Ну, а настигни его смерть в возрасте Фэтса Уоллера, Эллингтон вошел бы в историю джаза как значительная фигура, создатель целого ряда блестящих джазовых произведений, однако все же рангом ниже Армстронга, Паркера, Майлса Дэвиса и еще немногих, взошедших на вершину джазового Олимпа.
Но Эллингтон прожил столь долгую жизнь и оставил наследие такого масштаба, что объем данной книги позволяет отразить его лишь частично. Чтобы оценить это наследие, мы должны понять, кто такой Дюк Эллингтон.
Начнем с того, что Дюк Эллингтон был негр. А быть черным в Америке — значит обрести почти уникальный жизненный опыт. История человечества никогда не знала ничего подобного. Англичане, французы и испанцы, принесшие рабство в Новый Свет, и американцы, подхватившие эстафету, не явились первооткрывателями. Рабство так же старо, как сама цивилизация. Однако в Америке в конечном итоге возникла субкультура, пронизавшая всю ее социальную структуру и оказавшаяся при этом и не целиком внутри, и не целиком вне ее. Субкультура американских негров развивалась параллельно главной ветви, временами переплетаясь с ней, но никогда полностью не срастаясь. В результате негры всегда воспринимались белыми как нечто инородное, экзотическое, опасное. Негры в свою очередь были вынуждены рассматривать основное культурное направление как бы с двух точек зрения. С одной стороны, они жаждали привилегий, которыми, казалось, обладают белые, с другой — яростно отвергали культуру, на которую им трудно было претендовать. Этот процесс соприкосновения и противостояния двух культур породил среди прочего новый стиль развлечений, сыгравший ведущую роль в становлении музыки Эллингтона.
Отмена рабства позволила неграм простодушно предположить, что они немедленно получат доступ ко всему, чего до сих пор были лишены: к образованию, политическим правам, работе, карьере, богатству. В период реконструкции, когда армии Севера, оккупировавшие Юг, открывали для негров все двери, казалось, что этим надеждам действительно суждено осуществиться. Настроенные оптимистично, негры рассчитывали обрести свою дорогу в жизни. Они начали учиться и вникать в политику. Стремясь влиться в общий поток, они выбрали своей моделью средний класс белых. Этот образец, по утверждению историка Джоэла Уильямсона, «был глубоко и последовательно викторианским». Негры, поднимавшиеся вверх по социальной лестнице, впитывали этический кодекс западного мира, утверждавший строгий стиль одежды и поведения и не допускавший никаких внешних проявлений сексуальности, опьянения, ни малейшей эмоциональной раскованности. Это считалось атрибутами «чужих», низшего класса негров, да и рабочего люда в целом. Особую роль в становлении Эллингтона сыграло присутствие викторианских культурных традиций в искусстве. «Эталоны» искусства: музыка «Великой троицы» «Имеются в виду Бах, Бетховен, Брамс. — Здесь и далее прим. перев.», академическая живопись, греческая скульптура, пьесы Шекспира, романы Скотта — почитались как «возвышающие дух», хранящие от пороков и разврата. Для викторианцев искусство, и в особенности хорошая музыка, обладало нравственной ценностью. Такое именно отношение было воспринято и новым средним классом негров.
Однако во времена юности родителей Эллингтона условия существования негров начали изменяться. Действительно, на Севере, а отчасти и на Юге начали понимать, что негры, получившие право голоса на выборах, составляют значительную часть избирателей и ими не следует пренебрегать. В результате некоторые места в правительстве и политических организациях были в виде благодеяния предоставлены негритянским политикам, которые таким образом получили возможность распоряжаться горсткой должностей. Дверь, ведущая в мир белых, раскрылась чуть шире.
При этом на Юге в 80 — 90-е годы XIX века предпринимались настойчивые попытки эту дверь захлопнуть. Мощное движение за возвращение негров в рабство приобретало широкий размах. Оно спровоцировало эпидемию линчеваний, которая достигла пика в 1892 году, когда было убито 156 человек, в основном мужчин. Как отмечает Уильямсон, «внезапный и трагический рост числа линчеваний негров в 1889 и последующих годах представляется чудовищным вулканическим извержением на фоне расовых отношений Юга. На земле с ужасающей очевидностью и вправду творилось нечто беспримерное. Толпы людей, бесчинство, кипящая ярость, окровавленные искалеченные тела и запах горящей плоти».
Этот взрыв породил отчаяние среди негритянских лидеров и покончил с радужными надеждами на то, что стремление к цели, упорный труд и образование позволят черным занять достойное место в обществе. Белый идеал утратил свою притягательность. Тогда-то и пришло понимание того, что участь негра не похожа на судьбу белого. Мысль, впервые высказанная Уильямом Э. Б. Дюбуа, стала предвестием общественного движения под девизом «Черное прекрасно». Это новое осмысление своего предназначения сыграет определенную роль в подготовке «Гарлемского ренессанса», начавшегося около 1914 года и оказавшего в свою очередь серьезное воздействие на музыку Эллингтона.
Но изменение отношений ощущалось скорее лидерами, нежели массой, которая все еще питала надежду влиться в общий поток. Родители Эллингтона до конца жизни следовали викторианскому идеалу и Дюка воспитывали в этом духе.
Прадед Дюка по отцовской линии родом был из Северной Каролины, прабабка — из Виргинии. Рабы, они были проданы или же перевезены в Южную Каролину, где в 1840 году родился дед Дюка Джеймс. Типичная для того времени ситуация: рабовладение в северных районах Юга, особенно в Виргинии, не приносило дохода, и лишнюю рабочую силу сбывали в Южную Каролину или Джорджию, где суровые условия существования в атмосфере ядовитых прибрежных испарений быстро сводили невольников в могилу.
Джеймс Эллингтон женился на Эмме, родившейся в 1844 году, возможно, на той же плантации, что и он сам. Джеймс был светлокожим, и его отцом вполне мог быть белый. Эмма имела более темный цвет кожи. В четырнадцать лет она родила своего первенца, а затем рожала еще в течение двадцати двух (или около того) лет. Вскоре после окончания Гражданской войны, году в 1868 или 1869, семья перебралась в графство Линкольн, на северо-западе штата Северная Каролина. Согласно одному из источников, они обосновались в городе Линкольнтон, в районе Рок-Хилл. Это была холмистая местность, пересеченная небольшой речонкой, на берегу которой и расположилось негритянское поселение.
Сначала Джеймс не имел постоянной работы, а Эмма устроилась в прислуги. Однако семье удалось обзавестись небольшой фермой. К несчастью, в 70-е годы Джеймса разбил паралич, и на долгие годы он оказался прикован к инвалидному креслу, что не помешало ему тем не менее вести хозяйство с помощью своего многочисленного потомства. Более того, он позаботился, чтобы его дети получили образование, по крайней мере такое, какое могло быть доступно негритянскому подрастающему поколению. Эллингтоны, безусловно, во многих отношениях возвышались над средним уровнем своей среды: были умнее, образованнее, целеустремленнее, чем большинство негров их окружения. Говорят, что Джон, брат Джеймса Эдварда, некоторое время преподавал в местной школе.
Однако времена не слишком благоприятствовали способным и честолюбивым неграм. Расовые конфликты обострялись, и поток линчеваний нарастал. После 1890 года Юг — и в частности, графство Линкольн — переживал экономическую депрессию. Возникли объективные причины для миграции негритянского населения в северные районы, и в начале 90-х годов, когда экономический спад, с одной стороны, и вал линчеваний — с другой, достигли критической точки, клан Эллингтонов перебрался в Вашингтон, федеральный округ Колумбия.
Вашингтон пользовался среди негритянского населения Америки особой репутацией. Во-первых, после реконструкции Юга негры-южане на протяжении нескольких десятилетий видели в федеральном правительстве заступника от правительства штата и местных властей. Права негров не особенно уважались, но Вашингтону по крайней мере надлежало следовать духу равенства, и там хотя бы отчасти ощущали необходимость сделать что-то для негров. К примеру, время от времени на рассмотрение Конгресса выносились различные варианты законопроектов, гарантирующих участие негритянского населения в выборах, и некоторые из них были даже близки к принятию. Поэтому столица казалась многим убежищем, неприступной крепостью для защиты от наступающего противника.
Во-вторых, борьба за черных избирателей требовала открыть им путь к государственной службе, и к началу 90-х годов определенные посты в Государственном казначействе и Печатном дворе предназначались исключительно для негров. В результате в Вашингтоне сформировалась относительно многочисленная негритянская элита, располагающая деньгами и даже какой-то властью. К ней примыкали преподаватели университета Хауарда, а также его выпускники — черные врачи и юристы. Представители этой верхушки ценили себя очень высоко и вызывали восхищение у остальной негритянской массы. Лучи славы освещали и тех, кто принадлежал к среднему классу, так что вашингтонские негры во времена детства Эллингтона чувствовали себя передовой социальной группой в негритянской культуре.
Но существовала и оборотная сторона медали. Позади элегантных особняков с нарядными фасадами скрывалось ужасающее скопление грязных улочек, источавших «непереносимое зловоние». «Кто ни разу не рискнул заглянуть в эти задворки, вряд ли поверил бы байкам о том, что там происходит». Когда Эллингтон был ребенком, в этих трущобах проживало более двадцати тысяч негров. Условия существования в них, по свидетельству Джекоба Рийса, были гораздо тяжелее, чем в Нью-Йорке.
В пролете между достатком и бедностью располагались две или три промежуточные ступени социальной лестницы. «Я не знаю, — говорил сам Эллингтон, — на сколько каст делились негры в то время, но я твердо знаю, что, если ты завязывал знакомства не задумываясь, тебе сейчас же объясняли, что это просто неприлично».
Понятно, что Дюк Эллингтон рос совершенно в иной атмосфере, чем, скажем, Луи Армстронг — выходец из презираемого меньшинства, в ком комплекс неполноценности укоренился столь прочно, что почти не поддавался осмыслению. Эллингтон, напротив, входил в социальную группу, все члены которой добились успеха, наполнявшего их гордостью и чувством превосходства не только над неграми низшего сорта, но и над многими белыми. Дюк писал в своей автобиографии, что его учителя постоянно говорили о самоуважении: «Мы выходили в жизнь, как на сцену, и испытывали огромную ответственность. Ведь всякий раз, видя одного негра, люди судят по нему обо всей расе. [Они] нас учили, что правильная речь и хорошие манеры — наша первейшая обязанность, потому что как представители черной расы мы должны внушать уважение к своему народу… Они были горды. И это великая расовая гордость. Как раз в то время возникло движение за десегрегацию школ в Вашингтоне. Угадайте, кто выступил против? Никто, кроме гордых негров Вашингтона, которых задело то, что белые дети, с которыми нам придется общаться, недостаточно хороши».
Все, кто знал Дюка Эллингтона в зрелом возрасте, не могли не видеть результатов этого воспитания: прекрасные манеры и безупречно правильная речь; безоговорочное требование уважения к себе; расовая гордость, которая задолго до развернувшегося в 60-е годы движения «Черное прекрасно» заставляла его утверждать, что он создает негритянскую музыку; неизменная потребность вращаться в обществе людей «высшего сорта», доходящая до того, что он не пускал на порог некоторых музыкантов своего оркестра, чтобы его семья не зналась с ними.
Итак, Вашингтон, как магнит, притягивал негров, особенно из Северной Каролины, которая находилась в нескольких часах езды на поезде. По крайней мере четверо из родни Эллингтона перебрались в Вашингтон в начале 90-х годов: Джеймс Эдвард — будущий отец Дюка, его брат Джон и еще двое — Уильям Дж. и второй Джеймс, о родственных связях которых с Джеймсом Эдвардом и Джоном мало что известно. К началу 1893 года они жили в меблированных комнатах в северозападной части города и в последующие несколько лет работали официантами. Но молодые люди горели желанием подняться наверх. И уже в 1897 году Джон управлял небольшой закусочной, где, вероятно, подавали устриц, а Джеймс стал кучером.
К этому моменту к ним присоединились еще двое Эллингтонов: Джордж — брат Джеймса Эдварда и Эдвард (кем он приходился остальным, также не установлено). Известно, что эти четверо во всем поддерживали друг друга. Они вместе жили (по двое или по трое) и нередко помогали один другому устроиться на работу — судя по тому, что часто служили в одних и тех же местах. Эллингтоны — а некоторым из них к концу 90-х годов не исполнилось и двадцати лет — представляли собой группу умных и энергичных молодых людей, твердо намеренных добиться жизненного успеха.
Отцу Дюка — Джеймсу Эдварду, или Джею Э., как его обычно называли, — посчастливилось, когда в 1897 или 1898 году он попал в дом доктора М. Ф. Катберта, по-видимому имевшего аристократическую клиентуру и наблюдавшего семейства Моргентаусов и Дюпонов. Джеймс Эдвард, которому еще не было двадцати, начал работать кучером и получил жилье у хозяев, видимо, в комнатке при конюшне или каретном сарае, как и полагалось в те времена. Он прослужил в семье Катбертов почти двадцать лет и, сменив несколько должностей, занял наконец место домоправителя. Какие именно обязанности он выполнял, неизвестно. Но домоправитель в богатом доме — важная персона. Он надзирает за остальной прислугой и отвечает за изысканные увеселения, которые в ту пору были в обычае у людей этого круга. Джеймс Эдвард изъяснялся витиевато, очевидно переняв стиль речи у собственного отца, который, по воспоминаниям Рут — сестры Дюка, пытался заигрывать с девушками, уже будучи прикованным параличом к инвалидному креслу. Он направо и налево раздавал пошловатые комплименты типа: «Милашка может стать еще чуть-чуть милее, но красота — это навек». Он одевался настолько элегантно, насколько мог себе позволить, и жил широко, насколько хватало средств. «Джеймс Эдвард, — рассказывал Дюк, — был его карман полон или пуст, всегда вел себя так, будто у него куча денег. Он держался как богатый человек и воспитывал детей так, как если бы был миллионером». Обладая этими качествами, он быстро воспринял образ жизни хозяев. Он научился разбираться в винах и кушаньях, а также в фарфоре и тонкостях сервировки стола. Набравшись опыта, Джеймс Эдвард вместе с другими членами клана Эллингтонов стал обслуживать приемы в лучших домах Вашингтона. Однажды его даже пригласили в Белый дом. Он не только приносил своим домашним лакомую еду, но и получал в подарок от Катберта и других разрозненный фарфор и некомплектное столовое серебро. Эти вещи входили в обиход его семьи. Джеймс Эдвард понимал, что значит быть Джентльменом, и твердо решил стать им. Во всем этом обнаруживалась доля нарочитости, но его стремление к самоутверждению вызывает глубокое уважение. Дюк Эллингтон вырос не в богатом доме, временами с деньгами бывало туго, и отчасти из-за жажды отца иметь только самое лучшее. Но, как это ни парадоксально, мальчик, в отличие от большинства своих ровесников, знал толк в шампанском и веджвудском фарфоре. И, конечно, тяга отца к изящному, пусть и поверхностная, отразилась на формировании житейских пристрастий Эллингтона. Он чувствовал себя ущемленным, если не получал всего по высшему классу, но оценивал себя не суммой заработанных денег, часто вообще этим не интересуясь. Все дело было в образе жизни.
Приблизительно в то же время, когда Джеймс Эдвард устроился в дом доктора Катберта, он познакомился с Дейзи Кеннеди. Ее семья занимала более высокое положение в негритянском Вашингтоне. Ведь Джеймс Эдвард начинал поденщиком, а отец Дейзи, Джеймс Уильям Кеннеди, был капитаном полиции, что предполагало политические знакомства, власть в негритянской среде и определенные отношения с белым истэблишментом.
Существовала семейная легенда, что отец Дейзи родился рабом в Виргинии и был незаконным сыном плантатора и рабыни. И сам Джеймс Кеннеди полюбил рабыню, тоже со смешанной кровью — негритянской и индейской. Хозяин освободил его (рабовладельцы иногда поступали так со своими сыновьями-полукровками), и юноша уехал в Вашингтон. После отмены рабства он вернулся в Виргинию за своей возлюбленной и перевез ее к себе, в столицу, где у них, по разным источникам информации, родилось девять, десять или двенадцать детей. Кеннеди был светлокожим, а кожа его дочери Дейзи выглядела еще светлее, так что, возможно, легенда заслуживает доверия.
Джеймс Кеннеди умер, когда Дюк был еще ребенком, в его детской памяти тот не сохранился, зато Дюк прекрасно помнил свою бабушку — Элис Кеннеди, которая прожила долгую жизнь. В семье ее называли Мама, она вела дом, полный детей и внуков, которые рождались и вырастали, рождались и вырастали.
Дейзи Кеннеди росла очень набожной и воспитывалась в строгих викторианских традициях. По словам близкого друга семьи Фрэн Хантер, Дейзи была «благонравна» и «вела себя с большим достоинством». Рут рассказывала: «Моя мать придерживалась строгих правил», она не красила губы, носила пенсне и была «настоящей викторианской леди».
Дейзи входила в жизнь, обладая тем, что в те времена считалось «преимуществами». Она была светлокожа, мила, даже красива, хорошо воспитана (для своего времени и окружения), а ее отец имел полезные связи. Социально она стояла лишь немного ниже дочерей врачей, адвокатов и преподавателей колледжей, принадлежавших к высшему негритянскому обществу Вашингтона. Это была завидная партия, и можно лишь удивляться, что Дейзи предпочла — и ей это позволили — малограмотного кучера, только что спустившегося с гор Северной Каролины. Этот союз кажется еще более неожиданным, если принять во внимание то, что, при всей элегантности и изысканности манер, Джеймс Эдвард отнюдь не был пуританином. Рут откровенно признавала, что он всю жизнь «гонялся за юбками». Мерсер, сын Дюка, отлично помнивший деда, говорил, что тот «всегда любил сладкую жизнь». В зрелые годы он сильно пил и, возможно, стал алкоголиком. Он, конечно же, был не парой для Дейзи, как в социальном плане, так и в духовном. И все-таки она вышла за него. Почему? Кто знает… Может быть, ее подкупили светские манеры, скрывавшие недостаток образования и прочие слабости. Однако брак оказался довольно удачным. Случались между супругами и ссоры, виной чему служило пристрастие мужа к красивой жизни. Но Дюк утверждал: отец не щадил себя, чтобы Дейзи ни в чем не нуждалась — хороший дом, лето на побережье, подобающие туалеты. «Все лучшее подлежало проверке, дабы удостовериться, что это достойно матери».
Дейзи и Джеймс поженились 5 января 1897 года, на следующий день после того, как невесте исполнилось восемнадцать лет. Сначала молодожены жили в доме Кеннеди на Двадцатой улице. Возможно, в том же году или в начале следующего у них появился ребенок, который умер в младенчестве, но точных тому свидетельств не существует. Зато определенно известно, что 29 апреля 1899 года у молодой четы родился сын, названный Эдвардом Кеннеди Эллингтоном. Вплоть до ранних юношеских лет он оставался их единственным ребенком.
Еще год семья прожила в доме родных жены. Примерно в 1900 году, когда Дюку исполнился год, Джеймс стал домоправителем у Катберта, и резонно предположить, что прибавление жалованья позволило ему обосноваться собственным домом. Скорее всего, пришлось ограничиться несколькими комнатами, взятыми в аренду. В течение десяти лет после первого переезда Эллингтоны меняли квартиры ежегодно, перемещаясь с места на место в негритянском районе, расположенном между площадью Дюпон-серкл и университетом Хауарда. В эти годы Дейзи нередко подрабатывала у доктора Катберта то в качестве регистратора, а то и при подготовке стола для званых вечеров. Это означало, что, как ни пыжился Джеймс, семье приходилось бороться за существование.
Тем не менее у Дюка было счастливое детство. Сейчас их район находится в полуразрушенном состоянии, но в те давние времена его широкие улицы щеголяли трех— и четырехэтажными кирпичными домами. Во дворах росли деревья, там было много света и воздуха. Вполне возможно, что Эллингтоны занимали в одном из таких строений по крайней мере этаж.
Детство Дюка не отличалось особенным богатством событий, но оно ничем не омрачалось и было благополучнее, чем у многих. Двоюродные братья и сестры, дядюшки и тетушки приезжали и уезжали. В доме часто собирались гости. Сами Эллингтоны регулярно навещали бабушку и дедушку Кеннеди, бывали и у других многочисленных родственников. И везде — накрытый стол и веселье. Летом Джеймс отправлял жену и сына «на побережье», так было принято в городских семьях. Считалось, что городская жара — источник болезней и очень опасна для детей. Дейзи и Дюк подолгу гостили у родных в Атлантик-Сити, Филадельфии, Эсбери-Парк. А в Вашингтоне мальчик лазал на деревья, особенно на любимую старую грушу в дедушкином дворе, болел обычными детскими болезнями, играл в бейсбол. (В мемуарах Эллингтон рассказывает, что был азартным бейсбольным болельщиком, но так как в зрелом возрасте к спорту он не проявлял никакого интереса, а, наоборот, не выносил свежего воздуха и держал окна закрытыми, то этому признанию вряд ли стоит особенно доверять.)
Отрочество Дюка освещалось любовью к нему всего их большого разветвленного рода. А Дейзи просто обожала его. «До четырех лет моя мать не сводила глаз со своего маленького сокровища, со своего чуда», — вспоминал Дюк. Когда он болел воспалением легких, она «день и ночь» молилась у его постели. Когда же сыну исполнилось пять и он пошел в школу, она тайком провожала его и ждала, пока за ним захлопнется дверь, а после занятий обычно встречала его в школьном дворе.
Взаимоотношения Дюка с матерью носили совершенно исключительный характер. Мы не знаем, почему Дейзи любила своих детей до безумия. Если правда то, что она когда-то лишилась первенца, то ее поведение можно объяснить боязнью потерять и второго ребенка, единственного, в течение долгих лет, сына. Но каковы бы ни были причины, Дюк рос в атмосфере бесконечной материнской любви, в уверенности, что в ее глазах он самый лучший. Не многие дети так удачливы. Именно тогда Дюк пришел к убеждению, что он особенный, единственный, неповторимый. «Тебя благословил Господь», — не уставала повторять Дейзи, имея в виду, что ее сын не такой, как все, и Дюк верил ей. Он ощущал себя в буквальном смысле «маленьким принцем». Еще ребенком он, стоя на крыльце дома, принуждал своих двоюродных братьев и сестер кланяться и приседать в его присутствии. «Я великий, благородный, я — дюк. Люди будут восхищаться мной». Младшая кузина Дюка, Бернис Уиггинс, помнит, как она бесилась, когда он заставлял ее стоять навытяжку, пока сам вещал: «Возлюбленная мать, твой сын будет величайшим, великолепнейшим, прославленным дюком».
В дальнейшем он вел себя не просто как знаменитость, но как особа королевской крови. Спустя годы Дюк Эллингтон был представлен английской королеве Елизавете. Ирвинг Таунсенд, в течение ряда лет занимавшийся выпуском пластинок Эллингтона, сообщает: «Судя по отчетам об их встрече, Эллингтон отвечал на комплимент еще большим комплиментом, очаровав королеву своим сладкоречием». В качестве подношения он посвятил ей пьесу «The Queen's Suite». «Эллингтон работал над сочинением „The Queen's Suite“ с большим усердием, чем над созданием какой-либо другой своей вещи, из тех, к которым я имел отношение». Напечатана была одна-единственная копия лично для королевы. И вплоть до смерти Дюка произведение не тиражировалось. Эта история свидетельствует о том, что Дюк чувствовал себя достойным королевских особ.
Ощущение собственной неповторимости зародилось у Дюка в детские годы и всю жизнь оставалось определяющим фактором его характера. Оно проявлялось в его поведении самыми различными способами. Это и отказ от объяснений с людьми ниже себя, как бы ни оскорбительны были их действия; и умение выслушивать самую льстивую похвалу не краснея; и бесстрашная готовность к любым свершениям; и внушительный тон и склонность повелевать.
Итак, начиналось отрочество Дюка Эллингтона, оберегаемого и любимого ребенка, растущего в благополучной семье, где благонравие растворено в воздухе, которым он дышит. Он верит в себя и не сомневается, что, вопреки всему, рожден для высокого предназначения.
Глава 2
ПЕРВЫЕ УРОКИ МУЗЫКИ
Начало отрочества Дюка Эллингтона совпало по времени со стремительными и бурными изменениями в мире развлечений, куда Дюку скоро предстояло войти. Эти перемены были обусловлены глубоким и всеобъемлющим сдвигом в американском общественном сознании, сдвигом, таившим столь далеко идущие последствия, что даже сегодня не многие, за исключением специалистов в этой области, осознают его значение. Один из таких экспертов, Льюис А. Эренберг, в исследовании, посвященном ночной жизни Нью-Йорка, пишет: «Ученые признали, что период с 1890 по 1930 год обозначил внутреннюю переориентацию американской культуры, которая выразилась в отказе от традиционных этических правил, предписывавших индивидууму добровольное подчинение социальным нормам. Начиная с 90-х годов моральные ценности постепенно теряют свою принужденность, а ограничения, сдерживающие свободу желаний и стремлений личности, становятся менее жесткими».
Эта проблема слишком многозначна, чтобы рассматривать ее здесь сколько-нибудь детально. Достаточно сказать, что новые взгляды отбросили викторианский запрет на удовольствия и самовыражение как таковые и дали людям возможность более непринужденно наслаждаться жизнью за счет ослабления самодисциплины и социального контроля. На деле это открывало большую свободу в сексуальной жизни, в употреблении спиртного, то есть знаменовало пришествие того, что называлось «веселой жизнью». «Весело жить» значило иметь право посещать ночные увеселительные заведения, танцевать, петь и есть сколько влезет.
Естественно, появилась группа предпринимателей, намеренных извлечь выгоду из такого поворота событий, предоставив людям то, чего им не хватало для ощущения полноты жизни. Они заложили фундамент великой индустрии развлечений, которая в большей степени, чем что-либо иное, стала символом Америки XX века. Не случайно, что кабаре, музыкальный театр, кинематограф, коммерческая музыкальная индустрия Тин-Пэн-Элли ««Улица луженых кастрюль» — Двадцать восьмая улица в Нью-Йорке, где располагались ведущие нотоиздательские фирмы, торговые и рекламные агентства, пропагандировавшие и распространявшие развлекательную музыку.», танцзал, ночной клуб выросли за два десятилетия нашего века в могучие институты. Молодые представители среднего класса поколения Эллингтона обнаружили абсолютно новый и волнующий мир, противостоящий затхлой пристойности их собственных домов с гравюрами Ландсира на стенах и пыльными томиками Шекспира и поэтов Озерной школы. Разумеется, этот новый мир не таил никаких открытий для детей, выросших в негритянских и иммигрантских гетто больших городов. Многие из них еще задолго до возмужания по собственному опыту знали и о проституции, и об алкоголизме, и о наркомании. Однако молодежи из круга Эллингтона все представлялось необыкновенным и притягательным. Мы должны отдавать себе отчет в том, что дух перемен выражался отнюдь не в элементарном стремлении к чувственным наслаждениям. Молодежь ощущала, что новое сознание — «истинное», а старое — «ложное». Молодое поколение упивалось жизнью со всей страстностью молодости, утверждая свое моральное право свободно развлекаться, танцевать, пить и любить. Это был настоящий крестовый поход. Они безоглядно устремлялись ко всему самому новому, будь то танцы, напитки или музыка, видя в этом свой нравственный долг.
А новейшей музыкой во времена юности Эллингтона стал регтайм. Он был создан пианистами-неграми примерно в третьей четверти XIX века и, возможно, явился итогом попыток воспроизвести на фортепиано бренчание банджо. Пожалуй, наиболее пышно per расцвел в окрестностях Сент-Луиса, но к началу 80-х годов он встречался уже по всему Югу и даже кое-где на Севере, особенно в пивных и публичных домах. Характерная черта этой музыки — интенсивное синкопирование мелодии в партии правой руки, контрастирующее с четкой двухчетвертной пульсацией в сопровождении. К середине 90-х годов классические регтаймы уже были сочинены, записаны и изданы. Они очень быстро приобрели исключительную популярность. Нотные записи регов, например «Maple Leaf Rag», расходились сотнями тысяч. В первые годы нового века, когда Дюк Эллингтон был еще ребенком, регтаймы стали настолько модными, что знаменитым дирижерам, таким, как Джон Филип Суза, приходилось включать их в репертуар своих оркестров.
Спустя десятилетие регтаймовую лихорадку сменил растущий интерес к другой новой музыкальной форме — блюзу. Когда возник блюз, точно определить трудно. Однако утверждения о том, что корни его уходят глубоко в XIX век, сомнительны. И У. К. Хэнди, «отец блюза», и Ma Рейни, «мать блюза», уверяют, что впервые услышали его в самом начале XX века. И тот и другая в предшествующие десятилетия исколесили Юг вдоль и поперек, и трудно представить, чтобы они могли не заметить блюз, будь он хоть сколько-нибудь распространен. По моим предположениям — но это всего лишь догадки, — блюз явился результатом эволюции трудовой песни и родился в районе дельты реки Миссисипи, в окрестностях Кларксдэйла, а затем начал свое путешествие вниз по реке к Новому Орлеану, где его начали исполнять вскоре после 1900 года. В 1912 году четыре блюза были опубликованы, в том числе «Memphis Blues», ставший для У. К. Хэнди первой ступенью к славе.
Без ведома Эллингтона, да и вообще кого бы то ни было из вашингтонцев, в Новом Орлеане развивалась «гибридная музыка», представлявшая собою неразложимую смесь рега, блюза и эстрадных песен. К 1910 году джаз, все еще называемый регтаймом, а иногда просто «хот-исполнением», хорошо знали в Новом Орлеане. Тогда же музыканты начали выезжать за пределы города. Но лишь в 1915 году, когда белые профессионалы завезли джаз в Чикаго, он произвел настоящую сенсацию. Поднятый им переполох побудил одного из антрепренеров организовать концерты джазового оркестра «Original Dixieland Jazz Band» в Нью-Йорке, где он также вызвал бурю восторга. В 1917 году фирма «Виктор» записала их выступления. Пластинки имели колоссальный успех. Так начался джазовый бум.