меня живого, то на мое отражение в зеркале, вздыхал и о чем-то думал.

И вот мы с ним заворачиваем за угол дома. Я вижу его, этот угол, размытый, колеблющийся, серый. И яркое пятно на нем, там, где какая-то соседская собачонка оставила свою метку. Метки все разные. Цветные — не цветные — не поймешь. Я различаю и фигуры случайных прохожих, если они попадают в поле зрения полуослепшего Маркиза. И почему я не смотрел его глазами, когда он был молод? Что за мир открылся бы мне? Я предполагаю, что Маркиз хорошо видел то, что его интересовало. Знакомых моих, собак, птиц и зверей в лесу, деревья, кусты, траву. То, что имело смысл в его жизни. Лужи вот он сейчас не замечает, поэтому и я шлепаю по лужам. Но это не страшно. Хуже, что он почти не видит (и не видел!) машин. Вообще-то он их как-то чувствует, но относится к ним с пренебрежением, считая, что всегда успеет проскочить перед носом каждой. Благополучно перейти улицу — для "ас самое сложное. Дело в том, что через улицу я всегда водил его на поводке, я руководил им, не оставляя ему самостоятельности. И он привык к этому.

Холодно, сыро, неуютно. Я вслушиваюсь сквозь тоскливый шум дождя, пытаюсь определить, далеко ли от нас троллейбус или автобус. Хорошо, что слух у меня почему-то обострился. Хорошо...

Раньше, когда я еще мог читать книги, Маркиз иногда подходил ко мне и обнюхивал книгу. Маркиз, говорил я ему, ты ничего в книжках не понимаешь. Ни-че-го! Он старательно обнюхивал книгу и, по-видимому, все же извлекал какую-то информацию, потому что иногда весело помахивал хвостом, иногда чихал или недовольно пятился. Но ведь всего, что было в книге, он не мог воспринять. В принципе! Маркиз, говорил я ему, вся жизнь мимо тебя проходит. Ничего ты не понимаешь, ничего. Что мешает тебе? Хотя... тут все ясно. У тебя не развита вербальная половина мозга. Левое и правое полушария твоего мозга одинаковые. Ты не можешь мыслить словами, как я. Ты, наверное, мыслишь только образами, картинами. Да и я часто мыслю образами, сознательно не стараясь переводить их в слова, потому что при этом в них что-то теряется. А с другой стороны, ведь ты понимаешь много слов. И пусть некоторые люди говорят, что ты воспринимаешь не их смысл, а лишь эмоциональную окраску, что это, мол, рефлекс. Вы сто раз произносите слово «гулять», подкрепляя его соответствующим действием, и Маркиз на сто первый раз после произнесения этого слова начинает нетерпеливо повизгивать. Я уверен, что на самом деле все гораздо сложнее. Маркиз отлично понимает и смысл слов. Стоит только посмотреть на его, когда он что-нибудь напроказничал, не съел вовремя свою кашу, например. В это время с ним можно говорить суровым тоном о погоде. Эмоциональная окраска голоса хозяина его не обманет. А можно ласково спросить, почему это он не съел свою кашу, даже не употребляя это «знакомое» слово. Маркиз все поймет и начнет скулить, ложиться на пол, повизгивать... Или слово «лыжи». Пока на улице нет снега, это слово на него не действует. Он, Конечно, встрепенется, поднимет голову, внимательно посмотрит на меня и тут же свернется клубком, недовольно запыхтит. Он явно обижен, потому что знает, что ни на каких лыжах я сейчас не могу пойти. Может быть, даже он считает меня глупцом или обманщиком. Не знаю. Но он многое понимает в человеческой речи, хотя у его не развита вербальная, словесная, половина мозга.

Несмотря ни на что мы каждый раз благополучно переходим улицу.

Пустырь, бывший ипподром, я помню еще хорошо. От афиши Дворца Зрелищ и Спорта по диагонали его вела разбитая колесами грузовиков колея. Слева было футбольное поле, справа — кусты и полоски берез и сирени. Маркиз немного оживляется, видимо, он тоже помнит пустырь своего детства. Я смутно различаю очертания кустов и пучков травы, полыни и репейника, но не с высоты своего роста, а как бы лежа. Я словно иду чуть ли не по шею в земле. Но такое собачье зрение мне уже привычно. Я знаю, что запах для собак бывает различного цвета. Да, да, цвета... или чего-то похожего на цвет. Может, резкости восприятия глубины... Словом, там, где есть запах, изображение проявляется наиболее четко. Запахи квартиры Маркизу привычны, если только не приходит какой-нибудь посторонний человек, поэтому там, смотря глазами Маркиза, я различаю лишь очертания предметов, да и то не всех. А здесь, на пустыре, ближайшие три-четыре метра я вижу более отчетливо. Пахнет ли это промокшая земля, голые ветки кустов или пожухлая трава, я не знаю. Не знаю...

Я отцепляю карабин с ошейника и отпускаю Маркиза побегать. «Побегать», конечно, не то слово. Он уже не может бегать. Так, поковылять от одного куста к другому, замирая иногда от какой-то внутренней боли. А я стою, и мир потихонечку движется передо мной. Я могу повернуться к Маркизу спиной, от этого какой-нибудь куст не окажется позади меня. Он все равно будет впереди и лишь медленно приблизится, если Маркиз подойдет к нему. Но ведь это все равно движение. Движение!

Наверное, Маркиз не воспринимал телевизионное изображение потому, что оно не имело запаха. Я частенько говаривал ему, ну что ты, Маркиз, сел спиной к этому ящику? Разве спиной смотрят телевизор? Я даже разворачивал пса как следует. Но он ничего не видел. Тогда я говорил: Маркиз, вся жизнь мимо тебя проходит. Ничего ты не понимаешь, ничего-то ты не видишь. А ведь вокруг столько информации! Смотри, Маркиз, только зря проживешь свою собачью жизнь. Он виновато смотрел на меня, словно стыдился своей непонятливости. А я все наговаривал ему и про человеческую цивилизацию, и про звезды и Метагалактику, которая по какой-то причине расширяется, и про хоккей или футбол, в зависимости от сезона, и про повадки собак, волков и носорогов. Он слушал и пытался понять. И мука, собачья мука была в его взгляде. Я гладил его по лохматой башке и прижимал к себе. Нет, такого взгляда я вынести не мог. Да и ни кто не смог бы вынести. Он что-то понимал. Что-то, чего не понимал я. И пусть я знал больше его, мое знание не включало в себя полностью его знание. Наши знания лишь слегка пересекались. А когда я однажды представил себе эти пересекающиеся круги, то вдруг понял, что ведь чего-то не понимаю и я. И не просто не понимаю, а вижу и не понимаю! Что-то вокруг есть такое, на что я смотрю, как Маркиз на экран телевизора. Оно есть, но только не для меня и вообще не для людей. Я уверен, что еще ни одна собака не сообщила другой, что по телевидению передавали репортаж о каком-то событии. Так и люди. Никто из нас не воспринимает _этого_. И мы не можем поделиться _этим_ с другим человеком.

Так на что же я всю жизнь смотрел и не увидел? Что прошло мимо меня незамеченным? Что это было? Ах, Маркиз, а я-то подшучивал над тобой, не замечая, что посмеиваются и надо мной. А когда я почувствовал эту насмешку, то, как и ты, Маркиз, только замычал. И, наверное, боль, невыразимая боль сверкнула в моих глазах. Такая боль... что глаза не выдержали. Еще чуть-чуть и я бы что-то понял. Почти понял. Но у меня нет какой-то части мозга, как у Маркиза нет вербальной. А то бы я понял...

Маркиз с трудом перебирается от одного куста к другому. А может, ему кажется, что он мчится?

И все же, что я тогда воспринял? Чего не могли вынести мои глаза? Это был миг, в котором спрессована вечность? Громко и неточно. Да ведь я и не могу выразить это словами и тем более образами. В памяти все осталось, но нет способов извлечь _это_ из памяти.

А дождь все моросит. Промок плащ и берет, промокли туфли и брюки. Где-то сзади с шумом разбрызгивают воду автомобили. Я все стою, не сразу сообразив, что мир замер. Он не движется. Он не движется зрительно. Слух мой воспринимает движение. А вот глаза Маркиза — нет. Маркиз, зову я. Ничего не меняется. Маркиз! Он не мог меня услышать, ведь он ничего уже почти не слышал.

Я пугаюсь. Я двигаюсь к Маркизу. Я вспомнив, вспомнил, почему я ослеп! Это было Время, все Время, все Время сразу. А мое сознание как волна шло по этому Времени. И это было Настоящее. Но было еще все Время сразу, прошлое и будущее. И вот этого-то я и не смог вынести. Сейчас-то уже даже в памяти все сгладилось, поэтому оно, наверное, и открыло мне тайну. Теперь это вызвало лишь удивление. Удивление, хотя и страх тоже. Но все, все уже было сглажено. Да я и помнил-то лишь то, что тогда увидел Все Время Сразу, а что это было, уже не узнать. Лишь один кадр еще помнился. Люди травят собак. Почему именно он? Какой в нем смысл? Люди травят собак... Что же это? Нет, я не мог это увидеть _тогда_, ведь тогда было Все Время Сразу. Стоп... Это же кадр из телевизионного кинофильма. Да почему же? Почему я его запомнил?!

Куст смещается в сторону, падает, переворачивается, все куда-то мчится, не разбирая дороги. Грязь, брызги, дождь, страх. Что-то тыкается мне в ноги, и свет меркнет.

У моих ног лежит мертвый Маркиз.

Он не воспринимал телевизионного изображения. А вот этот кадр травли собак почему-то воспринял, не осознал, но воспринял, и вспомнил почему-то лишь сейчас.

Вокруг темно навсегда.

Я беру пса на руки и иду домой. Скользко, ноги разъезжаются в грязи. Сверху льет холодный дождь. Но мне теперь все равно. И только очень обидно, что Маркиз воспринял один этот кадр. Воспринял и умер. Значит, он понял, понял нечто человеческое. Он превзошел себя.

Ах, Маркиз... Зачем тебе это нужно было? Жил бы простой собакой... Вот как я. Живу себе и многого не понимаю. И не стремлюсь даже... Вру, Маркиз, вру... Тебе нельзя врать. Хотел я, рвался понять Все, страдал от того, что есть что-то скрытое от меня навсегда. Ты же знаешь, Маркиз, что такое жить и не понимать. Чувствовать, что есть нечто _иное_ и не воспринимать его.

Кто-то из редких прохожих берет слепца под руку и переводит меня через улицу.

Спасибо...

Как обидно прожить жизнь и ничего не понять в ней... А, Маркиз...

11. НОЯБРЬ

Я нагибаюсь за упавшей шариковой ручкой.

Я точно помню, что нагнулся... и оказываюсь в постели.

Такая благоговейная тишина, белизна. Все подчеркнуто чисто. Все это словно ненастоящее.

Я лежу и мне не хочется вставать. Нет сил встать. Я не могу пошевелить ни одним пальцем. Язык прилип к гортани. Мне ничего не хочется. Даже говорить. Лучше я буду закрывать веки в знак согласия и смотреть, не мигая, в знак отрицания, несогласия. Так будет лучше. Мне становится смешно. Значит, когда я сплю, я со всем согласен? А днем? Нет. Тут что-то не то. Впрочем, это ведь только сейчас. А раньше все было по-другому.

Тишина. Окна. Замерзшее стекло. Всего каких-нибудь два миллиметра. Потом слой холодного воздуха. Снова два миллиметра стекла. А дальше мир. Целый мир! Мир, в котором я жил. Ветер. Снег. Сугробы. Люди. Дома. Холод. Жар. Свет. Тьма. Там — все.

Я рвусь туда, стремлюсь всей душой. Примите меня. Возьмите. Я ваш, ваш! Я никогда не буду своим, я буду теперь только вашим. Да и был ли я когда своим? Наверное, был, потому что меня отличали от других. Каждый отличен. Но я был и вашим, потому что меня принимали, считали своим, не отделяли. Каждый должен быть с кем-то.

Но теперь барьер, стена, молчание.

Мне ни жарко, ни холодно, ни радостно, ни скучно.

Мне — никак.

Я вижу, что стена белая. Белая... Ну и что? На подоконнике стоят в горшках цветы. Пусть стоят. Все равно я даже не знаю, как они называются. Я этого никогда не знал. Срезанные цветы — другое дело. Гладиолусы, астры, флоксы. А названия тех, что стоят в горшках, я почему-то никогда не знал. На стене акварель. Три замерзшие березы и снег. Снег, снег. Ладно. Пусть снег. Что дальше? Ага. Вот шерстяное одеяло. Еще, поди, и верблюжье? Подумаешь... Какая разница...

Что-то еще и еще... Так было, так будет. Мне все безразлично.

Я слышу, что открылась дверь. Кто-то вошел. Я, конечно, даже не поворачиваю головы. Я даже суживаю сектор зрения, но человек все же врывается в него. А, это сосед по площадке! Я знаю его, но не узнаю.

— Здравствуй, — говорит он.

Я пока молчу. Мне все безразлично.

— Здравствуй, — повторяет он. — Ты что, не узнаешь меня?

— Здравствуй, — неожиданно для самого себя отвечаю я.

— Он говорит! — кричит сосед. — Он уже говорит!

Я не знаю, к кому он обращается. Но в дверях какое-то шевеление. Значит, там ждали. Ждали, что я заговорю. Ждали, что я что-нибудь сделаю. Безразлично — что. А я взял и сказал: «Здравствуй».

— Что, что он сказал? — спрашивает кто-то. — Он заговорил?

— Он сказал... он сказал... З-з.

Мучительное удивление появляется на лице соседа. Он не может выговорить такое простое, такое необходимое слово. Я удивлен. Я удивлен дважды. Тем, что он не может выговорить такое простое слово. И еще раз тем, что я сам удивлен этим. Неужели мне не все равно? Раз я удивлен, значит, нет. Странно.

— Он сказал, он сказал...

— Здравствуй, — подсказываю я.

— Да, да, он это самое и сказал, — подтверждает сосед.

Комната наполняется людьми. Эти — с работы. Те — просто знакомые. А вот и родственники. Свояки, сестры жены, племянницы.

— Ну! Что я вам говорил?! — восторженно кричит один.

— А я им говорю...

— Молодец! Встанешь и еще плясать будешь. И на рыбалку, и по грибы.

— Давай, давай, поворачивайся. На работе без тебя все горит.

— Да ты молодцом!

— А, что она, эта медицина, знает?! Я сто раз всем говорил!

— Я говорю вам: здравствуй, — твердо произношу я. Фраза не совсем правильная, но по-другому я сказать не могу.

— Здравствуйте, дядюшка! — Это говорит племянница.

Как хорошо! Теперь у меня есть правильный набор слов.

— Я говорю вам всем: здравствуйте!

— Ну! Что я... что я каждому... что я каждому произносил?! — Он сказал, но с каким-то трудом. Ведь ему пришлось искать слова! И вместо обычного и естественного: вам говорил, он нашел: каждому произносил.

— Что я вам говорил! — кричу я. — Я молодцом!

— Чудеса! Ты и впрямь... это... как его... м-м... огурцом выглядишь!

Я вижу, с какой натугой он искал слово. Что они, разучились говорить?

— Молодцом! — уверенно говорю я. — Что она, эта медицина, знает?! Я сто раз всем говорил!

Они ошеломлены. Они все обрадованы тем, что я выздоравливаю, что я могу говорить. Но такого темпа, такой прыти никто из них от меня не ожидал. Ведь я же разговариваю вполне нормально. Правда, набор слов у меня пока невелик. Ну, да это дело наживное! Уже кто-то выскочил за дверь. Сейчас врача позовет. Вот вам медицина — чудо. Действительно, что медицина знает?

Говорят почти все, сразу, не слушая друг друга, да и меня тоже. Им сейчас надо выговориться, успокоиться. Они часто не могут найти слов. Самых обыкновенных слов, которые произносили минуту назад. Им приходится совершать обходные маневры, заходить с тыла. И от этого их речь кажется напыщенной и тяжеловесной. Но зато у меня в запасе уже несколько сот слов.

— Мы тут поболтаем с тобой немного, а потом уж жена. Мешать не будем. Хорошо?

— Хорошо, — отвечаю я. — Пусть она придет потом.

— А дети еще не прилетели. Но завтра уж будут наверняка.

В комнату врывается врач.

— Что тут происходит?

— Происходит? — спокойно спрашиваю я. — Мы тут поболтаем немного...

— Как это поболтаем? Да ведь!.. — Он вовремя замолкает.

— Здравствуй! — говорю я. — Здравствуйте!

— Здравствуйте, — отвечает он, все еще ничего не понимая.

Да и никто ничего не понимает. Неважно. Главное — я говорю.

— Да ты, поди, и плясать можешь?

— Ты можешь шею повернуть?

— Шею повернуть?

— Нельзя, — кричит врач. — Да как это повернуть? Вы что-нибудь смыслите в медицине?

— А вот так, — говорит товарищ с работы. — А вот так! — И начинает крутить шеей, вправо, влево, вверх, вниз. Ух и старается! У него, наверное, даже мышцы заболели от такого верчения.

— Пожалуйста! — уже умоляет врач. — Не беспокоите больного. Не волнуйте!

— Пожалуйста, — говорю я. — Повернуть шею?

Я верчу шеей вправо и влево, верчу энергично, как только что мой товарищ. А у него глаза на лоб вылезли от удивления. От удивления и какой-то натуги. Он окаменел. Потом какая-то мысль мелькает в его глазах. Он что-то нашел в своей памяти.

— Вот черт! — говорит он. — Опять шейный радикулит схватил. Полгода не беспокоил.

— Конечно, — говорит кто-то, — ты так крутил шеей, что и сломать ее было недолго.

— Да, да, — соглашается он. — Вот черт!

Он чуть отходит в сторону, нелепый со своей негнущейся шеей. Я осматриваю сразу ставшую непохожей палату, одеяло, под которым спрятано мое тело, тело которое как будто и не принадлежит мне. Две неподвижных руки, вытянутые вдоль него. Друзья перехватывают мой взгляд.

— Руку! Руку! Ты можешь согнуть руку!

Нет, я не могу. Я просто забыл, как это делается.

— Смотри-ка! Вот как это делается. — Один из родственников с силой сжимает руку в локте. Даже пиджак и халат не могут скрыть, как бугром выпирают его мускулы.

Он так и замирает с согнутой рукой.

Потому что, потому что... я тоже сгибаю руку. Правда, бугор мускулов у меня поменьше.

Я кое-что начинаю понимать. Во мне еще нет ни испуга, ни радости. Просто, я начинаю что-то понимать.

— Радикулит? — беспечно спрашиваю я.

— Свело... — еле выговаривает он.

— Бывает, — соглашаюсь я, и рука моя бессильно падает на одеяло.

Родственник трет только что в судороге сведенные мускулы, кусает губы.

— Это у тебя от перевозбуждения, — успокаиваю его я. — Ты не волнуйся.

Все слова _их_. У меня нет ни одного своего слова. Но _их_ слов у меня уже набралось много. Я могу свободно разговаривать на не слишком специальные темы.

— Вы можете это проделать еще раз? — спрашивает врач.

— Нет, не могу.

— Но ведь только что...

— Я забыл.

— Разработается! — уверенно говорит кто-то. — Массаж. Тренировка.

— Да, да, — подхватываю я, — массаж и тренировка.

Я не хочу больше двигать рукой. А как радостно было движение!

Все испуганно молчат. И каждый, наверняка, думает, что виноват именно он.

А я сам? Убедился ли я в чем-нибудь? Догадался ли кто другой? Ведь если догадался хоть один, они от меня не отстанут. Они заставят меня, убедят. А я не... Шея снова не слушается меня. Вернее, слушается чуть-чуть, чтобы они все же видели, что я могу совершать движения, что я владею своим телом.

Я взял слишком много. Сразу. Я начинаю специальный разговор. Иногда мне не хватает слов, но они помогают. И все равно мне трудно говорить.

— Что это за больница?

Первая городская.

— На улице, наверное, гололед?

Нет. Сейчас нет. Почти каждый день идет снег, а вот на праздники был такой страшный гололед!

— Скорая, наверное, едва успевала? Ушибы, переломы?

Переломов, действительно, много.

— Есть, наверное, и такие, что лежат с ног до головы... загипсованные?

Да, конечно. Травм в этом месяце очень много.

Ясно. Ты, которого я не вижу, отдай мне на время какое-нибудь микродвижение. Шевеление пальца. Сжимание кулака. Сгибание руки в локте. Пожимание плечами.

Дайте мне в долг! Ведь ты загипсован с ног до головы. Что тебе стоит? Согласен?

Он согласен, потому что даже не подозревает, что у него крадут. Я не все сразу. Я помаленечку. Ну, подумаешь, онемел у тебя палец на ноге. Тебе же ведь сейчас не ходить, не плясать.

И слова. Почему только у этих, что стоят возле моей кровати? У всех. По буковке, по звуку. Никто ничего и не заметил. Я знал картавого, который даже не подозревал, что он картавый. А дальтоники? Разве бы они знали о своем неправильном восприятии цвета, если бы им на это специально не указали?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7