Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй

ModernLib.Net / Русская классика / Коллектив авторов / Шедевры юмора. 100 лучших юмористических историй - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 8)
Автор: Коллектив авторов
Жанр: Русская классика

 

 


Джон, известный Василию своей примитивностью, примитивно и снисходительно ухмыльнулся, ожидаемо положил ноги на круглый стол, откусил и выплюнул кончик сигары и надвинул шляпу на лоб.

– При всём моём явном уважении к Джону и тайном презрении к вам, Василий, – всё так же неприятно резанул слух Василия Сруль, – председателем может быть только ваш покорный слуга. Впрочем, служить вам не намерен, увольте.

– Поясните, почему же только вы? – тонко, но зловеще, как ему и надлежит, улыбнулся дон Чарлеоне, поправляя неизменный, безукоризненно выложенный воротник белоснежной рубашки. Его до боли знакомая почти всем иссиня-чёрная, блестящая лаком безукоризненная шевелюра гармонировала со стандартными белоснежными зубами, чёрными брюками и лакированными туфлями. Сруль открыл рот, чтобы мотивировать свою точку зрения, но в это мгновение у дона Чарлеоне зазвонил мобильный телефон. Дон с непроницаемым лицом послушал и произнёс с нетерпением ожидаемую всеми фразу:

– Разумеется, в асфальт. Начинайте без меня, Виченцо, у меня важный строительный проект.

Тут же зазвонил мобильный телефон Василия. Предварительно опорожнив стакан и заев икрой, Василий профессионально распорядился:

– Ваня, покупай асфальтовый завод.

Франсуаза, в сумочке которой творился традиционный милый беспорядок, ухитрилась найти среди десятков флакончиков наимоднейший, небрежно капнула себе за ушками и обвела присутствующих наивным, почти детским взглядом, оценивая, кому бы и с кем бы изменить. Дон Чарлеоне нервно выбросил свой мобильный телефон из окна, после чего, разумеется, намотал на вилку полуметровый макарон, сдобренный помидорным соком и посыпанный сыром.

– Потому что вы же сами говорили, что я – самый хитрый из вас! – наконец-то смог ответить Сруль и поднял крючковатый палец.

– Я всё равно хитрей всех! – возразил Срулю Грыць, откусывая сала. – Васька вон знает, можете кто угодно у него спросить. А тебя, Срулька, ни в жизнь никуда не допущу.

Сруль принял услышанное сказанное за неизбежное должное, а Василий возразил:

– Не самообольщайся, Гриц. Ты так же примитивен, как Джон, только у Джона сигара большая и кольт в заднем кармане, а у тебя, кроме меня, никого нет.

Грыць невесело махнул рукой:

– Краще самому, але з салом, ніж з твоєю клятою ікрою замість сала.

– Ты, Гриц, без меня, как Франсуаза без своего Франсуа. Не советую забывать. – И довольный Василий снова обильно выпил и плотно закусил.

Франсуаза, уже решившая, с кем изменить, но ещё не выбравшая, кому, традиционно откусила от лягушачьей ножки и улыбнулась ещё тоньше, чем дон Чарлеоне:

– Измена потому и называется изменой, – соблазнительно програссировала она, – что носит непостоянный характер. А что может быть очаровательнее непостоянного характера?

Джон потянул виски, затянулся сигарой и, не целясь, от бедра выстрелил из кольта в переносицу сонной мухе, отдыхавшей на потолке.

– Терпеть не могу жуков, особенно в зале заседаний, буркнул он, явно щеголяя перед Василием своей решительной примитивностью.

– Но это же муха! – картинно всплеснула руками Франсуаза и заела неизменным сыром. – Причём сонная. – Наконец-то она поняла, кому следует изменить.

– Какая разница, как назвать раздражающий объект? – Джон равнодушно дунул в кольт и снова надвинул шляпу на глаза.

Сруль тем временем продолжил гнуть свою линию:

– Я, как самый – с чем вы не будете спорить, – жадный из вас, требую слова.

Дон Чарлеоне блеснул широкозубой улыбкой и массивным чёрным перстнем на мизинце:

– Ждём от вас разумного предложения, Сруль. Вы, разумеется, поддержите идею траттории?

И почти незаметным ловким движением снял рекордно длинную лапшу с оттопыренного уха Василия.

– А я всё равно жадней Сруля, – возразил Грыць, но никто не обратил на него внимания.

– При всём моём сдержанном уважении к дону Чарлеоне, – продолжал Сруль, – траттория не выглядит лучшим вариантом. Слишком уж это специфично. Предлагаю кошерный ресторан.

И, перекрикивая зашумевших, картаво добавил:

– Эта идея сулит нам баснословные барыши!

Василий заел из ложки, прополоскал горло из стакана и спросил саркастически:

– А кто наладит бесперебойную поставку ритуальных младенцев?

– Повякайте тут! – отозвался Джон и вытер ствол кольта рукавом Грыця. – Салун надо делать, и точка.

– Вот именно! – осклабился Грыць. – Развякался. А ну закрыл рот!

– Грыць, не переходите границу, – заметил Джон. – И вообще, ваша неконструктивность и недемократичность меня разочаровывают.

Франсуаза отпила неизменно красного вина, вздохнула и снова принялась искать, с кем бы изменить, тем временем соблазнительно улыбаясь каждому из присутствующих, кроме Сруля:

– Кафе-шантан. Более романтического заведения не сыщешь! Где ещё можно романтично отдохнуть от семейной жизни?..

Зазвонивший мобильный телефон прервал её на полуслове:

– Алло! – игриво отозвалась Франсуаза. – Это ты, Франсуа? Не беспокойся, милый, я помню: пока не изменю, домой не явлюсь, я же знаю, какой ты у меня строгий!.. А как ты? Изменяешь? Умница, при встрече обменяемся впечатлениями. Да-да, и партнёрами, разумеется, тоже.

– А я, братцы, – пустил ностальгическую слезу Василий, – предлагаю открыть гадюшник.

Партнёры насторожились и прислушались.

– Сами посудите, – ещё не полностью успокоившись от нахлынувшей ностальгии, продолжил он. – Салун – для тех, кто не при понятиях, больше любит без дела пострелять. Которые по понятиям – тем больше траттория подходит, это заведение семейное, тихое, но и навару никакого. Кафе-шантан – скорее для женатых, а таких в наше время, сами знаете, негусто. Про кошерную забегаловку я вообще молчу: разве ж ихней мацой приличного человека накормишь?.. А гадюшник, братцы, это самое то, что нам надо, самый тип-топ, уж вы мне поверьте! Там всё будет общее, все будут вместе: и женатые, и разведённые, и кто по понятиям, и кто пострелять зашёл, и кто просто культурно отдохнуть. Гадюшник, братцы, это святое. Без гадюшника жизнь не жизнь, уж я-то знаю. Которые говорят «обойдёмся без гадюшника, кому он нужен, устарел и всё такое», – не верьте, это они тоску заглушают. Им без гадюшника – как Франсуазе сами знаете без чего…

Присутствующие хотели возразить, но в этот момент у Василия зазвонил мобильный телефон.

– Привет, кореш! – широко улыбнулся Василий и кивнул напрягшемуся Джону: – Это твой дружбан звонит. Как жизнь кочевая, брательник? Борода в такую жару не мешает? Ну, извини, извини, неудачно пошутил. Знаю, для тебя борода – святое дело, как для меня сам знаешь что.

Сруль махнул рукой и вышел, не прощаясь, так и не дождавшись никем не только не данного, но даже не обещанного слова, однако убеждённый в том, что он самый хитрый и самый жадный.

Василий радостно послушал, потом дал отбой.

– Вот видите, я ж говорил, и корешок со мной согласен. Говорит, что ни стройте – хоть макаронную столовку, хоть фаршированную забегаловку, хоть гусиный буфет, – цена им одна, и суть у них одна – как есть гадюшник. Я, говорит, не угрожаю, но попомните, говорит, моё слово: всем вам, говорит, самое место в гадюшнике. Уж за мной, говорит, не заржавеет.

И Василий на радостях запил и заел, как полагается: возможно, предвкушая радость от обещающей скоро начаться стройки, возможно, тоскуя по старым, добрым временами, когда гадюшником было не удивить.

Дон Чарлеоне подошёл к окну, задумчиво откусил пиццы и, как бы мысленно рисуя очертания грядущего всеобщего гадюшника, посмотрел вниз, на усеянный лужами асфальт. Потом позвонил по запасному мобильному телефону и распорядился:

– Виченцо, продавайте асфальтовый завод за полцены. Асфальт нам скоро не понадобится.

Джон с криком «Не люблю жуков!» выстрелил в комара и снова продул кольт. Комар пискнул, но успел улететь в форточку.

Франсуаза, доев лягушку с сыром, набрала номер Франсуа и загадочно прощебетала:

– Любимый, сегодня спи без меня!

И добавила многообещающе:

– Нас с тобой ждут экзотические приключения!..

Один только Грыць ничего не слышал и ни о чём не думал – он беззаботно спал под боком у Василия. Каждый из соратников был занят своими мыслями и планами и не обращал на него ни малейшего внимания.

Воровский Вацлав

Пропавшая скрипка

Ну и скандал!

Приехал в Петербург концертировать знаменитый скрипач Исайе – нарочно выписали его из-за тридевяти земель – и вдруг – извольте радоваться – украли у него скрипку!

Да какая скрипка! Работа Страдивариуса из Кремоны – триста лет от роду! Это в десять раз старше, чем дворянство Пуришкевича!

Взволнованный таким истинно русским приемом, Исайе бросился к тому, к другому…

– Помилуйте, – говорит, – всю Европу изъездил – и ничего подобного. Мало того: в Азии был – скрипку берегли, как пупок Будды, – на белом слоне возили. В Америке был – особый вагон скрипке предоставили. В Африке был – дикари ей, как божеству, поклонялись – трех готтентотов в честь ее зарезали… А приехал в Россию, в страну образованную, конституционную, в страну Крушеванов и Пуришкевичей – вот тебе… украли. Как я теперь без нее жить буду?

– А вы обратитесь в «Союз русского народа», – посоветовал кто-то.

И пошел Исайе к Дубровину.

Встретил тот его недоверчиво, прочел визитную карточку, нахмурился, покачал головой.

– Исайе… Исайе… вы что же это, жид, что ли, будете?

Но оказалось – не жид, а бельгиец, и лицо Дубровина просияло.

– А… знаю, знаю! Как же, мне Пеликан.

И вождь «русского народа» сразу стал разговорчив, любезен, доверчив.

– Скрипка, говорите вы; эх, батенька, что там скрипка, у нас целые вагоны исчезают, целые поезда неведомо где затериваются… Тут не Запад, не Европа, не конституционный разврат. Тут Россия. Мы покончили с революциями, мы возвращаемся теперь к исконным русским началам, к русской правде.

Вам, господам европейцам, не понять русского духа. У вас там все аккуратно разложено по полочкам – то мое, то твое, – моя скрипка, твои часы. Все у вас эгоистично, узко, буржуазно – собственность да собственность. В государстве, в муниципалитетах, в обществах – везде формалистика, отчетность, контроль, не прикоснись, не позаимствуй, не распоряжайся по своему разумению. Дрожат над каждой копеечкой, над каждой вещью – мертвые, сухие люди!

Нет, Россия не то! Если нужно для блага родины, мы отбрасываем всякую формалистику: отечество выше всего. Пусть революционеры кричат о растрате, о расхищении общественных капиталов, о казноедстве… Это они все из зависти. Нет! Тысячу лет жила Россия без контроля, без отчетности, без гласности – и крепка была, вознеслась над всем миром, покорила под нози всех врагов и супостатов – и немецкого царя Наполеона, и японскую республику…

Вы вот все – скрипка, скрипка… Что такое скрипка? Пустая забава, увеселительный предмет… У меня у самого мальчонка на балалайке играет… А вы вот подумайте, такой факт: у меня из запертого сундука исчезли все документы по делу Пуришкевича. Я их опубликовать собирался, а они исчезли! Вот как! И знаю, кто их стянул… а вот ведь молчу, не жалуюсь, не бегаю по городу. А потому, что отечество мне дороже всего! А вы все – скрипка, скрипка… Оно, конечно, без инструмента какой же вы теперь работник… Ну да не горюйте, вы всегда в Одессе место на конке получите… Я вам, пожалуй, письмецо в управу дам.

И скрипач ушел от Дубровина радостный, просветленный, благословляя истинно русскую культуру и истинно русскую правду.

Гаршин Всеволод

То, чего не было

В один прекрасный июньский день, – а прекрасный он был потому, что было двадцать восемь градусов по Реомюру, – в один прекрасный июньский день было везде жарко, а на полянке в саду, где стояла копна недавно скошенного сена, было еще жарче, потому что место было закрытое от ветра густым-прегустым вишняком. Все почти спало: люди наелись и занимались послеобеденными боковыми занятиями; птицы примолкли, даже многие насекомые попрятались от жары. О домашних животных нечего и говорить: скот крупный и мелкий прятался под навес; собака, вырыв себе под амбаром яму, улеглась туда и, полузакрыв глаза, прерывисто дышала, высунув розовый язык чуть не на пол-аршина; иногда она, очевидно от тоски, происходящей от смертельной жары, так зевала, что при этом даже раздавался тоненький визг; свиньи, маменька с тринадцатью детками, отправились на берег и улеглись в черную жирную грязь, причем из грязи видны были только сопевшие и храпевшие свиные пятачки с двумя дырочками, продолговатые, облитые грязью спины да огромные повислые уши. Одни куры, не боясь жары, кое-как убивали время, разгребая лапами сухую землю против кухонного крыльца, в которой, как они отлично знали, не было уже ни одного зернышка; да и то петуху, должно быть, приходилось плохо, потому что иногда он принимал глупый вид и во все горло кричал: «какой ска-ан-да-ал!»

Вот мы и ушли с полянки, на которой жарче всего, а на этой-то полянке и сидело целое общество неспавших господ. То есть сидели-то не все; старый гнедой, например, с опасностью для своих боков от кнута кучера Антона разгребавший копну сена, будучи лошадью, вовсе и сидеть не умел; гусеница какой-то бабочки тоже не сидела, а скорее лежала на животе: но дело ведь не в слове. Под вишнею собралась маленькая, но очень серьезная компания: улитка, навозный жук, ящерица, вышеупомянутая гусеница; прискакал кузнечик. Возле стоял и старый гнедой, прислушиваясь к их речам одним, повернутым к ним, гнедым ухом с торчащими изнутри темно-серыми волосами; а на гнедом сидели две мухи.

Компания вежливо, но довольно одушевленно спорила, причем, как и следует быть, никто ни с кем не соглашался, так как каждый дорожил независимостью своего мнения и характера.

– По-моему, – говорил навозный жук, – порядочное животное прежде всего должно заботиться о своем потомстве. Жизнь есть труд для будущего поколения. Тот, кто сознательно исполняет обязанности, возложенные на него природой, тот стоит на твердой почве: он знает свое дело, и, что бы ни случилось, он не будет в ответе. Посмотрите на меня: кто трудится больше моего? Кто целые дни без отдыха катает такой тяжелый шар – шар, мною же столь искусно созданный из навоза, с великой целью дать возможность вырасти новым, подобным мне, навозным жукам? Но зато не думаю, чтобы кто-нибудь был так спокоен совестью и с чистым сердцем мог бы сказать: «да, я сделал все, что мог и должен был сделать», как скажу я, когда на свет явятся новые навозные жуки. Вот что значит труд!

– Поди ты, братец, с своим трудом! – сказал муравей, притащивший во время речи навозного жука, несмотря на жару, чудовищный кусок сухого стебелька. Он на минуту остановился, присел на четыре задние ножки, а двумя передними отер пот со своего измученного лица. – И я ведь тружусь, и побольше твоего. Но ты работаешь для себя или, все равно, для своих жученят; не все так счастливы… попробовал бы ты потаскать бревна для казны, вот как я. Я и сам не знаю, что заставляет меня работать, выбиваясь из сил, даже и в такую жару. – Никто за это и спасибо не скажет. Мы, несчастные рабочие муравьи, все трудимся, а чем красна наша жизнь? Судьба!..

– Вы, навозный жук, слишком сухо, а вы, муравей, слишком мрачно смотрите на жизнь, – возразил им кузнечик. – Нет, жук, я люблю-таки потрещать и попрыгать, и ничего! Совесть не мучит! Да притом вы нисколько не коснулись вопроса, поставленного госпожой ящерицей: она спросила, «что есть мир?», а вы говорите о своем навозном шаре; это даже невежливо. Мир – мир, по-моему, очень хорошая вещь уже потому, что в нем есть для нас молодая травка, солнце и ветерок. Да и велик же он! Вы здесь, между этими деревьями, не можете иметь никакого понятия о том, как он велик. Когда я бываю в поле, я иногда вспрыгиваю, как только могу, вверх и, уверяю вас, достигаю огромной высоты. И с нее-то вижу, что миру нет конца.

– Верно, – глубокомысленно подтвердил гнедой. – Но всем вам все-таки не увидеть и сотой части того, что видел на своем веку я. Жаль, что вы не можете понять, что такое верста… За версту отсюда есть деревня Лупаревка: туда я каждый день езжу с бочкой за водой. Но там меня никогда не кормят. А с другой стороны Ефимовка, Кисляковка; в ней церковь с колоколами. А потом Свято-Троицкое, а потом Богоявленск. В Богоявленске мне всегда дают сена, но сено там плохое. А вот в Николаеве, – это такой город, двадцать восемь верст отсюда, – так там сено лучше и овес дают, только я не люблю туда ездить: туда ездит на нас барин и велит кучеру погонять, а кучер больно стегает нас кнутом… А то есть еще Александровка, Белозерка, Херсон-город тоже… Да только куда вам понять все это!.. Вот это-то и есть мир; не весь, положим, ну да все-таки значительная часть.

И гнедой замолчал, но нижняя губа у него все еще шевелилась, точно он что-нибудь шептал. Это происходило от старости: ему был уже семнадцатый год, а для лошади это все равно, что для человека семьдесят седьмой.

– Я не понимаю ваших мудреных лошадиных слов, да, признаться, и не гонюсь за ними, – сказала улитка. – Мне был бы лопух, а его довольно: вот уже я четыре дня ползу, а он все еще не кончается. А за этим лопухом есть еще лопух, а в том лопухе, наверно, сидит еще улитка. Вот вам и все. И прыгать никуда не нужно – все это выдумки и пустяки; сиди себе да ешь лист, на котором сидишь. Если бы не лень ползти, давно бы ушла от вас с вашими разговорами; от них голова болит и больше ничего.

– Нет, позвольте, отчего же? – перебил кузнечик, – потрещать очень приятно, особенно о таких хороших предметах, как бесконечность и прочее такое. Конечно, есть практические натуры, которые только и заботятся о том, как бы набить себе живот, как вы или вот эта прелестная гусеница…

– Ах, нет, оставьте меня, прошу вас, оставьте, не троньте меня! – жалобно воскликнула гусеница: – я делаю это для будущей жизни, только для будущей жизни.

– Для какой там еще будущей жизни? – спросил гнедой.

– Разве вы не знаете, что я после смерти сделаюсь бабочкой с разноцветными крыльями?

Гнедой, ящерица и улитка этого не знали, но насекомые имели кое-какое понятие. И все немного помолчали, потому что никто не умел сказать ничего путного о будущей жизни.

– К твердым убеждениям нужно относиться с уважением, – затрещал, наконец, кузнечик. – Не желает ли кто сказать еще что-нибудь? Может быть, вы? – обратился он к мухам, и старшая из них ответила:

– Мы не можем сказать, чтобы нам было худо. Мы сейчас только из комнат; барыня расставила в мисках наваренное варенье, и мы забрались под крышку и наелись. Мы довольны. Наша маменька увязла в варенье, но что ж делать? Она уже довольно пожила на свете. А мы довольны.

– Господа, – сказала ящерица, – я думаю, что все вы совершенно правы! Но с другой стороны…

Но ящерица так и не сказала, что было с другой стороны, потому что почувствовала, как что-то крепко прижало ее хвост к земле.

Это пришел за гнедым проснувшийся кучер Антон; он нечаянно наступил своим сапожищем на компанию и раздавил ее. Одни мухи улетели обсасывать свою мертвую, обмазанную вареньем, маменьку, да ящерица убежала с оторванным хвостом. Антон взял гнедого за чуб и повел его из сада, чтобы запрячь в бочку и ехать за водой, причем приговаривал: «ну, иди ты, хвостяка!», на что гнедой ответил только шептаньем.

А ящерица осталась без хвоста. Правда, через несколько времени он вырос, но навсегда остался каким-то тупым и черноватым. И когда ящерицу спрашивали, как она повредила себе хвост, то она скромно отвечала:

– Мне оторвали его за то, что я решилась высказать свои убеждения.

И она была совершенно права.

Зозуля Ефим

Что людям не надоедает

Людям не надоедает и вряд ли когда-нибудь надоест:

Беря взаймы, искренне уверять: «Ей-богу, до среды…»

Рассказывая длинную историю, заставлять ее непременно начаться: «В один прекрасный день…»

Гуляя с хорошенькой барышней, горячо решать женский вопрос.

Будучи же хорошенькой барышней, патетически восклицать: «Никогда не выйду замуж!»

А будучи слушательницей женских курсов, раз 500 в час ронять глубокомысленно: «Ах, нет настроения…»

Имея приличную ренту, любить ближних.

Не имея башмаков, развивать теории прогресса.

А не имея ума – читать публичные лекции…

Ничего не смысля в картине, бормотать с достоинством: «М-м… да… экспрессия, воздух…»

Не давать подачки нищему и заявлять гордо: «Не даю прин-ци-пи-аль-но!»

Не иметь сердца и пламенно обличать бессердечие.

Возмущаться проституцией по Амфитеатрову, но знакомиться с ней на деле…

Начать говорить о себе в январе, а кончить как раз к концу года.

Быть молодым сатириком и честно переписывать Сашу Черного…

Писать в «Синем Журнале» и острить над Брешко-Брешковским.

Периодически или же хронически страдать идиотизмом и жаждой спасения человечества, рассказывать анекдоты и говорить пошлости; вообще говорить, писать и ухмыляться, ржать, гримасничать, потеть; любить, потреблять продукты, высказывать мнения; ходить в кинематограф, жиреть и…

Впрочем, многое еще не надоедает и вряд ли когда-нибудь надоест людям, а среди этого многого, между прочим, – рождаться на свет Божий и быть людьми…

Как люди скучают

Люди скучают так.

Заложив руки глубоко в карманы, удобно усаживаются на стуле, протягивают вперед прижатые вместе ноги и, высоко загнув носки, делают такой вид, словно видят их впервые.

Берут перо, бумагу, чернила, не спеша усаживаются за стол и пишут: «Ньюфаундленд. Ньюфаундленд. Ньюфаундленд. Маня, Фаня, Таня… Да здравствует Великобритания… Геккель… Меккель… 0000000». А под этим раз пятьдесят расписываются с необыкновенно размашистыми росчерками и замысловатейшими завитушками.

Ложатся на кровать, заложив под голову руки, долго исследуют цветочки на обоях и, догадавшись, что над цветочками этими старался, по всей вероятности, взрослый человек, искренно думают по его адресу: «Идиот».

Становятся где-нибудь на видном месте, например посреди комнаты, гордо отбрасывают назад голову, широко раскрывают объятия – точно так, как это изображено на книге Бальмонта «Будем как солнце», и, слегка выпучив живот, подогнув колени и закрыв глаза, оглушительно зевают…

Потом крестят рот, протирают пальцем глаза и, набрав в легкие много воздуха, выпускают его не сразу, а надув щеки и ударяя по ним ладонями: «Пвффу… Пвффу… Пвффу…»

А то скучают еще и так.

Одеваются с «художественным беспорядком», идут к морю и, вперив взор в какую-нибудь точку на горизонте, говорят меланхолически:

– Жизнь – глубока и таинственна, как море. Жизнь – это Сфинкс.

Встречают приятеля и говорят ему с широчайшей улыбкой:

– А! Кого я вижу! Сколько лет, сколько зим! Как делишки?

Встречают подругу, вяло обнимают ее, вяло целуют и говорят:

– Катя, я вас люблю безумно, я без вас…

А на вялую просьбу Кати оставить ее в покое отвечают тоном ниже:

– Не верите? Что ж, не надо. Доказать это нельзя.

А то еще сидят в кафе, медленно глотают мороженое и, увидев на палке польскую газету, делают удивленные глаза и уверенно говорят:

– Э! Польская литература, знаете, какая-то… такая. Без содержания.

Ходят важно по улице, ритмически постукивают палкой и на мольбы нищего о подачке отвечают резонно:

– Такой здоровый – работать надо.

Зато люди деятельные скучают иначе…

Ходят по улицам и читают вывески, плакаты, афиши, записки на воротах о том, что сдаются квартиры, и все это язвительно критикуют.

Если же не критикуют, то поют: «Тра-ля-ля… тру-ту-ту… ди-ди-ди…» Причем из языка, губ, зубов и слюны заводят во рту полный оркестр.

Кроме того, для деятельных людей существуют еще: оконные стекла, по которым можно часами барабанить пальцами, перочинные ножики, очень пригодные для вырезания или выцарапывания на подоконниках, столах, скамьях и стенах своих инициалов, а в случае надобности и полного звания с числом и годом в виде приложения; затем – брелоки, которые можно теребить сколько угодно, пуговичные петлички, в которые очень удобно протыкать поочередно пальцы обеих рук, и, наконец, телефон, в который, правда, пальцы протыкать излишне, но которым при умении тоже можно воспользоваться.

Для тех же деятельных людей существуют также и объявления, которые можно читать нараспев; есть библиотечные книги с широкими полями, на которых можно откровенно подиспутировать с автором; есть еженедельно свежие юмористические журналы, с которыми обращаться можно и совсем запросто – можно полежать с ними на кушетке, закрыв ими лицо, и подремать, или же, свернув в трубочку, потрубить марш из «Аиды», а между тем бить мух, имеющих неосторожность отдыхать поблизости на стене.

Джером Клапка Джером

Брак и его иго

(из сборника «Ангел, автор и другие»)

«Браки заключаются на небесах». – «Да, – добавляет один писатель-циник, – для экспорта». Нет ничего замечательнее в человеческом общежитии, как наше отношение к браку.

Эти мысли пришли мне на ум, когда я, однажды вечером, сидел в плохо освещенном помещении городской школы одного провинциального городка.

Был так называемый «музыкально-вокальный вечер». Мы прослушали обычную увертюру, разыгранную женщиной-врачом и старшей дочерью местного пивовара; прослушали декламацию местного викария; прослушали соло на скрипке хорошенькой молодой вдовушки, закончившееся одобрительными аплодисментами слушателей, и ждали, что будет еще. После нескольких минут антракта на эстраду поднялся бледнолицый джентльмен, с длинными ниспадающими черными усами, оказавшийся местным тенором. Он пропел жалобную песенку о двух разбитых сердцах. Между любовниками произошли какие-то недоразумения, вызвавшие обмен горькими словами, который надорвал нежные струны чувствительных сердец. Правда, обе стороны тотчас же раскаялись в этих словах, но дело было уже сделано: надорванных струн уже нельзя было снова натянуть. Пришлось расстаться. Он умер с разбитым сердцем, уверенный, что его любовь оставалась без ответа. Но ангелы утешили его на этот счет: он узнал, что она любит его теперь; слово «теперь» подчеркивалось певцом.

Я оглянулся. Слушатели состояли отчасти из местных интеллигентов, а главное – из простых обывателей: портных, солдат, моряков, с родными и двоюродными сестрами; некоторые, впрочем, были с женами. У многих из интеллигенток увлажнились глаза. Мисс Бичер с трудом сдерживала рыдания. Молодой мистер Зинкер, спрятав лицо за программку, притворялся, что у него внезапно сделался жестокий насморк. Могучая грудь миссис аптекарши бурно вздымалась от тяжелых вздохов. Отставной полковник неистово кашлял. Души наши были охвачены печалью.

Мы скорбели, представляя себе, как счастлива была бы жизнь той злополучной пары, о которой пропел нам тенор, если бы не обмен горькими, необдуманными, слишком поспешными словами, и все обошлось бы без погребальной церемонии. Вместо нее была бы совершена брачная. Вся церковь утопала бы в белых цветах. Как обольстительно прекрасна была бы невеста в венке из померанцевых цветов! С какою горделивой радостью счастливый жених ответил бы «да» на вопрос, желает ли он иметь ее женою. Ведь он действительно так искренно желал видеть ее постоянной спутницей своей жизни, – спутницей, которая делила бы с ним горе и радость, удачу и невзгоды, любовь и страдание; которая была бы ему верною, заботливою, нежною подругою до самой его смерти и которой он сам хотел быть таким же спутником. По его мнению, их могла разлучить только смерть, да и то ненадолго: они вскоре встретились бы и там.

В торжественной тишине всем слышались слова брачных формул, вещающих о том, что муж и жена должны жить в неизменной любви и в непрекращающемся согласии. «Твоя жена да будет тебе плодоносной виноградной лозой. Твои дети да будут тебе оливковыми ветвями вокруг твоего ствола. Так да благословится муж. Он должен любить свою жену, оберегать ее и смотреть на нее, как на слабейший сосуд. А жена должна почитать своего мужа и, украшаясь смирением, кротостью и спокойствием духа, повиноваться ему, как своему защитнику и господину…»

После этой песни в моих ушах долго звучали нежные рапсодии певцов всех времен и народов о любви и верности до гроба; о безумно влюбленных, мужественно борющихся против разлучницы-судьбы и, в конце концов, побеждающих ее; о простодушных, доверчивых, крепко любящих молодых девушках, по целым годам выжидающих, когда исчезнут все препятствия и стыдливо склоненную головку увенчает золотой венец любви. И эти песни о верной неизменной любви обыкновенно кончались свадьбой и уверением, что свадьбой положено основание продолжительному счастью супружеской четы…

Но вот перед нами, на возвышении, появился высокий, плотный, лысый человек. Все наше собрание восторженно встретило его. Это был местный певец комических песенок. Пианино забренчало что-то разухабистое. Певец, державшийся в высшей степени самоуверенно, подмигнул нам левым глазом и, прищурив правый, широко разинул рот. Песня его вызвала неистовый смех. Каждый куплет песни оканчивался таким припевом:

«Вот что вас ожидает, когда вы женитесь!»

Да, милостивые государи (я цитирую это из самой песни), до свадьбы вам щебечут: «Дорогой, ненаглядный ты мой», а после свадьбы над вами раздается зычный окрик: «Ну, ты, увалень, уж захрапел на весь дом, никому спать не даешь!»

До свадьбы они ходили под ручку, нежно прижавшись друг к дружке, а после свадьбы, спустя этак недельки две-три, муж во всю прыть несется вперед и кричит не поспевающей за ним жене: «Ну, ты, колода, прибавляй шагу, чего отстаешь от меня!» Муж возвращается домой поздно по ночам, а жена встречает его с метлой в руках.

И все в таком же духе.

Но вот певец, наконец, окончил и удалился, провожаемый восторженными рукоплесканиями и криками: «бис!» Я снова оглянулся и увидел искаженные от смеха лица. Мисс Бичер была вынуждена заткнуть рот носовым платком, чтобы заглушить свой визгливый хохот; мистер Зинкер утирал катившиеся от смеха слезы; на этот раз он не стыдился своих слез, потому что они были вызваны веселостью, а не грустью. Могучая грудь миссис аптекарши ходила ходуном, и вся эта маленькая, кругленькая особа колыхалась как студень. Полковник щерился от уха до уха.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9