Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гонимые и неизгнанные

ModernLib.Net / История / Колесникова Валентина / Гонимые и неизгнанные - Чтение (стр. 17)
Автор: Колесникова Валентина
Жанр: История

 

 


Это были пациенты Павла Сергеевича, имевшие большую веру в его маленькие медикаменты. Сидели они в ожидании своей очереди рассказать ему про свои лихие болести. Миновав этих страждущих, я вошел в кабинет врачующего и застал хозяина толкующим с пациенткой, обвязанной тряпками. Толковал он ей, как, в чем и когда она должна принимать предлагаемые ей миниатюрные крупинки. Больная женщина, казалось, застыла: полуоткрытый рот и несмигивающие глаза ясно говорили о том внимании, с которым она глотала каждое слово гомеопата.
      Уселся я на кровать Пушкина, и в то время, как он толковал со своими пациентами, входящими к нему один после другого, я занялся рассматриванием окружающего. Много труда потребовалось бы от человека, пожелавшего привести эту комнату в порядок, классифицировать разнообразную её начинку: здесь палитра с засохшими красками изолировала сапог от коллекции пил, долот и стамесок, служивших вместо пресс-папье для большой книги строительных чертежей, покоящейся на старой жилетке. И таких вещественных пластов в этой гомеопатической комнатке было очень много, и все они не походили друг на друга.
      - Ну что, мой оратор, у тебя что болит? - проводив последнего пациента и садясь около меня, обращается ко мне Пушкин с такою готовностью снабдить меня крупинками, что мне решительно сделалось совестно за свою натуру, не требующую никакого лечения. Я поспешил пробормотать, что я о другом.
      У меня была заготовлена речь для изъяснения моего прихода, но она вся испарилась, так как составлена она была при желании говорить о предмете так, как говорят взрослые со взрослыми, при взгляде же на закурившего сигару Пушкина я почувствовал, что меня слушает менее взрослый, чем многие из моих сослуживцев по ораторскому искусству, и начал я, как умел, излагать о цели моего прихода.
      - Ты бы мне его рисунки показал или ещё бы лучше сделал, если бы его самого привел ко мне.
      - Я просил их у него... да он не дает, говорит, смеяться будете.
      - Отчего же ты не объяснил ему, что это вовсе не худое дело и смеяться над этим нечего. Да как его фамилия?
      Я взглянул в лицо Павла Сергеевича, и мысль сохранить инкогнито моего друга показалась мне немыслимою. Я сообщил, что зовут его Василием Калистовым.
      - Это твой приятель-то, шалунишка-то! Ты просто возьми его и притащи ко мне, а рисунки-то возьми сегодня же и принеси к Фонвизиным, это и их немного развлечет. Мы там посмотрим, оригиналов ему выберем. Копировать надо с хороших оригиналов, вот и научится... Ну а у тебя, мой оратор, охоты к рисованию нет?
      - Нет.
      - К чему же у тебя особенная охота?
      Я оглядывал весь его технический отдел в тщетной надежде почувствовать пристрастие к какому-нибудь инструменту.
      - Не хочешь ли быть доктором? Тут кстати бы и латинский язык пригодился. - Он улыбнулся.
      Я восстал против медицинской карьеры, сопряженной с латинским языком.
      - Но ведь, однако, он у тебя ничего, как-нибудь идет, латинский-то язык?
      - Как-то-нибудь он идет.
      Звон в церквах к обедне положил конец нашей беседе, и мы дружески расстались...
      В антрактах между лекциями я дозубривал какой-то урок, как ко мне подошел Калистов.
      - Знаешь, что у меня Пушкин был?
      - Да, он хотел заехать.
      - Ну, я их считал какими-то особенными людьми. Он как все, или, впрочем, и тем он не похож на всех. Знаешь ли, я ведь с ним разговаривал.
      - А с другими ты не разговариваешь?
      - Ах ты, лукошко! Да пойми, я с ним говорил, как вот с тобой говорю.
      - И лукошком его назвал?
      - Ну. - Калистов встал и пошел на свое место, но с половины дороги воротился и снова сел на свою скамью. - Нет, вот в чем штукенция-то. Он велел мне завтра к нему зайти, хотел познакомить с живописцем Барашковым, у которого я буду учиться рисовать. Так пойдем вместе, одному как-то... с тобой лучше.
      Я дал слово, и Калистов повеселел.
      - А знаешь, когда Пушкин ушел, меня хозяйка два раза Василием Васильевичем назвала, а сегодня утром лепешку испекла, вот как.
      Условившись о часе нашего визита к Пушкину, мы разошлись. На другой день в четвертом часу вечера я зашел к Калистову и застал его в глубоком размышлении над тремя манишками, лежавшими на столе.
      - Послушай, - встретил он меня, - я не заметил, какие они манишки носят?
      Я понимал, кто они, и отвечал, что они манишек совсем не носят.
      - Это хорошо, да как же без манишки?..
      Надев с круглыми воротничками манишку и припомадив непокорные свои космы, Калистов был готов.
      Едва успевая, следовал я за Калистовым по разным переулкам и закоулкам города, но лишь только вступили на Архангельскую улицу и на углу показался дом Свистунова, как я, не умеривший шага, быстро очутился впереди своего друга, который при виде большого дома спасовал и объявил, чтобы я шел один, а он завернет к Пушкину завтра.
      - Да ведь он сегодня просил тебя, там теперь, вероятно, и Барашков.
      Мои убеждения подействовали, и мы двинулись вперед, хотя не с прежней стремительностью храбрых воинов, идущих на штурм неприятельского батальона, а на манер двух очень солидных господ, делающих моцион после солидного обеда. Из окон свистуновского дома несутся звуки рояля и скрипки. Калистов объявляет мне решительно, что завтрашний день более удобен для визита, так как Павлу Сергеевичу теперь решительно некогда.
      - Сам ты слышишь, там музыка играет, а тут мы вдруг мешать ему придем.
      - Играют не у него - у Свистунова. Он ведь сам велел, Барашков ждет.
      Я снова осыпал его аргументами. Они ли подействовали на Калистова, или на него нашла вдруг отчаянная храбрость и решимость покончить все одним разом: дескать, двух смертей не будет, одной не миновать, только он порывисто ринулся на крыльцо и стал ломиться в запертую дверь. Убедив его оставить бесполезную трату сил и ознакомив с употреблением звонка, я дернул за ручку колокольчика. Лишь только человек Свистунова снял крючок и приотворил дверь, как был озадачен порывистым прыжком краснощекого, курчавого и могучего малого, бросившегося на него с единственной целью схватить и потрясти его руку с тою энергиею, с какою пожимают её у давно не виденного друга. Успокоив выпучившего на нас глаза лакея сообщением, что мы, собственно, к Павлу Сергеевичу, я направил шаги Калистова в гомеопатическую комнату Пушкина.
      Здесь Калистов с неостывшей энергией одной рукой вытирал со лба пот, а другой потрясал руки хозяину, артисту Барашкову и трущемуся около малолетнему отпрыску барашковского рода. Добродушная приветливость и ласковое обращение хозяина скоро привели Калистова в нормальное состояние его духа, и он принялся всматриваться во все и во всех, очевидно, с целью изобразить все это впоследствии на бумаге.
      - Вот, - обратился Павел Сергеевич к Калистову, - Иов Ионыч Барашков, наш почтенный живописец. Он согласен вас учить, мы уже с ним об этом переговорили. Вы выберите свободных три дня в неделю и ходите к нему.
      Калистов начал что-то бормотать, но Павел Сергеевич взял его за руку, пожав её, и тем положил конец его несвязным благодарностям.
      - Великое это дело, - обратился к новопосвященному артисту Иов Ионыч с поучением. - Да, это великое дело. Вот, даст Господь, будет потом изображать лики Божии, угодников Его. Главное - чистота тут душевная нужна, ну и старание, а паче всего - молитва. - Голос Барашкова делался с каждым словом таинственнее, и Калистов, заподозрив, что этот подбор хороших слов не что иное, как приступ к сообщению первого урока, навострил уши.
      Павел Сергеевич отвлек глаза и внимание Калистова от наставника-артиста, предложив нам на рассмотрение французскую иллюстрацию и обратив его внимание на похождение Гриптогама как произведение, подходящее к жанру калистовского таланта.
      - Так в какие дни вы свободны? - спросил Павел Сергеевич. Калистов свободен после обеда в четверг, субботу и во все праздники. Так и порешили, что в эти дни Калистов будет посещать мастерскую Барашкова.
      В передней раздался звонок. Фонвизину заинтересовало, кто это мог бы навестить их, так как тобольский бомонд в последнее время прекратил с ними, как с зачумленными, всякие сношения. Сойдя вниз, она нашла в гостиной Татьяну Филипьевну, Михаила Александровича и Петра Николаевича Свистунова...
      - Вчера, - сообщает Наталья Дмитриевна, - заявлялся ко мне полицмейстер с сочиненными князем правилами.
      - На цензуру он их к вам привозил, что ли? - шутит Свистунов.
      - Нет. Хотел их читать мне.
      - И что же?
      - Я думаю, что князь для того эти правила и выдумал, чтобы при чтении их полицмейстер бранил нас в глаза. Я, разумеется, не допустила его читать, именно потому, что жажду какого-нибудь ответа из Петербурга. В этих правилах он называет нас женами государственных преступников, тогда как недавно, по предписанию из Петербурга, с нас взяли подписку, чтобы мы не смели так называться.
      - Что это, чин, что ли, какой? - мрачно спрашивает нахохлившаяся Татьяна Филипьевна.
      - Какой чин?
      - Да вот, что вам преступниками-то запретили называться. Чин, что ли, это - государственный преступник?
      Михаил Александрович хотел объяснить ей причину этого запрещения, но вошел Пушкин со мной, и калистовская тетрадь дала другое течение беседе. Рисунки Калистова всех заинтересовали, и все решили, что у мальчика талант.
      - Будущий и недюжинный портретист, - говорит Михаил Александрович.
      - А по-моему, - говорит Свистунов, - это будущий русский Гранвиль. Посмотрите, в каждом его наброске чуется сатирическая жилка, без смеха невозможно смотреть.
      - Вот я нынче, - замечает Фонвизин, - из обер-прокурорского отчета узнал, что в петербургской семинарии устроены классы рисования. Завтра же пойду к архиерею и буду хлопотать, нельзя ли его туда на казенный счет отправить. Это я надеюсь устроить.
      Так как Фонвизины собирались за город, то я, взяв от Натальи Дмитриевны оригиналы для рисования, а у Михаила Александровича хорошей бумаги и карандашей, простился, и Пушкин, по моему указанию, довез меня до калистовской квартиры.
      - Ну, теперь я знаю, - говорит он, помогая мне спуститься с его колесницы, - где твой шалунишка живет. На днях сам к нему заверну1.
      Воспоминания М.Д. Францевой
      (ФРАГМЕНТЫ)2
      С Свистуновыми жил один из товарищей, декабрист Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин, у него был брат Николай Сергеевич, умственно расстроенный, с которым сначала они жили вместе, но раздражительность последнего, наконец, дошла до такой степени, что не было никакой возможности с ним жить, иногда случалось, что он в припадке бешенства, несмотря на всю любовь свою к брату, при малейшем его противоречии бросался на него и замахивался тем, что попадалось ему под руку; однажды он пришел в такое раздражение, что бросился на брата, изломал об него чубук от трубки, которую курил в то время. Свистунов, будучи дружен с П. Сер., предложил ему комнату у себя в доме. Николай же Сергеевич остался в отдельной квартире. Личность Павла Сергеевича Бобрищева-Пушкина была замечательна по его глубоко религиозному чувству; он в полном смысле был христианин и словом и делом; вся жизнь его была одним выражением любви к ближнему и посвящена была на служение страждущему человечеству. Он был не женат, светских удовольствий удалялся, избегал новых, не подходящих к его душевному настроению людей, хотя и не чуждался никого. Он, как человек хорошо воспитанный, старался сохранить приличия общественной жизни; но никогда им рабски не покорялся, казался даже в некоторых случаях оригиналом, одевался несколько своеобразно. Будучи слабого здоровья, очень боялся холода, почему и сочинял себе иногда особенные костюмы; но, несмотря на его уклонения от светских обычаев, его все любили, как богатые, так и бедные, высокопоставленные и низко стоящие люди. Родители его были почтенные и очень благочестивые помещики Тульской губернии, особенно отец его был необычайно стойкого и благородного характера, глубоко верующий и строгих правил человек, всеми уважаемый, имея много детей, воспитывал их в благочестии; двое из его сыновей, Николай и Павел Сергеевичи, вступив в тайное общество, разделили общую участь своих товарищей в Сибири. Заключение в каземате, как рассказывал нам сам П. Серг., имело превосходное влияние на развитие его духовной стороны. Он только там вполне постиг всю пустоту суетной мирской жизни и не только не роптал на перемену своей судьбы, но радовался, что через страдание теперешнего заточения Господь открыл ему познание другой, лучшей жизни. Внутреннее перерождение оставило навсегда глубокий след в его душе. Находясь в каземате, он радовался и воспевал хвалу Господу за Его святое к нему милосердие. Посвятив свою жизнь на служение ближнему, он старался во многом изменить свои привычки, любил читать Св. Писание, которое знал не хуже настоящего богослова, вел жизнь почти аскетическую, вырабатывая в себе высокие качества смирения и незлобия, ко всем был одинаково благорасположен и снисходителен к недостаткам других. В Тобольске он занимался ещё изучением гомеопатии и так много помогал своим безвозмездным лечением, что к нему постоянно стекался народ, особенно бедный. П. Сер. так, наконец, прославился своим гомеопатическим лечением, что должен был завести лошадь с экипажем, чтоб успевать посещать своих пациентов. Лошадь у него была маленькая, которую мы прозвали "Конек-Горбунок", летний экипаж вроде тюльбери, на четырех колесах, а зимний - одиночные сани. В них укладывались гомеопатические лечебники, аптечка, выписанная из Москвы, запасная одежда на случай внезапной перемены погоды, зимой лишняя шуба, а летом теплая на вате суконная шинель, которая никогда не покидала своего хозяина в его экскурсиях (тобольский климат был очень изменчив, случалось, в один и тот же день то холод, то сильная жара); когда было все уложено, то выходил и садился в экипаж сам Пав. Сергеевич, плотно укутанный не только зимой, но даже и летом, брал вожжи в руки и отправлялся на помощь больным. Всюду, куда он только ни приезжал, везде его встречали с радостью, всем и каждому подавал он утешение добрым словом, сердечным участием, хорошим советом. Он был очень развитого ума, начал свое образование в Москве в дворянском пансионе, закончил же его в известном заведении Николая Николаевича Муравьева, где готовились в офицеры Генерального штаба. П.С. был при случае и архитектором, и столяром, и закройщиком. Нужно ли кому план составить обращаются к П.С.; дом ли построить или сделать смету - он своею математическою головою разочтет все верно до последней копейки. Он был в особенности дружен с Фонвизиными, Свистуновыми и с нашим семейством. Мы, бывши ещё детьми, так любили его, что, когда выросли, смотрели на него как на самого близкого родного. Бывало, захворает ли кто из нас, сейчас шлем за П.С., и он тотчас же катит на своем Коньке-Горбунке.
      Отец мой очень любил и уважал П.С. и удивлялся его постоянному самоотречению. Он отлично знал всю службу церковную, часто в церквах читал за всенощной шестопсалмие, читал всегда отчетливо, с большим выражением и чувством, так что каждое слово невольно запечатлевалось в слушателях.
      Когда в Тобольске, в 1848 году, была холера, то П.С., забывая себя, помогал своею гомеопатией всем и каждому. Только, бывало, и видишь, как в продолжение дня разъезжал Конек-Горбунок с одного конца города на другой со своим неутомимым седоком. Потребность в помощи была так велика, что даже Фонвизины и Свистуновы, по наставлению П.С., лечили в отсутствие его приходящих к нему больных в эту тяжелую годину. Холера в Тобольске была очень сильна, и смертность страшная; постоянное зрелище встречающихся похорон и стоящих по нескольку за раз гробов в церквах наводило на всех ужас и уныние. Так как смерть поражала людей внезапно, то нельзя было без страха отлучиться из дома.
      Несмотря на то что больным, начиная с господ, все подавали помощь, М.А. и П.С. сами растирали окоченевшие и почерневшие их члены, сами сажали в ванну, и никто из них не заразился. Вообще, они оказали много деятельной помощи во время этой ужасной болезни, записывали всех приходящих к ним больных и потом подводили итоги, по которым оказалось около 700 человек, получивших излечение от них гомеопатией...
      Молодые годы моей жизни, проведенные в Сибири, останутся навсегда неизгладимыми в моей памяти; они полны воспоминаниями самыми светлыми от сближения с детства моего с людьми не только даровитыми и развитыми умственно, но и глубоко понимающими высокую цель жизни человека на земле...
      Не могу пройти молчанием ещё одной из ряда выходящей личности, нашей общей любимицы, так называемой Татьяны Филипповны. Она была простая крестьянка, в молодости сбившаяся было с истинного пути, но, познакомившись с одним молодым чиновником-землемером, привязалась к нему страстно и вышла потом за него замуж и изменила совершенно свою прежнюю жизнь. Муж её оказался очень дурным человеком, вечно пьяный, буйный, или, как называют подобных людей, "озорник". Сначала он был с ней хорош, а потом стал дерзко обращаться, бил и мучил её ужасно. Она увидела в этом карающую руку Божию за её прежнюю дурную жизнь, смирилась, покаялась и так прилепилась любовью к Господу, что с великой радостью стала переносить разные истязания от мужа, которого не переставала любить, молиться за него и прощать все наносимые ей обиды. Господь, видя смиренную покорность её сердца, вскоре освободил её от него, и она, оставшись бездетною вдовой, посвятила себя окончательно на служение Богу, удалилась в свою родную деревню Подрезово, верстах в 25 от Тобольска, выстроила у своего брата на конце огорода маленькую избушку в 3 аршина длины и ширины (сама собственными руками рубила и возила лес), украсила её иконами и разными святыми изображениями, приобрела себе Евангелие и Псалтырь, вместо постели имела деревянную скамью с войлоком, начала подвизаться и иногда проводила целые ночи в молитве; но в ней не было ни малейшего ханжества, напротив, она всегда оставалась веселой и довольной и никогда не унывающей. Живя совершенно одиноко, далеко от людей, она ничего не боялась, хотя в Сибири и небезопасно от беглых, но она даже на ночь никогда не запирала дверь. Имея простую, детскую веру в Господа, она находила, что Он сумеет её охранить от всех встречающихся бед. Случайно познакомившись с Фонвизиными и со всеми нами, она очень скоро внушила к себе любовь и стала часто из деревни приходить в город и всегда останавливалась и гостила по нескольку недель у кого-нибудь из нас. В деревне, где она жила, не было храма, что её очень огорчало, и вот она задумала с Божьей помощью и добрых людей по-строить храм, много молилась об этом и, наконец, решилась. "Как же ты будешь строить его, не имея ни копейки денег?" - говорили ей все её знакомые. "А у Господа разве мало их, захочет, так и даст! расположит сердца, и явятся жертвователи!" - отвечала она с горячей верой. Архиерей, узнав, что у неё нет запасного капитала для построения церкви, не давал на то разрешения, но М.А. Фонвизин сообщил преосвященному о её глубокой вере и выпросил у него разрешение. И точно, её вера вскоре оправдалась: по её живому настоянию все приняли большое участие в этой постройке... Кто чем мог, тем и помогал: Павел Сергеевич Бобрищев-Пушкин сделал смету, составил план, сам следил за работами и был настоящим архитектором; Н.Д. Фонвизина написала сама иконы масляными красками для иконостаса, многие же другие жертвовали разными необходимыми вещами для церкви. Отец мой взял на себя самую трудную обязанность сбора денег, и Господь, видимо, помогал ему, жертва росла не по дням, а по часам; собрано было в короткое время тысяч пять ассигнациями (тогда ещё в Сибири считали на ассигнации), так что через год церковь была окончена. Татьяна Филипповна радовалась и прославляла Бога. Наконец, желанный час для неё настал, назначили день освящения церкви. Фонвизины, Свистуновы, Бобрищев-Пушкин, наше семейство - все мы накануне освящения храма отправились водою по Иртышу в большой нанятой лодке за 25 верст в деревню Подрезово. Завидев издали блестевший на солнце крест над вновь воздвигнутой общими трудами церковью в далеком захолустье, невольно у всех радостно забилось сердце. Вся деревня вышла нам навстречу и восторженно нас приветствовала.
      Мы разместились на ночлег в избах братьев Татьяны Филипповны. Наконец, была отслужена всенощная с певчими, а на другой день состоялось и самое освящение; торжество было очень трогательное, народу собралось со всех окружных деревень множество; все со слезами на глазах благодарили жертвователей и соорудителей храма в столь отдаленной местности. (В Сибири, по огромному её пространству, большой недостаток в церквах; приход тянется иногда на протяжении 200 верст, так что часто дети умирали некрещеными и умерших погребали без отпевания, и только когда приезжал священник в деревню, то отпевал всех похороненных над могилами общим отпеванием.)
      Попытка - как пытка
      Нечасто на протяжении 30-летия сибирского своего изгнания обращались декабристы к царю или в его III отделение с просьбами. Обычно делали это их близкие и родственники. Монарх внимательнейшим образом знакомился с прошениями, но независимо от характера ответа никогда не мог отказать себе в деле излюбленном - пытке надеждой. От чего зависело, что пытка эта была большей или меньшей длительности, никто не мог бы сказать с уверенностью: положения ли в свете, заслуг родственников или от внезапного каприза, какого-то воспоминания. Не было тут закономерности, как не было её и при определении вины и сроков наказания его "друзей по 14 декабря"...
      Первое прошение Сергея Павловича Бобрищева-Пушкина - отца декабристов - на имя А.Х. Бенкендорфа датировано 31 декабря 1838 года. Минуло ровно 13 лет со дня ареста его сыновей. В каждой строчке прошения - не утихнувшее с годами отцовское горе. Бедам, которые одна за другой опускаются на плечи старого человека, помимо скорбной судьбы старших детей, кажется, нет конца. Но и мужество его безмерно - оно прочитывается в безыскусной его просьбе:
      "Неоднократные примеры беспристрастного внимания Вашего сиятельства к участи злосчастных подали мне смелость обратиться с сею просьбою, может быть, по-следнею в моей жизни, ибо я на краю уже оной. Уделите единую минуту милостивого Вашего внимания к усильной просьбе престарелого и дряхлого отца семейства, убитого горькою участью двух старших сыновей моих Николая и Павла Бобрищевых-Пушкиных, учинившихся жертвою неосновательной молодости в 1825 году. Вот уже двенадцать лет страдаю потерею их, и, несмотря на уверенность мою в их полном раскаянии, я не осмеливался и не осмеливаюсь пасть к стопам всемилостивейшего нашего монарха; но по долгу чувств отца нахожу себя в крайней необходимости, по причине совершенного лишения ума старшего из сих сыновей моих Николая, умолять Ваше сиятельство исходатайствовать перемещение сего сына моего Николая для лечения.
      Он был всемилостивейше соединен в городе Красноярске с меньшим братом Павлом, но по усилившейся болезни правительство нашло нужным отделить его опять от брата в помещение, где средства к облегчению его болезни и состояния по отдаленности края слишком ограничены: а к сему же и по расстройству домашних обстоятельств моих при малом состоянии лишен возможности посылать сим сыновьям моим достаточно денежного пособия. Пятеро сыновей моих на службе его императорского величества, из коих один майором в инженерах путей сообщения, а четверо в артиллерии, я же одинок без подпоры с двумя дочерьми, лишился не вдавне друга жены, а пред сим и старшей дочери, жертвы горести; с такими потерями старость моя злополучна, томительна! Облегчите, Ваше сиятельство, предпоследние дни её Вашим предстательством, доверша оное тем, чтобы по крайности до Тобольска проводил бы несчастного сына моего Николая злосчастный же сын мой Павел, которому позволить милостиво и остаться в Тобольске и тем сблизить хотя несколько со мною для письменного моего с ним сношения, единственной отрады в столь скорбной разлуке".
      Эта попытка облегчить участь сыновей стоила Сергею Павловичу многомесячной пытки: надежды и отчаяния, веры и разочарований. Видимо не дождавшись ответа от Бенкендорфа, решается отставной полковник на новую просьбу: в сентябре 1839 года.
      К главе III отделения обращается сын его - майор Сергей Сергеевич Бобрищев-Пушкин с просьбой перевести его братьев в Тобольск.
      Просьба сына менее радикальна, нежели отцовская, и граф Бенкендорф приводит в действие послушную ему машину. 10 октября 1839 года он запрашивает губернатора Западной Сибири князя П.Д. Горчакова: "Находите ли вы оную (просьбу) уважительною и не представляется ли с Вашей стороны каких-либо местных препятствий к удовлетворению сей просьбы".
      После ответа князя П.Д. Горчакова - "Я не нахожу с своей стороны никаких препятствий на перемещение в город Тобольск находящихся ныне в Красноярске государственных преступников Николая и Павла Бобрищевых-Пушкиных" - следует приказ от 11 декабря 1839 года о переводе братьев в Тобольск. 20 февраля 1840 года генерал-губернатор Восточной Сибири В.Я. Руперт доносит Бенкендорфу, что братья Бобрищевы-Пушкины отправлены в Тобольск.
      Пройдет ещё шесть лет, и почти за два года до кончины, в ноябре 1845 года, 75-летний Сергей Павлович сделает последнюю попытку увидеть сыновей своих и обратится в III отделение, к новому - с 1844 года - главе его, шефу жандармов графу А.Ф. Орлову1.
      "Умоляю, - пишет С.П. Бобрищев-Пушкин, - о помиловании несчастных сыновей моих: Николая как больного и умалишенного, для общего семейного попечения, в родительском доме, ему уже и срок 20-летней ссылки истекает, но для старости и дряхлости моей и час дорог. Второго же, Павла, по общему с ним чувству, я ревностно желал бы, чтобы он посвятил всю жизнь свою на службу его императорского величества"...
      Думается, через надежную оказию сумел Павел Сергеевич дать отцу совет, как написать прошение, - за долгие годы декабристы усвоили невеселую науку: чтобы получить малое, проси большее. Надеясь облегчить участь хотя бы одного Николая, напоминал старик отец об окончании срока ссылки сына и законном праве вернуться домой. Эта просьба казалась менее значительной на фоне несбыточной - о прощении Павла. Но монарх и III отделение наглухо "забыли" об истекающем 20-летии изгнания государственных преступников 8-го разряда. Их к 1845 году оставалось в живых лишь четверо из 15: А.В. Веденяпин, В.М. Голицын, М.А. Назимов и Н.С. Бобрищев-Пушкин. Надежды не оправдались для обоих сыновей Сергея Павловича.
      Архив III отделения сохранил черновик ответа С.П. Бобрищеву-Пушкину. Интересен он тем, что содержит два текста. В одном - истинная причина отказа. Добросовестный чиновник-канцелярист отвечал со слов Орлова, всего год наследующего "хозяйство" А.Х. Бенкендорфа: "Граф Орлов изволит отозваться, что считает невозможным входить о сем с докладом, потому что подобных монарших милостей не было даровано никому из состоящих в Сибири по одному с сыновьями вашими делу". Текст этот зачеркнут и написан тот ответ, что получил Сергей Павлович за подписью Л.В. Дубельта1: "Генерал-лейтенант граф Орлов не изволил признать возможным входить со всеподданейшим докладом означенной вашей просьбы".
      Не озарились радостью встречи со старшими сыновьями последние дни Сергея Павловича Бобрищева-Пушкина. Но светлое имя его, беспорочная служба Отечеству и всеобщее к нему уважение - человеку, отцу семейства, воину, гражданину - через 10 лет все же помогли сыновьям вырваться из Сибири, пусть и не намного раньше товарищей.
      Участие своих сыновей "в деле 14 декабря" Сергей Павлович - бесконечно далекий от политической жизни - воспринял как огромное несчастье. Скорее всего, он не одобрял их поступков, но, видимо, уважал образ мыслей. Всего в двух из обнаруженных писем говорит о нем сын Павел, но как весомы скупые эти строчки: "Жизнь отцов наших есть след корабля, который готов уже скрыться... Я давно приучил себя к этой мысли, и всякое письмо, которое получаю от отца месяца через три, принимаю как подарок: жизни и человека, которого не только люблю, но и уважаю"1.
      К сожалению, не удалось разыскать ни одного письма Павла Сергеевича к отцу и Сергея Павловича к сыновьям. В Тульском государственном областном архиве сохранились только расписки отставного полковника о получении из Сибири писем 1830-1832 годов от "г-жи Нарышкиной" или "госпожи Розен" тогда Павел Сергеевич ещё был на каторге, лишен права переписки, и за него писали "ангелы-жены" товарищей. Раз, иногда два в месяц аккуратно подшивались они в папку секретной канцелярии Тульского военного губернатора...
      Бегут по дешевой голубой бумаге торопливые неровные строчки. Дрожит рука 70-летнего полковника. Не от старости дрожит, а от волнения, от нетерпения скорее прочитать письмо сына. А сделать это можно, только написав эту, буквой чиновничьего закона установленную расписку, да ещё угостив исправника или присланного им человека и любезно поговорив с ним о том, что вовсе неинтересно...
      "РАСПИСКА.
      1831 года сентября 9 дня доставленное мне от г-на Алексинского исправника Протопопова присланное к нему при предписании господина Тульского военного губернатора, полученное им из III-го Отделения Собственной Его императорского Величества канцелярии на мое имя письмо г-жи Нарышкиной от 13 июня сего года я получил, в чем и даю сию расписку.
      Полковник Сергей Павлов сын Бобрищев-Пушкин".
      Уже по возвращении на родину Павел Сергеевич, высоко ценя нравственное наследство, оставленное отцом ему, братьям и сестре, напишет: "Печать, которою связал нас всех наш добрый отец, служит для нас всех неизгладимым залогом верной дружбы. Все мы так глубоко его любили и уважали, что, и не зная друг друга в подробности, были соединены, а сестра наша добрая между нами как старческий его посох, которым он подпирался в свое восьмидесятилетие"1.
      После кончины Сергея Павловича - в 1849 году - за хлопоты о братьях принялась сестра - Мария Сергеевна. Она родилась в 1806 году. Когда в 1815 году они уехали в Москву учиться, ей было всего 9 лет. Как часты и длительны были их наезды домой до 1822 года, судить трудно. А начиная с 1822 года благодаря сохранившимся формулярным офицерским спискам известно, что ежегодный приезд братьев в отпуск длился 2-3 меся-ца - к положенным 28 дням они добавляли месяц-другой "по болезни". Известно, что последняя встреча Марьи Сергеевны - тогда почти 19-летней - состоялась с братьями в январе-марте 1825 года. В "Семейной хронике" М.А. Крамер2 читаем:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24