Личность Шервина представляла поразительный контраст с личностью его приказчика. Не менее велика была противоположность между размерами и убранством их жилищ. Комната, рассматриваемая мною в эту минуту, была вдвое уже приемной в Северной Вилле. Обои на стенах были темно-красного цвета, занавеси на окнах такого же цвета, пол устлан темным ковром, и узоры его не имели претензии привлекать взоры, потому что при свете лампы нельзя было различить, были они или нет. Одна из четырех стен была совершенно закрыта полками из эбенового дерева [13], а полки плотно заставлены книгами, большую часть которых составляли дешевые издания классиков древней и новой литературы. Противоположная стена исчезла за тесными рядами палисандровых [14] рамок с гравюрами с лучших картин английских и французских художников. Все второстепенные предметы заслуживали похвалы, хотя были весьма просты по виду, даже на фарфоровых чашках и на чайнике, стоявших на столе, не было никаких узоров. Какая разница с гостиной в Северной Вилле!
Маньон, возвратясь в гостиную, застал меня в тот момент, когда я рассматривал чайный прибор.
— Надо правду сказать, — начал он, — я вполне заслуживаю упрек в эпикуреизме [15] и в мотовстве в отношении двух предметов: в эпикуреизме к чаю и в мотовстве на книги не по состоянию. Но хорошее, трудом заработанное жалованье позволяет мне удовлетворять свои потребности и даже откладывать немного денег про запас. Не прикажете ли чего, сэр?
Видя приготовленный прибор на столе, я попросил чаю. Разговаривая с Маньоном, я заметил еще одну особенность в нем. Большинство людей у себя дома, в своем семейном быту, откладывают в сторону, даже и не думая о том, свое обращение, принимаемое ими в обществе или в гостях, самые чопорные люди у своего камина становятся гораздо общительнее, самые холодные становятся душевнее. Не так было с Маньоном. У себя дома он был совершенно таков же, как и у Шервина.
Он мог бы и не предупреждать меня о своем эпикуреизме к чаю: надо было только видеть, как он принимался за это дело, чтобы вполне убедиться в этом факте. Он положил в чайник почти втрое больше заварки, чем обыкновенно кладется на двух человек, и, наполнив кипятком чайник, тотчас же начал разливать в чашки чай, сохранивший весь аромат и нежный вкус свой без всякой примеси горечи. Когда мы выпили по чашке, он не стал выбрасывать остатки и не доливал снова чайник кипятком. В гостиную вошла пожилая женщина очень скромной и приличной наружности и унесла поднос со всем прибором, но вскоре она опять возвратилась и поставила перед нами чистые чашки и пустой чайник, чтобы снова заварить чай. Все это, конечно, пустяки, но как вспомнишь, сколько купеческих приказчиков вновь и вновь заваривают и пьют настои одних и тех же листьев, то подобные подробности становятся не бесполезными для наблюдателя, потому что служат признаками человеческого характера.
Разговор наш касался самых посторонних предметов и плохо поддерживался с моей стороны, некоторые особенности моего настоящего положения заставили меня задумываться. Была минута, когда наш разговор совсем прекратился и, как нарочно, в то же время гроза разразилась с большей яростью. Град пошел вместе с дождем и тяжело застучал в окна. Гром с каждым ударом становился оглушительней, казалось, потрясал весь дом до основания. Прислушиваясь к этим громовым раскатам, которые заполнили своими звуками все воздушное пространство над нашими головами, и перенося потом взгляд на невозмутимое лицо моего собеседника, лицо с запечатленным на нем спокойствием смерти, лицо, на котором не выражалось ни малейшего признака человеческих чувств, ничего такого, что показывало бы, что катаклизмы природы этой грозной ночи хоть немного поражали его ум или слух. Смотря на него, я невольно почувствовал какие-то странные ощущения: мне стало неловко, наше молчание показалось мне слишком тоскливым, у меня появилось неясное желание вдруг очутиться перед третьим человеком, с которым я мог бы обменяться словом или взглядом.
Маньон опять заговорил первый. Я воображал, что во время такой страшной борьбы природных стихий никто не может говорить или думать ни о чем другом, кроме грозы. Но он заговорил для того только, чтобы напомнить мне о нашей первой встрече в Северной Вилле. Кажется, его внимание так мало привлекала свирепая борьба стихий, как будто мирная тишина ночи не возмущалась ни малейшим звуком, ни шелестом.
— Смею ли спросить вас, сэр, — сказал он, — справедливо ли я опасаюсь, что мое обращение в отношении вас со времени нашей первой встречи показалось вам странным и даже невежливым?
— Разве я подал вам повод так думать? — спросил я, несколько озадаченный неожиданностью вопроса.
— Я очень хорошо заметил, сэр, что во многих случаях вы подали мне пример, стараясь покороче познакомиться со мной. Когда особа вашего звания удостаивает такой предупредительностью простого человека, как я, то она имеет полное право ожидать тотчас же угодливого и признательного ответа.
Зачем он остановился? Выскажет ли он свою догадливость, что моя предупредительность происходила от любопытства узнать о нем более, нежели сколько он хотел? Я ждал продолжения.
— Если я не отвечал на эту вежливость так, как вы имели право ожидать того, то это происходило потому, что я сам себе задавал вопрос: действительно ли мое присутствие, когда вы заняты молодою вашею супругой, так мало докучает вам, как вам угодно это показывать из снисхождения ко мне?
— Позвольте мне уверить вас, — сказал я, довольный, что он не подозревал меня, и вместе пораженный его деликатностью, — позвольте мне уверить вас, что я вполне умею ценить вашу скромность.
Не успел я произнести последних слов, как прямо над нашими головами раздался такой сильный удар грома, что я ничего не мог больше сказать, этот удар заставил меня замолчать.
— Если мое объяснение кажется вам удовлетворительным, — продолжал он твердым и решительным голосом, едва слышным из-за грохота страшного и продолжительного последнего громового удара, — то простите ли вы мне смелость, с которой я хочу поговорить с вами насчет настоящего положения в доме моего хозяина? То есть мне хотелось бы прежде узнать, не оскорбит ли вас эта дружеская смелость?
Я просил его говорить свободно, как ему угодно, и в душе искренно желал того же, не думая, однако, по этому случаю, будет ли он и о себе рассказывать так же свободно и смело? Мне становилось неловко, когда этот человек проявлял ко мне такую глубокую почтительность в разговоре и в обращении. По всему было видно, он был не менее меня образован, по обхождению и по наклонностям своим он принадлежал к высшему кругу, да и по рождению, может быть, также, потому что ничего не показывало противного. Стало быть, единственная между нами разница происходила от общественного положения. Я не настолько унаследовал от отца гордости касты, чтобы понять, что это единственное неравенство может заставить человека почти вдвое старше меня, может быть, гораздо сведущее меня, говорить со мной с такою почтительностью, как это до сих пор делал Маньон.
— Могу вас заверить, — продолжал он, — что хотя я крайне желаю как можно менее докучать вам в те часы, которые вы проводите в Северной Вилле, однако вместе с тем мне очень грустно такое отчуждение. Я хотел бы быть вам полезным, сколько это зависит от меня. По моему мнению, мистер Шервин вынудил вас принять несколько тяжелое условие, он подвергает слишком суровому испытанию ваши решимость и терпение, особенно же принимая в соображение ваши лета и звание. Таково мое мнение, и, следовательно, я счел бы себя счастливым, если бы мог помочь вам своим влиянием, какое имею на все семейство для облегчения этого периода ожидания и испытания. Сразу даже трудно сообразить, сколько у меня для этого средств.
Его предложение несколько изумило меня. Мне стало как будто стыдно вызвать теплоту и откровенные высказывания в том человеке, от которого я так мало ожидал их. Мало-помалу я стал менее внимателен к буре, разразившейся снаружи, и все больше и больше старался вникнуть в смысл его слов.
— Очень хорошо понимаю, что подобное предложение от совершенно постороннего человека, может быть, покажется вам странным и даже подозрительным. Объяснить это я могу не иначе, как попросив вас вспомнить, что я знаю супругу вашу с детства, что я способствовал развитию ее ума, помогал становлению ее характера и питаю к ней чувства почти как второй отец и, следовательно, не могу быть равнодушен к интересам человека, женившегося на ней.
Не было ли легкого дрожания в его голосе, когда он произнес эти слова? Мне так показалось, и я подумал: не проявление ли это человеческих чувств, которое впервые смягчило бы эти жесткие, как кремень, черты и оживило бы немного это невозмутимое, леденящее вас лицо. Если и было это проявление, то я слишком поздно уловил его, чтобы пытаться подметить его. Именно в это время он наклонился к камину и стал мешать угли. Когда же он опять повернулся ко мне, лицо его снова было так же непроницаемо и глаза все такие же жесткие, твердые и безжизненные.
— Притом, — продолжал он, — надо же всякому человеку иметь какой-нибудь предмет для любви. У меня нет ни жены, ни детей.., ни даже близких родственников, о ком бы я мог думать, нет никакой цели ни в обычных ежедневных занятиях, ни в одиноком чтении по ночам у этого камина. Наша жизнь не многого стоит, но все же она создана для чего-нибудь лучшего. Моя прежняя ученица в Северной Вилле теперь перестала быть моей ученицей. Я не могу прогнать мысли из головы, что заботиться о ее счастье и о вашем также может быть целью моей жизни, видеть двух людей в расцвете юности и любви, обращающих иногда на меня взор радости и благодарности за исполнение какого-нибудь желания… Ведь бывают же наслаждения, которые так легко достаются людям! Все это покажется вам странным, непонятным, но если бы вы были в моих летах и находились в моем положении, то поняли бы меня.
Возможно ли говорить такие слова без малейшего изменения в голосе, с той же неподвижностью взора? Да, я не спускал с него глаз, слушал его с живейшим вниманием, но его голос ни на секунду не задрожал, ни малейшей перемены не заметил я и в его лице, ничто не обнаруживало, чувствовал этот человек то, что он говорил, или нет? Его слова так ясно представили мне картину одиночества, в котором он жил, что моя рука невольно протянулась вперед, чтоб пожать его руку, но достаточно было увидеть его леденящую наружность, чтобы сдержать этот порыв.
Казалось, он не заметил моего невольного движения и обратного действия и продолжал:
— Может быть, я высказал вам больше того, что следовало бы, впрочем, если мне не удалось составить о себе понятие, какое бы я хотел, то мы переменим тему разговора и не начнем говорить ничего подобного до тех пор, пока вы не узнаете меня лучше.., когда-нибудь.
— Пожалуйста, не будем менять тему разговора, мистер Маньон! — воскликнул я, сердечно желая доказать ему, что я был не прочь довериться ему. — Я очень благодарен вам за ваше радушное предложение и за участие, которое вы питаете к нам с Маргретой. Я ручаюсь и за нее, что ваша услуга будет принята нами.
Я остановился. Ярость грозы уменьшилась, но я был поражен страшными порывами ветра, который усиливался по мере относительного уменьшения грозы и дождя. Как он завывал с одного конца улицы до другого! В эту минуту мне казалось, что он плакал обо мне, плакал о нем, плакал обо всех смертных… Я испытывал такие странные ощущения, что поневоле замолчал, однако я переборол их и снова заговорил:
— Если я еще не отвечал вам как следует, то это надо приписать буре, которая, признаюсь, путает мои мысли, и.., сознаюсь также.., от неожиданности, довольно неуместной растерянности, я не могу прийти в себя, видя в вас такое живое участие к тому, что обыкновенно трогает только молодых людей.
— У людей моего возраста молодость сердца возвращается чаще, чем представляют это молодые люди. Вас удивляет то, что купеческий приказчик выражается такими словами, но я не всегда был тем, кем теперь вы видите меня. Знание вместе с страданием медленно укладывались во мне. Я состарился преждевременно, и мои сорок лет тяготят меня больше, чем пятьдесят лет другого.
Сердце у меня забилось сильнее. Неужели он сам добровольно приподнимет таинственную завесу, скрывающую его прежнюю жизнь? Нет, он слегка только коснулся этого предмета и оставил его так. Мне хотелось было попросить его продолжать, но меня удержало то же затруднение, о котором говорил Шервин, и я молчал.
— Дело не в том, — продолжал он, — кем я был прежде, а в том, что я могу сделать для вас. Конечно, я могу оказать вам только слабую помощь, однако мое содействие может быть вам очень полезно. Например, недавно, если не ошибаюсь, вам было неприятно, что мистер Шервин увозил свою дочь на вечер, куда его семейство было приглашено. Это очень естественно. Вы не могли отправиться туда же, вы не могли явиться туда рядом с ней под настоящим вашим именем, не открыв тотчас вашей тайны, а между тем вы не знали, каких молодых людей она там встретит, и знали, что они станут обращаться с ней, как с мисс Шервин. Вот при таких обстоятельствах я надеюсь быть вам полезным. На своего хозяина я имею некоторое влияние, даже большое, можно сказать, и это будет совершенной истиной, а если вы желаете, мое влияние к услугам вашим, и я заставлю отца вывозить дочь в свет не иначе как с вашего позволения. Еще другое обстоятельство: мне кажется, что я не ошибусь, если скажу, что вы предпочитаете общество мистрис Шервин обществу ее мужа во время свиданий ваших с женой…
Как это он отгадал? Во всяком случае это было правдой, и я простодушно сознался в том.
— Такое предпочтение очень справедливо во многих отношениях, — продолжал он, — но если вы позволите высказать ваше мнение мистеру Шервину, то, конечно, оно произведет на него неблагоприятное впечатление. Как бы то ни было, но и тут я могу вмешаться, не возбуждая подозрений. Я найду тысячу предлогов, чтобы вызывать его из гостиной вечером, и эти способы к вашим услугам, и так часто, как вы того пожелаете. Наконец, если вам приятно видеться с вашею женой почаще и побольше, то я берусь и в этом помочь вам… Если я говорю так, то верьте, совсем не для того, чтобы усомниться в законном влиянии, которое вы должны иметь на мистера Шервина, но должен вам сказать, что во всем, касающемся до его дочери, хозяин всегда спрашивал и будет спрашивать мое мнение. До сих пор я всегда уклонялся от права давать советы по этому вопросу, однако готов советовать в вашу пользу, если это будет только приятно вам обоим.
Я поблагодарил его, но не с теми сердечными излияниями, которое бы непременно выказал, если б заметил на его губах малейшую улыбку или какое-то изменение в развязном и спокойном тоне его речей. От слов его лед как будто готов был растаять, но холодность его взгляда невольно обдавала меня морозным воздухом.
— Еще раз попрошу вас, сэр, вспомнить о том, что я говорил уже относительно причин, вызвавших у меня эти предложения. Если же во всем этом вам угодно будет видеть только полезное посредничество, то я никогда во зло не употреблю смелости, на которую вы дадите мне право, и вы не обязаны будете вспоминать или возобновлять наших откровенных разговоров, таких, как в эту ночь. Я не стану роптать на ваше обращение со мной и постараюсь не считать вас неблагодарным.
Я не мог не принять подобный вызов и тотчас отвечал без всякой уже натянутости. По какому праву стал бы я делать несправедливые заключения о человеке только потому, что его лицо, голос и манеры производят на меня неприятное впечатление? Могу ли я знать, не вызваны ли внешние особенности его телосложения недостатками, заложенными от природы или от сокрушительного действия страдания и горя? Он имел бы право укорять меня в несправедливости, укорять в эгоизме, если б я не отвечал ему с сердечной откровенностью :
— Я не могу принять вашего предложения иначе как с благодарностью, с живейшей и искреннейшей благодарностью. И я докажу вам это тем, что попрошу когда-нибудь об одолжении для себя и для Маргреты, и с полным доверием обращусь к вам с этой просьбой, и даже скорее, может быть, чем вы это думаете.
Он наклонился и отвечал какими-то дружескими словами, которые я не совсем расслышал, потому что в эту минуту сильный порыв ветра с яростью промчался по улице, потрясая мимоходом окнами и ставнями и замирая вдалеке каким-то долгим погребальным свистом, подобным последнему воплю отчаяния и смерти.
Когда он снова заговорил после короткой паузы, то это было уже совсем о постороннем предмете. Он рассказывал о Маргрете, с большими подробностями распространялся о ее нравственных качествах, ставя их даже выше прекрасной внешности, говорил о мистере Шервине, раскрывая некоторые основательные и привлекательные стороны его характера, которых я еще не замечал. Все, что он говорил о мистрис Шервин, казалось, было высказано с чувством сострадания и уважения. Он даже намекнул о холодности, которую она к нему всегда проявляла, приписывая ее, по здравом размышлении, невольному капризу, происходившему от нервной раздражительности и беспрерывных болезней. Слегка касаясь этих тем, он проявлял в своих речах так же мало принужденности и выразительности, как и во всех прежних разговорах.
Было уже поздно. Гром гремел еще глухими и отдаленными раскатами, а ярость ветра не подавала признаков утихнуть. Наконец уже не стало слышно стука дождя об стекла окон, и не было уже благовидных предлогов продолжать нашу беседу, да я и не хотел отыскивать их. Теперь я довольно хорошо познакомился с Маньоном, чтобы быть уверенным, что, несмотря ни на какие усилия, я никогда не добьюсь от него разгадки тайны его прежней жизни, даже если б мне надо было учинить над ним суд. Так почему бы не судить мне его лучше по настоящему опыту, чем по давно прошедшей истории? Я слышал о нем много хорошего, и только одно хорошее от его взыскательного хозяина, который знал его лучше всякого другого и долго испытывал его. Он проявлял чрезвычайную деликатность и самое сердечное желание оказывать мне услуги. Конечно, я обнаружил бы неслыханное любопытство, если б после всего этого стал бы допытываться о его частных делах.
Я встал, чтоб проститься. Он не стал удерживать меня, но, отворив окно и выглянув на улицу, о, метил только, что дождь уже не так силен и что мой зонтик будет достаточным средством против него. Он проводил меня со свечой через коридор. Обернувшись к нему у подъезда, чтобы еще раз поблагодарить его за гостеприимство и пожелать ему доброй ночи, я вдруг подумал, что мои слова могут показаться ему холодными и подозрительными после того, как он с таким радушием предложил мне свои услуги. Если действительно я произвел на него такое впечатление, то все же он ниже меня званием, и с моей стороны было бы жестоко оставлять его таким образом. Я хотел проститься с ним гораздо теплее.
— Позвольте мне еще раз заверить вас, — сказал я, — что это будет не моя вина, если мы с Маргретой не воспользуемся вашим любезным предложением со всей должной признательностью к вам как к нашему лучшему другу.
Небо все еще прорезывалось молниями, хотя гораздо реже прежнего. По странной случайности в ту минуту, как я произносил эти слова, молния сверкнула, и ее свет упал прямо ему на лицо, как будто разрезав его пополам. Эта молния придала его лицу мертвенный цвет, до того ужасный, изуродовала его с такою адскою быстротой, что передо мною очутилось какое-то привидение, точно демон, дразнивший меня страшными гримасами. В эту минуту мне надо было вспомнить, какая невозмутимая флегма запечатлена всегда на его лице, чтобы убедить себя, что мои глаза были только ослеплены оптическим обманом.
Когда мрак окружил нас, я простился с ним и почти машинально повторил слова, сказанные прежде.
В раздумье пришел я домой. Эта ночь дала мне много вопросов для размышления.
IV
Приблизительно в то время, как я познакомился с Маньоном, или, говоря точнее, раньше и позднее этого времени некоторые особенности в характере и в поступках Маргреты, случайно подмеченные мной, причинили мне беспокойство и даже неудовольствие. Правда, как то, так и другое чувство были непродолжительные, потому что обстоятельства, возбудившие их, были сами по себе довольно ничтожны. По мере того как я записываю эти домашние эпизоды, они ярко восстают в моей памяти. Я упомяну только о двух. Впоследствии видно будет, что они не совсем неуместны здесь.
В одно прекрасное осеннее утро я пришел в Северную Виллу несколькими минутами раньше условленного часа. В то время, когда слуга отворял мне подъезд, выходивший на сквер, мне вздумалось сделать Маргрете сюрприз и неожиданно войти в гостиную с букетом цветов, нарванных в ее цветниках. По этому случаю я не приказывал докладывать о себе и, обойдя вокруг сада, вошел туда через боковую калитку.
Занятый цветами, я дошел до зеленой травы под окнами гостиной, из которых одно было полуотворено. Моя жена с матерью находились там, я узнал их голоса. Признаюсь, я стал прислушиваться к их словам и вот что услышал:
— Говорю вам, мама, что я хочу иметь такой наряд и непременно буду его иметь, хочет ли этого отец или нет!
Это было сказано громким и решительным тоном, какого я никогда еще не слышал у нее.
— Прошу тебя, умоляю тебя, милое дитя, — ¦ отвечал слабый и грустный голос мистрис Шервин. — Ты очень хорошо знаешь, что назначенное тебе ежегодное жалованье совсем истрачено.., и даже слишком.
— Да я совсем не хочу, чтобы мне назначали жалованье на год. Разве сестра его получает жалованье? Зачем же мне назначают его?
— Душенька моя, ведь тут есть разница…
— А я так думаю, что нет никакой разницы, потому что я теперь жена его. Будет время, когда я стану выезжать в экипаже, как и его сестра. Он во всем требует моего совета и все делает так, как я хочу. Вам следовало бы поступать по его примеру.
— Не сердись на меня, Маргрета, если б это от меня зависело, то, разумеется, у тебя все было бы, как тебе хочется, но, по совести сказать, я никогда не осмелюсь просить твоего отца сделать для тебя еще и эти наряды, тем более, что он нынешний год и так уже сделал тебе много подарков.
— Вот, мама, ваше самое главное слово, которым вы заканчиваете все дела: «Это не от меня зависит». Не от вас! Ах, как вы надоели мне! Но как хотите, а у меня будет этот наряд — уж это дело решенное! Он сказал, что его сестра надевает на вечер голубое креповое платье, и у меня будет точно такое же голубое креповое платье. Вот увидите, что оно у меня будет! Уж я найду средство сама утащить из магазина, если нельзя иначе. Я уверена, что папа никогда не обращает внимания на то, как я одета, а не все же ему известно, что продается в его магазине. Он тогда только может узнать, что продано, когда приносят ему эту толстую магазинную книгу — или как она там иначе называется, не знаю. Ну, а тогда, если он и взбесится…
— Дитя мое! Дитя мое! Как можно говорить так об отце? Ведь это грех, Маргрета, истинно грех. Ну что сказал бы Сидни, если б он тебя услышал?
Я решил тотчас же войти и сказать Маргрете, что я все слышал. В то же время я намеревался, для ее собственного блага, сделать ей строгий выговор и высказать все, как она удивила и оскорбила меня такими словами. При моем неожиданном появлении мистрис Шервин вздрогнула и оробела еще больше обыкновенного. Маргрета же подошла ко мне с своей обычной улыбкою и протянула мне руку с свойственной ей границей. Я ни слова не сказал ей до тех пор, пока мы не уселись в нашем любимом уголке и не начали беседовать, по обыкновению, вполголоса. Тогда я начал ей выговаривать с большой нежностью и как можно тише. Она же тотчас придумала лучшее средство, чтобы сразу же остановить мое красноречие, несмотря на всю мою решимость. Глаза ее наполнились слезами, и я увидел, как покатились ее слезы — первые слезы, которые она проливала, и по моей вине. Она пролепетала несколько слов неудовольствия против моей неуместной досады: и за что? За то, что она желала понравиться мне, одеваясь так, как моя сестра… И в одну минуту она ниспровергла все мои твердые намерения, которые я придумывал для ее же блага. Остальные часы нашего свидания поневоле были употреблены мной на то, чтобы успокоить ее и выпросить у нее же прощенье. Надо ли договаривать, чем кончилась наша маленькая размолвка? Я не раскрывал более рта об этом случае и подарил ей желаемое платье.
Прошло несколько недель в совершенном спокойствии, и снова случай сделал меня свидетелем другой домашней сцены, в которой Маргрета играла главную роль. Я пришел к ним тоже утром, дверь главного подъезда была отворена. На лестнице стояло ведро с водой, по всему видно было, что служанка занималась мытьем и уборкой, но кто-нибудь позвал ее, и она, уходя, забыла запереть дверь. Лишь только я подошел к залу, как тотчас же узнал о причине, помешавшей ей.
— Ради самого Бога, — кричала кухарка, которую я сейчас узнал по голосу, — ради самого Бога, оставьте кочергу! Маменька сейчас вернется, а ведь это ее кошка. О, Господи, Боже мой! Нет уж, воля ваша, барышня, а вы этого никогда не сделаете! Наверняка вы не убьете ее!
— А вот-таки убью! Непременно убью эту мерзкую, гнусную, отвратительную кошку! Что мне за дело, кому она принадлежит! О, моя милая, моя любимая птичка!
Я узнал голос Маргреты, прежде сердитый, потом прерываемый истерическими рыданиями.
— Бедная птичка! — продолжала служанка, стараясь успокоить ее. — Мне очень жаль и птичку, и вас, барышня. Но вспомните, пожалуйста, ведь вы сами виноваты, поставив клетку на стол, когда кошка была в комнате.
— Молчать, гадкая! Как ты смеешь меня обвинять?.. Оставь меня! Пошла вон!
— О, нет, нет!.. Вы не должны.., этого нельзя, г. Ведь это кошка вашей маменьки! Подумайте только!
Бедная барыня.., она всегда такая больная, и только одна кошечка развлекает ее!
— А мне что за дело? Кошка убила мою птичку, а я убью кошку. Убью! Убью! Непременно убью!.. Вот позову первого мальчишку с улицы и прикажу повесить ее или отравить. Пусти меня! Да что же, пустишь ли ты меня?
— Прежде я выпущу кошку. Это так верно, как то, что меня зовут Сусанной.
Тут дверь внезапно отворилась, и из комнаты выпрыгнуло преступное четвероногое и бросилось мимо меня как бешеное, а за нею выскочила Сусанна и остановилась передо мной ошеломленная. Я вошел в столовую.
На полу лежала клетка с бедной задушенной канарейкою, с тою самой канарейкой, с которой моя жена так мило разговаривала в тот вечер, когда я встретился с ней в первый раз. Почти вся голова канарейки была вытянута из клетки между тонкой проволокой, разогнутой хищными когтями кошки. Маргрета стояла у камина, и кочерга, только что пущенная ею, лежала на полу. Никогда еще я не видал ее в такой дивной красоте, как теперь, когда гнев охватил ее. Черные большие глаза расширились, и молнии сверкали из них сквозь слезы, отчего глаза казались еще больше. Кровь прилила к ее пылающим щекам. Ее полуоткрытые, дрожащие губы, казалось, требовали воздуха. Одной рукой она судорожно схватилась за камин, другой сжимала грудь, впиваясь пальцами в платье. Огорченный и оскорбленный такой неожиданной яростью, в которой застал ее, я не мог, однако, удержаться от невольного восхищения, восторженным взором я впился в нее. Даже ярость была очаровательна на этом очаровательном лице.
Около минуты она смотрела на меня неподвижно. Потом, когда я стал подходить к ней, она вдруг упала на колени перед клеткой и, громко рыдая, разразилась настоящим потоком проклятий и угроз против кошки, тут вошла мистрис Шервин и совершенным отсутствием такта только увеличила неприятное положение. Словом, эта сцена кончилась истерикой.
Не было никакой возможности в этот день уговорить Маргрету, как мне бы хотелось. Да и впоследствии я никогда не имел успеха в этом направлении, сколько раз ни случалось заговаривать мне о том. Если я только осмеливался, даже самым кротким и нежным образом и высказывая самую благородную любовь к птицам, намекнуть о том, как я был поражен и огорчен, увидев ее в припадке такого сильного гнева, то она сейчас же вместо всякого ответа заливалась слезами, а из всех возможных возражений против этого именно я никак не мог устоять. Будь я ее мужем не по имени только, будь я ее братом, отцом, другом, я дал бы ей выплакаться и потом все-таки серьезно стал бы ее увещевать. Но я был только влюбленным, и потому слезы Маргреты сейчас же превращали в глазах моих ее недостатки в достоинства.
Только подобные приключения изредка прерывали мирное и вообще блаженное состояние наших отношений. Проходили целые недели, и ни одно жесткое слово или суровое замечание не нарушало нашей сладостной гармонии. Со времени нашего предварительного разговора и с мистером Шервином мы не имели никаких неприятностей. Впрочем, последнее обстоятельство домашнего спокойствия следует приписать не мудрости Шервина, не моему личному благоразумию, а посредничеству Маньона.
Прошло много дней со времени нашей беседы с приказчиком под его кровом, а я, сам не знаю по какой причине, все еще не решался прибегать к его посредничеству, предложенному с такой любезностью. У меня осталось сильное впечатление, хотя несколько туманное, обо всем, что было сказано и сделано в этот вечер. Как ни странно это покажется, но я никак не мог решить вопрос: стал ли мне симпатичнее мой новый друг от своей краткой, но необыкновенной откровенности, или нет? Сам не знаю почему, но мне было неприятно получить от него одолжение, и это происходило не от гордости, не от ложной деликатности, не от недоверчивости и не от угрюмости — нет, это было просто необъяснимое отвращение, зародыш которого находился в боязни взять на себя тяжелую ответственность, хотя я и сам не понимал какого рода. Инстинктивно я удерживался, я страшился сделать шаг вперед, да и Маньон, с своей стороны, не подвигался тоже ни на шаг. Он сохранял все то же обращение, действовал по тем же принципам или привычкам, какие я заметил в нем сначала да и в тот вечер, когда разразилась гроза. С тех пор мы часто виделись, но он не делал ни малейшего намека на наш тогдашний разговор.