Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Альманах Бориса Стругацкого «Полдень, XXI век» - Полдень, XXI век (октябрь 2012)

ModernLib.Net / Научная фантастика / Коллектив авторов / Полдень, XXI век (октябрь 2012) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Коллектив авторов
Жанр: Научная фантастика
Серия: Альманах Бориса Стругацкого «Полдень, XXI век»

 

 


Полдень, XXI век (октябрь 2012)

Колонка дежурного по номеру

Сочинять фантастику становится с каждым днем все трудней. Попробуйте-ка выдумать что-нибудь такое, чего не бывает. Чего не может случиться хотя бы в ближайшее время.

Случается все. Буквально каждый день. Наука и техника буквально ошеломляют.

Марсоход рассекает по красной планете.

В подземелье Европы пойман бозон Хиггса.

В Денисовой пещере на Алтае опознан (по останкам) неизвестный доселе вид человека.

Почти на каждой улице почти каждого города можно встретить мальчика или девочку, имеющих в руке абсолютно волшебную вещь, называемую i-Pad.

Политическая жизнь точно так же почти невероятна. Казалось бы, давно ли она воспроизводила климат «Обитаемого острова», – как вдруг бросилась подражать другому роману братьев Стругацких – «Трудно быть богом».

Календарь словно взбесился: не то на дворе 2042-й Владимира Войновича, не то 2017-й Владимира Сорокина. Одно утешение: оруэлловский 1984-й все еще далек.

Ну вот. А наш «Полдень», как известно, представляет собой опытную делянку; здесь культивируются лучшие, самые питательные сорта редкого литературного растения – фантастической новеллы.

Ей требуется особенная – тревожная – атмосфера. И особенная почва: по предположению петербургского культуролога Дины Хапаевой, ближайшим родственником литературной фантастики (практически однояйцевым близнецом) является кошмар.

Который ведь далеко не всегда зловещ; бывает и сладостен; бывает способен и обнадежить.

В чем вы сейчас же и удостоверитесь: в этом номере найдутся компактные и качественные кошмары на любой вкус.

Прочитать и забыть. И вернуться в нелитературную, в обыкновенную фантастику, она же – реальность.


Самуил Лурье

1. Истории. Образы. Фантазии

Виталий Мацарский. Высоких зрелищ зритель

Повесть

Ничего нельзя придумать. Все,

что ты придумываешь, либо было

придумано до тебя, либо происходит

на самом деле.

А. и Б. Стругацкие. «Хромая судьба»
<p>Часть 1-я</p>
<p>1. Стас. Женева. 1987 год, август</p>
<p>1.1</p>

Она накатывала волнами. Сначала было только легкое касание, предвосхищение. Волна поднималась и росла, меняя цвет с черно-синего до пурпурно-красного. И снова откатывалась, сворачиваясь в мерзко-желтую змею с раздвоенным подрагивающим язычком, лижущим обнаженный нерв. Потом змея вонзалась в него и жалила так, что боль на долю секунды, сползающую в вечность, становилась невыносимой. И мучительно медленно откатывалась, меняя цвет с ослепительно белого до пульсирующего зеленого адского огня в опухшем мозгу.

«Это только зубная боль, но весь мир съежился до размера неодушевленного, условно живого комочка. Зуб мудрости. Неужели, чтобы помудреть, надо пройти через такую муку. Это всего лишь боль, но мозг пытается придать ей смысл, форму и цвет. Зачем? Ведь боль даже не есть объективная реальность. Вне меня не существует, но как же реальна сейчас. Нет, куда как объективна, иначе разве фармацевтические компании и дантисты делали бы такие деньги».

До чего же странные мысли приходят в воспаленную голову в женевской холостяцкой квартирке в 4:37 утра… К счастью, дантисты здесь начинают работать рано. В восемь утра я буду звонить в ненавистную раньше дверь, отделяющую ад от рая. Доктор Шевалье сказал вчера, что может болеть “ип tout petit реи”. Какая же у него шкала боли, если у меня болит «чуть-чуть»? Можно ли боль измерять какой-нибудь шкалой? Как землетрясения по шкале Рихтера. Моей боли я бы присвоил 9 из 10.

* * *

Доктор Шевалье уже трудился. В приемной мне ласково улыбнулись и попросили подождать. «Да-да, с острой болью, понимаем. Но нужно немного подождать. Сейчас доктор занят, он займется вами как только освободится». Неужели кому-то еще больнее? Тогда у бедняги явный приоритет. У меня ведь всего 9 по моей шкале.

Сажусь в кресло, кивнув сострадальцам. Все делают вид, будто они о’кей, вроде как в ожидании стрижки или укладки. Но трусят все. Все. И стараются не смотреть друг на друга, прячась за газетами и журналами, слегка дрожащими в побледневших руках.

Меня всегда поражали кругозор и широта взглядов дантистов. Если судить по разложенным у них на столиках журналам. И когда они их только читают? Тут и женские прелести, и разной степени роскошности авто, и путешествия по всем странам мира, включая несуществующие, и даже наука с техникой. Но свежих номеров нет. Подозреваю, что залежалым товаром их задарма снабжают киоскеры в обмен на скидку за пломбы или снятие камней.

Надо и мне прикрыться. Рожа, небось, вся перекошена. Да какое им дело, сами за Paris Match спрятались. Вот привлекательная обложка: «Нам снова повезло: огромный метеор едва не задел Землю». Если бы задел, то поди уж заметили бы. Хотя при теперешней занятости и перегруженности, может, и нет. Где ж этот кудесник, доктор Ш.?

Змея снова напрягла склизкое тело и, выжидая, облизнула гадкие губы гнусным язычком. Срочно займемся метеором. Где же он? На страницах часы, бриллиантовая бижутерия, бюстгальтеры и снова часы – а как же, Швейцария, небось. Вот и он, милосердный метеор, просвистел мимо, пожалел старушку Землю, только чиркнул чуть сверху вниз, судя по карте. Дальше пошел шоколад – призматический, треугольный в сечении, ломкий, с хрустящими то ли орешками, то ли толчеными стеклами внутри. Этого моя змея уже не вынесла. Она впилась в голый нерв шоколадными хрусткими зубами, и я застонал.

Над париматчами и ньюсвиками показались оскорбленные лица сострадальцев. Меня молча, но сурово осудили. Протестанты Женевы выносили и не такие муки. Кого там из своих приятелей Кальвин по дружбе публично поджарил на медленном огне? Опять забыл, а может, его имени и нет на стене у Старого города. Надо бы проверить. Но зачем, когда мадам в белом зовет к доктору Шевалье…

<p>1.2</p>

Нам велено всегда иметь хоть одну монетку в 20 сантимов. Тогда можно позвонить из автомата и за 30 оплаченных секунд сказать чего требуется. У меня таких монеток было навалом, и одну из них я истратил на звонок в офис.

Поняли меня там плохо. Да и чему удивляться, если губы и пол-языка у меня были как дерево – доктор Ш. на анестезии не экономил. Оксана притворилась, что никогда ни про какого Доценко не слыхала. Пришлось истратить еще 20 сантимов и попросить дежурного дипломата.

Петр выслушал условную фразу и тут же спросил:

– Ты чего, перебрал, что ли? Тогда трезвей на раз-два-три. Тебя Шеф уж сколько раз спрашивал. Дымится. Ты где?

– В аду. Чего там стряслось?

– Без понятия. Небось телега какая пришла. Дуй сюда.

«Телега» означала депешу из Центра и, видимо, срочную, раз уж Шеф дымится. Да впрочем, не срочных у нас не бывает. Разве что сверхсрочные. А у кого-то из ооновских чиновников я видел плакатик: «Мир не остановится, если вы придете за тем же завтра». Живут же люди. Хорошо бы и мне в ооновские чиновники податься, да куда там. У меня же нет дяди в Политбюро или на худой конец в ЦК. Стоп, про ЦК не надо. Про Лену сейчас думать нельзя.

Самое печальное, что робкая надежда добрести до дому и добрать минуток 180 в счет украденных ночью гадкой змеевидной тварью испарилась в момент.

– Через четверть часа буду.

И такая скорбь, видно, сверкнула в моем голосе, что даже Петр по прозвищу Первый, он же Великий, полученному за неукротимое стремление к поставленной цели любой ценой, вздохнул и сказал:

– Извини, Стас, такая наша доля.

<p>1.3</p>

Петр ошибся. Шеф не дымился, он извергался. Это был «живой огнедышащий вулкан с лысиной цвета лавы. Свинячьи глазки излучали в том же диапазоне волн. Белели только губы, и это был скверный признак. Обычно можно было видеть его «сахарные уста», что, по-моему, означало хорошо вычищенные зубы, обрамленные пунцовыми девичьми губами (и кому только что бог дает), да бесцветно-голубые очи, если он удостаивал вас своим взглядом, ибо обычно смотрел куда-то вниз или вообще закрывал их толстыми веками. Не Вий, но что-то вроде. Его боялись, во всяком случае коллеги и подчиненные. Про врагов не знаю, потому как он редко покидал представительство, где числился по табели о рангах в верхней части средней массы дипломатов.

У меня был свой трюк. Глядя на него, я всегда вспоминал строчки Аполлинера: «Лицо ее напоминало цвета французского флага. Синие глаза, белые зубы, алые губы». Как ни странно, это помогало.

Даже в гневе Шеф был краток и четок. Ночная депеша информировала, что неизвестная болезнь, похоже, вирусной природы, поразила сначала Восточную, а затем Западную Сибирь. Все начиналось, как обычная простуда, но через несколько часов развивалась сильная диарея (он так и сказал, чтоб понос выглядел официальней, а может, так было в депеше, и он не осмелился перевести) с высокой температурой и рвотой.

Мое шевеление на стуле не прошло незамеченным. «Я знаю, что ты умник, но другие не глупее тебя. Они тоже вначале не всполошились. А потом оказалось, что антибиотики не помогают. Никакие. Но это не все».

Я также узнал, что были предприняты самые строгие меры профилактики для предотвращения дальнейшего распространения, похоже, инфекционного заболевания. Без всякого результата. Болезнь распространялась со скоростью, намного превосходящей нормальную волну гриппа или другой заразы. Так что становилось непонятно, как же она переносится. Но совсем непонятно было, почему в одних деревнях заболевали поголовно, а в пяти верстах – ни одного случая.

Летальных исходов пока не было, но паника пошла. Заболевшие лежали пластом до десяти дней. Доктора помочь ничем не могли, всем это было понятно и очень пугало, тем более что и доктора валились рядом с пациентами.

Мамой клянусь, как сказал бы герой Искандера, что я не пошевелился, но Шефа не проведешь. «Ты уж, конечно, кумекаешь: а мы здесь причем? Поясняю. Вирус неизвестной природы, это я уже сказал. Они (кто «они» мне пока осталось непонятным, но задавать вопросы было неуместно) думают, что вирус искусственный, кем-то сделанный, если хочешь. Московские умники подозревают, что его сделали наши бывшие потенциальные противники, ныне потенциальные партнеры, или какие-нибудь террористы. Они боятся, что вирус доберется до Москвы, а у нас нет противоядия. А потом отправится дальше на Запад. Ну, Запад это бог с ним, не так важно. Главное, Москва, где уж, небось, в штаны наложили и ищут, кого бы крайним сделать. Они (теперь вроде понятней, кто это «они») думают, что вирус был сделан где-то в Юго-Восточной Азии, в подпольной лаборатории, и выпущен для пробы. С ног валит, но не убивает – удобно следить за распространением и количеством зараженных и делать выводы на будущее. А уж что следующий вирус сможет делать, и подумать страшно».

– Пока наши там соображают, чего делать, нам поручено потихоньку узнать, нет ли еще где в мире чего такого. Почему потихоньку, когда об этом в газетах прочитать будет можно, не спрашивай. Не знаю. Не смогли ж мы год назад Чернобыль спрятать, так и это шило в мешке не утаишь. Это все «свободная пресса».

Шеф привычно проверил физиономию визави. Вот уж спасибо доктору Шевалье за хорошую анестезию, а то б наверняка физия выдала – все знали как наш Шеф любит прессу. Особенно свободную.

– Отправляйся в ВОЗ, который и ныне там, – не смог удержаться он от всем надоевшей дурацкой шутки, – и пошарь по компьютерам, раз ты такой дока. С народом слегка пообщайся, с замгендира тоже, хотя толку от него чуть.

Я встал и собирался сделать четкий поворот кругом – Шеф иногда любит армейскую выправку, но чаще она его злит, так что это всегда риск, – когда тот снова продемонстрировал способность читать примитивные мысли:

– Я не знаю, почему Москва велела задействовать тебя. Я выполняю приказ. Жду доклада в 18:30. Свободен.

<p>1.4</p>

Не повезло ВОЗ с именем – по-русски звучит по-дурацки, да и по-английски не лучше: WHO. По-нашему, значит «кто», а произносится и совсем почти неприлично. А ведь весьма уважаемое и полезное учреждение – Всемирная организация здравоохранения. Оспу они победили и много всякого другого, да и вычислительный центр у них отличный. У меня там много приятелей. Коллеги как-никак.

И почему я так люблю компьютеры? Причем давно. Когда я увидел первый калькулятор? Году, наверное в 70-м, а то и позже. А мой незабвенный «Минск-22»! Как он ритмично и на разные голоса звенел своим АЦПУ, выплевывая по единственной точке на графике каждые 40 минут. Местные умельцы написали программу, которая на бумаге выдавала абракадабру, но зато рычаги АЦПУ, звеня разными тонами, играли Yesterday. Мигание индикаторов в двоично-восьмеричном коде, где команда -47 означала обращение к лентопротяжке размером с книжный шкаф. И телеграфный аппарат в качестве вводного устройства с перфолентой, которую мы научились читать по дырочкам как букварь или азбуку Брайля. И мои дифуры – нельзя же было говорить как положено, дифференциальные уравнения в частных производных, решаемые методом Рунге-Кутта (так я и не удосужился узнать, один ли это человек, вроде Гей-Люссака, или тандем типа Бойля-Мариотта). Их мой «Минск» считал степенно – по одному набору начальных условий за ночь. Днем он был занят более важными вещами – вычислял зарплату и оптимальные параметры молочных сепараторов.

На перфокарты и ЕСки я перешел гораздо позже. О БЭСМе можно было только мечтать. И правда, почему я так люблю компютеры? Знаю почему. Они нежные и послушные. Они никогда не противоречат и делают все, что ты велишь. Они глупые и доверчивые, они сразу дают знать об ошибках. Они ничего не скрывают, они искренни и открыты. Из всякого А всегда следует только одно Б, сколько раз ни задавать одну и ту же команду. Они предсказуемы. Они ограниченны и тем подчеркивают твою значимость, величие и интеллектуальное превосходство. Они никогда не обманут. Они прекрасны.

В ВОЗе только что поставили новейшие персоналки IBM XT 286 с процессором на 6 мегагерц и жесткими дисками на 20 мегабайт. Знатоки ворчат, что диск медленнее, чем у АТ, но знатоки всегда ворчат. Американы придумали называть их винчестерами, как будто кто-то кроме них знает, что обозначение 20/20 во времена покорения Дикого запада означало калибр их знаменитой винтовки. Непонятно только, зачем столько места на диске. Чем можно забить 20 мегабайт? И зачем? Мне пока и пятидюймового флопика хватает.

И как же приятно сидеть за монитором, где на экране цвета зернистой икры сорта «malosol» призывно помигивает изумрудный курсор: «Ну, командуй, я готов…».

* * *

До ВОЗа было минуть десять ходьбы, и я пошел пешком, хотя ходить не люблю. Машину там все равно негде поставить, а так можно неторопливо подумать, что мне сейчас вовсе не вредно. Что взбесило Шефа, вообще-то понятно. Дело поручено мне, хоть я и не врач, а всего лишь физик. Это раз. Указывать местному руководителю, кому что поручать, было не принято, был такой негласный закон, а тут Центр его нарушил. Это два. Шеф это прекрасно знал и сделал выводы. Примерно такие: либо Москва знает что-то обо мне или об этом деле, чего он не должен знать, либо ему не доверяют. Второе предположение он наверняка отмел, а от первого озверел. Он и так недолюбливал своего несостоявшегося зятя, а теперь я становлюсь его потенциальным соперником. Это три.

* * *

Люблю библиотеки. Насколько умнее чувствуешь себя в окружении тысяч томов, которые никогда не откроешь. Духовно растешь, как сказал бы Васисуалий Лоханкин.

В ВОЗе отличная библиотека – уютная, но какая-то холодная. Да и большая чересчур. Библиотека должна быть маленькой, читальный зал то есть, книжек-то должно быть много, а читалка должна быть маленькой, а не как в Ленинке. Там, конечно, хорошие лампы под зелеными стеклянными абажурами, но народу, народу… А что поделаешь, если самая читающая нация. Сейчас особенно. В одном только этом году чего ведь только не опубликовали – пиршество интеллигента. Сначала «Белые одежды» Дудинцева, «Зубр» Гранина (про Зубра Тимофеева-Ресовского я уже и раньше слышал легенды), а потом и того пуще – «Котлован» Платонова, последние главы мемуаров Эренбурга и даже «Собачье сердце» любимого Михаила Афанасьевича. Библиотекарша стала одной из самых уважаемых особ в представительстве, потому как расставляет очередь на прочтение лично, сообразуясь уже не со служебной лестницей, а с другими, демократическими, скрытыми переменными.

Один мой приятель рассказывал, как он попал в библиотеку Американского физического общества в Нью-Йорке. Какой-то тамошний академик его пристроил. Так он визжал от восторга. Представляешь, говорит, глубокие кожаные кресла, и так расставлены, что соседа вроде и видно, а не мешаешь. Все книги по полкам открыто стоят, подходи и бери. Аппаратов для микрофишей навалом. Ксерокс тут же, и не надо форму заполнять и у начальника подписывать. Только в гроссбух рядом запиши, сколько страниц и чего скопировал. А соврешь, никто и не заметит. Но добило его, что ровно в 11 утра и в 4 дня пухлая негритянка прикатывала тележку с кофе, чаем и печеньем. И все забесплатно, старик, забесплатно.

Я уселся за свободным XT, ввел гостевой пароль и задумался над меню. Чего ж мне искать? Про вирусы я когда-то знал немало, спасибо Инне, но теперь-то, небось, много чего еще наоткрывали, а не только грипп и табачную мозаику, которую я помню по фотографиям в Детской энциклопедии, да вот еще про вирус эбола уж лет десять как во всех газетах пишут. С него и начнем.

А почему все-таки Шеф не показал мне депешу? То, что он изложил мне всю суть, понятно, да ее там, видно, и не так много было, но текст он мне не показал. Что-то утаивает? Ясно, что не задание он утаивает, не дурак, понимает, что мне про задание все рассказать надо, но что же там еще было, чего он мне показать не захотел? Про меня? Или про него? Вряд ли. Ладно, пока загоним в подкорку. Пусть и она поработает.

А в сознании прокрутим следующее. Я физик и спец по распознаванию образов. Прикомандирован Госкомитетом по науке и технике к Представительству при ООН для работы в ЦЕРНе – Европейском центре ядерных исследований, где мои таланты требуются для обнаружения элементарных частиц, получаемых на ускорителе. Пишу программы для распознавания специфических треков – следов частиц, регистрируемых детекторами. Те же приемы и методы распознавания образов могут использоваться и в других областях, например, в разведке. Тем я и занимаюсь по совместительству. Какое из двух призваний для меня важнее, пока не знаю. Не понял еще. Оба ужасно увлекательны, и я согласился работать на разведку при условии, что смогу продолжать делать физику. Может, еще и поэтому Шеф меня недолюбливает. Мне, конечно же, передали, что он однажды назвал меня «поденщиком».

Теперь пустим в ход логику. Мое задание не требует медицинских познаний. Мое задание не требует существенной предварительной подготовки. Мое задание требует других моих познаний, и, возможно, что-то такое было упомянуто в депеше. Почему же он мне ее не показал? Может, потому, что тогда я бы понял, что и как искать? Значит не хочет, чтобы я преуспел. А почему? Если я справлюсь, он вроде ни причем, ибо ему было указано, кому поручить. А если не справлюсь, то он всегда сможет сказать: если б мне не навязали этого Стаса, я бы нашел лучшего кадра и он бы все сделал. Плохо мое дело, ох плохо.

Ладно, замнем. Итак, вирус эбола, например. На экране появился длиннющий список ссылок на статьи с массой мудреных латинских слов, и тут же кто-то коснулся моего плеча. Я обернулся и был озарен патентованной улыбкой бесхитростного американского парня. Джо Роуз, по-нашему просто Розанчик.

– Привет, Стас. Ты чего это здесь?

Очень хотелось задать ему тот же вопрос, потому как согласно официальному справочнику американской миссии при отделении ООН в Женеве, он занимался правами человека и прочими гуманитарными вопросами. Мы познакомились на нашем официальном приеме по случаю Дня Советской Армии. Тогда мы синхронно потянулись за последним бутербродом с икрой. Назвать бутербродом эту корочку бородинского с тремя хилыми икринками можно было только из большого почтения к нашей великой державе. После обмена обычными любезностями типа «Нет-нет, это вам… Что вы, что вы, вы же гость…» мы заржали и решили, что его 195 см даже не заметили бы такой малости, а потому малость досталась моим 180-ти. Я проглотил корочку без угрызений совести, памятуя о чипсах и маслинах, на которые только и можно было рассчитывать на американских приемах. По-моему, у них с представительскими было похуже, чем у нас, хоть до перестройки там пока не дошло.

Джо тогда удивил меня, тут же сообщив, что терпеть не может свою фамилию. Дома он получает кучу мусорной рекламной почты, неизменно начинающейся словами: «Дорогая миссис Роуз», что доводит его до бешенства. Он даже признался, что если когда-нибудь женится, то возьмет фамилию супруги, особенно, если она будет благозвучной. «Станешь, например, Незабудкиным», – поддел я его, и он обдал меня той же патентованной улыбкой, что и нынче.

Хоть я и проворно сбросил все с экрана, кажется, он успел заметить, что там висело.

– Да вот, Джо, теща приболела, я и приискиваю подходящее снадобье.

Он довольно натурально заржал.

– Всегда знал, что у русских прекрасное чувство юмора. Заметил это у Достоевского. Извини, что помешал. Хотел только сказать, что меня переводят в Париж, в ЮНЕСКО. Приходи ко мне на проводы в эту субботу вечерком. Вот карточка с адресом. Я живу недалеко, в Версуа. Можешь прийти не один.

При этом он как-то даже замялся. Что мне совершенно не понравилось. Жена моя в настоящее время пребывала в Москве, а про Лену кое-кто, конечно, догадывался, но то, что о ней знал мой американский коллега, было неприятно.

<p>1.5</p>

Жена моя пребывала в Москве, или в Питере, или еще где, а Лена была здесь. Я не понимал, как я мог раньше быть без нее. А ведь так было, и было долго.

С Леной мы встретились в библиотеке Дворца Наций. Собственно, встречались мы, видимо, много раз, но, как потом выяснилось, ни она, ни я не помнили наших мимолетных контактов, ограниченных передачей заполненных бланков заказов на книги. Я даже не подозревал в ней соотечественницу, хотя обычно и опознаю наших безошибочно. По каким признакам, сказать трудно, но что-то есть в нас, что всегда выделяет даже в толпе. То ли приниженность, вызванная вбитым в нас отсутствием чувства собственного достоинства, столь заметного в англичанах, то ли просвечивающая сквозь угрюмость готовность помочь. А может, все это мне только кажется, и опознаем мы друг друга по типажу окружающих с младенчества физиономий, впаянному в нейроны коры головного мозга? Я даже хотел этим заняться – все-таки специалист по распознаванию образов, – но понял, что задача не по моим больным зубам, а потому отбросил, как недостойную серьезного внимания.

А потом я ее вдруг увидел – худоватую, довольно высокую, обыкновенного вида, тридцати или около того женщину, со среднеславянским лицом, некрасивыми руками и необычными глазами. Когда я впервые увидел ее, она напомнила мне княжну Марью – как потом выяснилось, это был ее любимый образ. Увидел я ее на том же приеме по случаю Дня Советской Армии. Вместо официанток и уборщиц было принято привлекать в порядке общественного поручения совсотрудников из разных организаций. Жены дипломатов этим брезговали, так что Лена попала в число «добровольцев».

Она уносила грязные тарелки. Иноземные гости расходились, а нам было предписано оставаться до конца, чтобы проследить, не ускользнул ли кто из них из поля внимания и не пытается ли сейчас проникнуть куда не след. Пара тарелок у нее, конечно, грохнулась, я ринулся поднимать осколки, и тут, как пишут в дамских романах, «глаза их встретились, сверкнула молния, и они поняли, что созданы друг для друга».

Ну не совсем так. Глаза не встретились, потому что мы стукнулись лбами. Молния, правда, сверкнула, да так, что наши головы отскочили друг от друга, как биллиардные шары, – типичный случай упругого соударения. Я прикусил язык и завыл. Отдачей ее отбросило, и она с размаху села на пол. Поднос она успела поставить на стол, так что больше битой посуды не последовало. К нам бросились зверски хохочущие коллеги – что может быть приятнее такой дурацкой нестрашной чужой беды – поставили на ноги ее, разогнули меня и велели дуть отсюда подальше.

Мы дунули недалеко – до нашего так называемого бара, где жены техсостава, играя в официанток, подавали купленные в ближайшем магазинчике подозрительные по виду и по вкусу сосиски с купленным там же дешевым пивом. Оказалось, что пива она не пьет, я тоже был к нему равнодушен, так что угостились чаем – пакетиками с чем-то вроде пороха, опущенными на тощей ниточке в когда-то, возможно, кипевшую, но уже успевшую отдать окружающей среде приличную порцию теплоты воду, небрежно налитую в замутненные от частой машинной мойки толстостенные неуклюжие стаканы, к которым и прикасаться как-то не очень хотелось, особенно под любознательными, но слегка осуждающими взглядами доморощенных официанток, очевидно, знавших всё и обо всех и уже готовивших в уме рассказы для усталых своих мужей-шоферов, техников и шифровальщиков о Станислав Палыче, который после приема заявился с той разведенной в бар демонстративно «попить чаю» пока его жена в отъезде, как будто не мог по-тихому посидеть с ней в другом месте, а не устраивать такую демонстрацию, потому как, конечно, ей все можно, у нее дядя в ЦК.

Обо всех этих волнах, разошедшихся от двух стаканов тепловатой бурды, я узнал от Лены гораздо позже и поначалу легкомысленно посмеялся, но погрустнел, когда она сказала, что ей-то было не до смеха, но она все равно рада, потому как иначе не обратила бы на меня никакого внимания. Вот так vox populi в очередной раз оказался голосом если не божьим, то провидения. Хотя, может, это и равнозначные параметры.

Тогда-то, в этом баре, я впервые и разглядел «княжну Марью». Она была явно смущена и хотела отделаться от меня поскорее. Я тоже был непрочь сбежать, но все не решался. И вдруг она заплакала. Это меня совсем вышибло из седла. Официантки возбужденно забегали, чтобы оказаться поближе к нам, и тогда мы оба одновременно встали и вышли.


Я довез ее до дома – длиннющего, известного всей Женеве здания, которое зигзагами тянулось чуть ли не на километр. Вроде хрущобы, но повыше и побольше – серый размалеванный блеклыми красками бетон и немного окон. В машине она успокоилась, смотрела в сторону и изредка подсказывала где повернуть. Свободное место чудом оказалось прямо рядом с ее подъездом, и я не преминул шикануть искусством парковки бампер в бампер, которое, похоже, осталось незамеченным. Незаглушенный двигатель означал «до свидания». И тогда я, сам не зная почему, вдруг сказал:

– Хочу нормального чаю.

Она не удивилась, даже не улыбнулась, а открыла дверцу и сказала:

– Пошли.

Это «пошли» поразило меня. Так могла бы сказать женщина, с которой ты знаком двести лет и которая говорила это тебе тысячи раз, отправляясь с тобой в гости или в магазин или в роддом.

<p>1.6</p>

«Возраст между тридцатью и сорока, ближе к сорока – это полоса тени. Уже приходится принимать условия неподписанного, без спросу навязанного договора, уже известно, что обязательное для других обязательно и для тебя, и нет исключений из этого правила: приходится стареть, хоть это и противоестественно.

До сих пор это тайком делало наше тело, но теперь этого мало. Требуется примирение. Юность считает правилом игры – нет, ее основой – свою неизменяемость: я был инфантильным, недоразвитым, но теперь-то я уже по-настоящему стал собой и таким останусь навсегда. Это абсурдное представление, в сущности, является основой человеческого бытия. Когда обнаруживаешь его безосновательность, сначала испытываешь скорее изумление, чем испуг. Возмущаешься так искренне, будто прозрел и понял, что игра, в которую тебя втянули, жульническая и что все должно было идти совсем иначе. Вслед за ошеломлением, гневом, протестом начинаются медлительные переговоры с самим собой, с собственным телом, в основе которых следующее: несмотря на то, что мы непрерывно и незаметно стареем физически, наш разум никак не может приспособиться к этому непрерывному процессу. Мы настраиваемся на тридцать пять лет, потом – на сорок, словно в этом возрасте так и сможем остаться, а потом, при очередном пересмотре иллюзий приходится ломать себя, и тут наталкиваешься на такое внутреннее сопротивление, что по инерции перескакиваешь вроде бы даже слишком далеко. Сорокалетний тогда начинает вести себя так, как, по его представлениям, должен вести себя старик. Осознав однажды неотвратимость старения, мы продолжаем игру с угрюмым ожесточением, словно желая коварно удвоить ставку; мол, если уж это бесстыдное, циничное, жестокое требование должно быть выполнено, если я вынужден оплачивать долги, на которые я не соглашался, не хотел их, ничего о них не знал, – на, получай больше, чем следует, на этой основе (хотя смешно называть это основой) мы пытаемся перекрыть противника. Я вот сделаюсь сразу таким старым, что ты растеряешься. И хотя мы находимся в полосе тени, даже чуть ли не дальше, переживаем период потери и сдачи позиций, на самом деле мы все еще боремся, мы противимся очевидности и из-за этого трепыхания стареем скачкообразно. То перетянем, то недотянем, а потом видим – как всегда слишком поздно, – что все эти стычки, эти самоубийственные атаки, отступления, лихие наскоки тоже были несерьезными. Ибо мы стареем, по-детски отказываясь согласиться с тем, на что совсем не требуется нашего согласия, сопротивляемся там, где нет места ни спорам, ни борьбе, – тем более борьбе фальшивой.

Полоса тени – это еще не преддверие смерти, но в некоторых отношениях период даже более трудный, ибо здесь уже видишь, что у тебя не осталось неиспробованных шансов. Иными словами, настоящее уже не является преддверием, предисловием, залом ожидания, трамплином великих надежд – ситуация незаметно изменилась. То, что ты считал подготовкой, обернулось окончательной реальностью; предисловие к жизни оказалось подлинным смыслом бытия; надежды – несбыточными фантазиями; все необязательное, предварительное, временное, какое ни на есть – единственным содержанием. Что не исполнилось, то наверняка уже не исполнится; нужно с этим примириться молча, без страха и, если удастся, без отчаяния».[1]


  • Страницы:
    1, 2, 3