— Если велосипед (он висел высоко, под потолком, на двух вбитых в стену железных крюках) снести вниз в сарайчик, то коричневый ящик можно было бы подвинуть дальше, — сообщал отец и перечислял еще по крайней мере с полдюжины вещей, которые следовало бы передвинуть, чтобы в конце концов под столом освободилось место хотя бы для ног сидящих.
— Ты хочешь, чтобы велосипед украли! — поначалу ответ всегда был отрицательным и частенько абсолютно нелогичным. Как будто отец действительно хотел, чтобы велосипед украли. Велосипед — почти единственная его радость, на нем он ездил на Букултский канальчик или на Малую Юглу порыбачить — свежую рыбу мать покупала только зимой. Звенья складной бамбуковой удочки он привязывал к раме велосипеда, донельзя выгоревший и залатанный рюкзак прилаживал за плечами, алюминиевый бидончик с плотвичкой или другой наживкой подвешивал с рулю — и до свиданья! — скрип педалей «Латвело» удалялся по направлению к собору Павла.
— Кому такой хлам нужен! — ворчал в ответ отец, хотя в его голосе и слышалось некоторое сомнение. А если в самом деле украдут? Что тогда? Если у тебя есть велосипед, то можешь жить как король — ехать куда и когда хочешь. Ведь на автобус никогда нельзя надеяться и вообще — там, куда можно подъехать на автобусе, тебя всегда опередит какой-нибудь рыболов. Нет, велосипедом он рисковать не станет, но желание вытянуть ноги под столом тоже не проходило, и вскоре появлялся другой проект: коричневый ящик подвинем не вправо, а влево, в корзину для щепок сложим пустые банки из-под варенья, и таким образом в посудном шкафчике освободится левая полка, куда стоймя войдет швейная машинка — у матери она была ручная, без столика. Эврика! Удобно и просторно! Теперь вечерний чай имел совсем другой вкус. Если потребуется, то и еще одно место можно выкроить.
«Как я мог здесь жить? Но ведь жил. Факт. Ящик для хлеба отодвигал к стене, чистые миски и тарелки переносил на плиту, раскладывал книги, тетради и учил уроки. И даже в студенческие годы. Вначале…»
— Что тебе нужно? — резко спросила мать.
Он еще не успел даже переступить порог комнаты.
— Уходи! — Глаза — единственное, что осталось живым на ее усохшем лице, кололи, словно острыми вертелами.
— Послушай, у меня хорошее, конкретное предложение, — спокойно сказал он, как будто вовсе не слышал ее слов.
— Я ничего не хочу слышать!
— Если ты не желаешь жить у нас, — он снова пропустил обидные слова мимо ушей. — Если ты не желаешь жить с нами, есть еще одна возможность. Дом в Лиелциемсе готов, можешь перебраться туда.
— На зиму. А летом?
— Дом большой. Места там хватит для всех. Одна комната имеет отдельный вход, я думал — на случай, если Наурис женится.
— Тебе только и нужно, чтоб кто-нибудь стерег дом и топил печи, чтоб грибок не завелся.
— Ты несправедлива, мать, — он вдруг почувствовал себя очень усталым.
— На пальцах одной руки можно пересчитать, сколько раз за эти годы ты наколол и принес мне дров!
— А тебе хоть час пришлось мерзнуть?
— Весь дом меня осуждает: сына вырастила, а дрова носит чужой человек!
— Черт побери, а тебе не приходило в голову, что ему кто-то за это платит? Пойми наконец, что я хирург и не могу возиться с дровами. Не имею права, потому что должен беречь свои руки, и, может быть, даже больше, чем глаза. Мне надоело тебе это повторять.
— Ты всегда находишь отговорки.
— Мама, ясно и понятно скажи, чего ты хочешь.
— Я хочу, чтобы ты сейчас же ушел.
— Что случилось?
— Ты берешь взятки!
— Кто тебе наговорил таких глупостей! Теперь я, по крайней мере, понимаю, почему ты денежный перевод отправила обратно.
— Не нужны мне твои деньги. Я и так уже не смею на улице показаться — со стыда хоть сквозь землю провались. В очереди за молоком на меня пальцем показывают — вон у этой… сын профессор, но к нему без пачки денег и не подходи — с лестницы спустит!
— Тебя с твоими тетушками надо отвести к психиатру!
— Да, на это ты способен! И дружки найдутся, помогут отправить мать в сумасшедший дом за то, что она отказывается от твоих грязных денег! Уж лучше умру с голода или буду жить в сумасшедшем доме, чем возьму их. Понял?
— Тех, у кого нет денег, я оперирую не хуже, чем тех, у кого они есть.
— Уходи же, наконец, отсюда, не рассиживайся тут!
Потерянно и тупо смотрел он в пол, понимая, что если станет объяснять, получится сбивчиво, что мать из его объяснений ничего не поймет, и они причинят всем одни неприятности, тем самым он может подвести других, тогда в клинике все зашатается и рухнет, а его самого попросят с должности — некоторые не только в Риге, но и в Москве с нетерпением ждут, когда освободится это место — ведь оно обеспечивает не только большой оклад, оно еще и престижно. Из-за этого места ему и так нет житья от интриг — слишком оно заманчиво. Тот, кто усядется в это кресло, еще долго сможет украшать себя лаврами, добытыми Наркевичем, торгуя ими оптом и в розницу. Как раз для такого, кто расчетливо породнился с высшими кругами и теперь сидит на скромной должности в министерстве в ожидании всяких благ.
— Если тебе надо помочь, скажи — придет Наурис.
— Мне от тебя ничего не нужно!
Мать он всегда любил больше, хотя считалось, что похож он на отца. Его до слез злила скромность отца: он никогда не пытался изменить свое общественное положение, даже когда случай тому способствовал. Однажды отцу, несмотря на его недостаточное образование, но учитывая долголетнюю безупречную работу на заводе, предложили должность мастера в энергетическом цехе. Для старшего истопника это была большая честь, но отец отказался. Матери о предложении он, конечно, не сказал ни слова, но она, к несчастью, случайно узнала об этом от его товарищей. Изменить ничего нельзя было — мастером уже работал другой человек. Мать плакала навзрыд, осыпала отца злыми упреками, а он, опустив голову, оправдывался: возись там с бумагами да отсиживай на всяких собраниях; и вообще — кто такой нынче мастер? Для ругани сверху и для ругани снизу. Да еще чтоб уговаривать. То уговори поработать в выходные, то уговори на сверхурочные. Никогда не будешь чувствовать себя спокойно — всегда что-нибудь недоделанное будет висеть на тебе. И вся разница в нескольких рублях. Богатым он никогда не был, во и там не разбогатеешь.
— Да, ты никогда никем не станешь, — с горечью сказала тогда мать. — Я это знала еще, когда замуж за тебя выходила!
В юности сыну казалось, что мать вышла замуж за отца, потому что обожглась на любви к другому, после чего решила, что самое лучшее — тихая заводь и что тосковать по стремительным водам она больше не станет. Отец был великий никто: любящий — в меру, работящий — тоже в меру; ему еще не было и сорока, когда он решил, что остальную часть жизни он проведет, сидя на берегу с удочкой, под западным ветром, когда клюет даже самая ленивая рыба, и не будет стремиться ни к каким другим мирским благам. Если в Риге и был кто-нибудь почти или полностью доволен жизнью, так это отец. И ему повезло — он не дожил до оскудения латвийских рек и озер, и до последнего своего часа возвращался домой с хорошим уловом.
Из-за отца сын ненавидел и рыбалку, и охоту, хотя о последней настоящего понятия не имел.
Мать считала себя проигравшей в жизни, и это ей не нравилось, поэтому она всячески восхваляла перед соседями достоинства отца. Чтобы создать впечатление, что именно за такого и мечтала выйти замуж.
— Разве у меня не было других возможностей? Ты, Ванда, должна помнить, не мне тебе рассказывать, — призывала она в свидетельницы подругу молодости из соседнего дома, которая обычно хвалилась шляхетской кровью в своих жилах, в то время как все в округе знали, что ее мать — латгалка, а отец родом из Видземе и что ни у того, ни у другого поляков в роду и в помине не было. — Помнишь, как мы работали в химчистке Бейжефа? — Далее следовало объяснение для тех, кто в отличие от Ванды в химчистке не работал. — Однажды заболела приемщица и меня из цеха поставили на выдачу заказов. Скучное занятие: то одна старуха приплетется, то другая. Не то что теперь — очередь в очереди. И вдруг — на тебе! — подъезжает автомобиль. За рулем сидит красивый мужчина в модном клетчатом костюме, у машины верх поднят, а на заднем сиденье пятнистая собака с обвислыми ушами… Ванда помнит…
— А мне он не понравился… — вставляла Ванда. — Все время приговаривал: барышня, барышня, а когда дело дошло до угощения фруктовой водой, сразу завздыхал и скорбно посмотрел на свои сантимы.
— Ему принадлежало шесть доходных домов! Однажды он мне их показал. Четыре ему достались по наследству, а два построил сам. Не своими руками, конечно, — такие большие дома своими руками за десять жизней не построишь.
— Радуйся лучше, что у тебя с ним ничего не вышло! — снова встревала Ванда. — Сейчас бы ты не тут сидела, а отбивалась бы где-нибудь от комаров!
Разговоры в таких случаях переключались на комаров, мошек и других насекомых, но, случалось, обсуждали и других женихов молодости, которые прямо-таки преследовали мать с серьезными намерениями. Сын был потрясен, что среди них не было ни одной, такой же серой, как его отец, личности.
«Здесь, на окраине, бытовые трагедии всегда были в моде. Для них и материала требовалось меньше и обходились они дешевле», — подумал он.
Тихо вышел за дверь и тихо закрыл ее за собой. Так же тихо стал спускаться по отремонтированной лестнице.
Вдруг он почувствовал сильный удар. Как будто налетел на прозрачную стеклянную стенку. Нет, никакой боли, лишь сильный удар.
Очнулся через секунду, ударившись спиной о стену. Сознание возвращалось медленно, все еще кружилась голова, и поэтому казалось, что лестница качается вместе с домом; по спине стекал холодный пот.
— На этой неделе уже второй раз, — прошептал он пересохшими губами.
Он знал, что нужно идти к невропатологу и проситься в санаторий, но знал, что не сделает этого, не сделает из-за отсутствия времени.
Значит, отпуск, проведенный в Карпатах, не помог, хотя там приступов не было.
В «Волге», откинувшись на сиденье, он закрыл глаза и сидел так какое-то время, пока слабость отступила, и только тогда завел мотор.
Поток автомобилей в обоих направлениях не сократился и все еще казался бесконечным.
Глава IV
Прислушавшись к тому, как сторож садового кооператива оправдывается перед Иваром, я подумал, что старик стоял возле обнаруженного трупа с закрытыми глазами и теперь повторяет: «Нет, никогда раньше, определенно никогда раньше я его не встречал», потому что боится, как бы его не заставили снова смотреть на труп. Да и не велика радость смотреть на такое: небритое, посиневшее и распухшее лицо пьяницы, грязная оборванная одежда, запекшаяся на затылке кровь. И при этом думать, что неподалеку от твоего дома, где ты живешь одиноко, как в лесу, произошло убийство.
Убитый настолько омерзителен, что к нему неприятно прикоснуться даже носком ботинка. К счастью, судебный медик, — а ему, желает он того или нет, все равно придется делать вскрытие, — сам вызвался все вытащить из карманов, сказал только, чтоб кто-нибудь из нас поехал с ним. Специализированный автобус подогнали задней дверцей к узкой, как туннель, тропочке, и труп из канавы, еще облепленный зелеными водорослями, потащили по участку старика, сообщившего об убийстве. Это недалеко, в общей сложности — метров сорок, не больше. Первый раз мы пришли сюда с другой стороны, по тропинке, потом старик показал мне проселочную дорогу, по которой можно подъехать. Если бы он не проводил меня, то неизвестно, сколько я проблуждал бы: участки здесь обозначены лишь дощечками с номерами, да и таких на многих участках нет. Старичка мы посадили в первой машине рядом с шофером, чтобы он показывал дорогу, но, как только кончился асфальт, он высказывал сомнение почти на каждом перекрестке.
— Здесь… Кажется, по этой… Да, да! Я припоминаю вот эту тую, — показывая пальцем, оправдывался: — У меня ведь нет машины, и я все больше пешком, мимо гаражей… А теперь, осенью, все выглядит как-то по-другому… К тому же стемнело… Совсем по-другому!..
Наконец машина остановилась и славный старик торжественно сообщил: «Приехали».
Выйдя из машины, я встаю прямо на бетонную трубу: она проложена по дну канавы и пересекает дорогу — здесь таких много, через пять-шесть мы уже переехали. Бетонные спины этих труб взгорбились на всю ширину дороги, некоторые из них совершенно оголены, и шоферы, боясь зацепить карданным валом или глушителем, притормаживают — машины медленно переползают через трубы.
К вечеру подморозило, трава вдоль дороги похрустывает под ногами, и на свету прожекторов заметен парок от дыхания. Кругом штативы с лампами, и передвигаться приходится осторожно, чтобы не задеть какой-нибудь кабель из протянутых от машины и хибары старика.
Мы удивились, не обнаружив по обеим сторонам канавы никаких следов, и решили, что мужчина в канаве пролежал дольше, чем мы вначале предполагали, а следы не сохранились потому, что земля на ближайших огородах потом была вскопана. Тут же выяснилось, что никто из присутствующих не знает, как скоро в таких небольших водоемах всплывает труп из-за газов, вызванных разложением. Началось что-то вроде спора об основных законах физики, но к единому мнению мы не пришли, потому что никто не мог вспомнить, что именно по этому поводу говорилось в специальной литературе. Кроме того, тяжесть, привязанная к туловищу мертвеца, оказалась весьма внушительной — большой тесаный камень, какие закупали в Швеции когда-то для рижских мостовых.
Следователь прокуратуры Ирина Спулле — сорокалетняя, энергично жестикулирующая женщина, с очень черными волосами (не может быть, что она их не красит), в кожаном пальто, делающем ее похожей на комиссара из фильма о гражданской войне, — загибает один за другим пальцы на руке, перечисляя Ивару азбучные истины. Наверно, бедняжка, понимает, что ее настоящее место не здесь, что среди нас она заблудилась, как Красная Шапочка в лесу, и боится, что мы тоже это понимаем. Вот почему ее жесты становятся все категоричнее. Мне уже доводилось с ней работать, пусть теперь Ивар послушает, что прежде всего надо попытаться, во-первых, установить личность потерпевшего, что это можно сделать по документам, обнаруженным в его кармане, или… Документы! Могу поспорить, что этот бедолага не помнил, что такое документы, уже лет пять, по крайней мере: либо сам их потерял по пьянке, либо у него их вытащил такой же бродяга, чтобы взять напрокат стиральную машину и тут же за углом продать ее. Уважаемая следовательша, такому документы не нужны, потому что вытрезвитель таких не принимает ни с паспортом, ни без него. Документы! У него в кармане даже старого трамвайного билета не найдется, потому что трата денег на общественный транспорт в его сознании ассоциируется с идиотизмом последней стадии.
На левой руке Спулле загнула уже все пальцы, теперь начинает загибать на правой. Интересно, что она будет делать потом — ведь в азбуке криминалистики не десять истин, а гораздо больше. Какой беспомощной, женщина, ты чувствуешь себя здесь! Должно быть, столь же беспомощной, сколь удивлен был я, когда узнал, что ты ухитряешься выведать из нескольких свидетельских показаний, спокойно сидя за письменным столом в своем кабинете. Умом? Хитростью? Интуицией, свойственной прекрасному полу? Не знаю, но это тебе удается — вот что важно. Но на сей раз, клянусь, выведывать нечего. Нам с Иваром предстоит всего лишь отыскать тех, с кем покойный в последний раз пил политуру или тройной одеколон — другие напитки они не признают, остальное выяснится само собой. Обычно при этом между ними возникает пустяковый спор, причину которого частенько не помнит ни виновный, ни пострадавший; виновный на следствии лишь тупо повторяет: «Он меня оскорбил!», но не может сказать, как именно. А пострадавший — если только результат, вызванный агрессивностью хронического алкоголика, оказывается не столь трагичным, как на сей раз, — готов простить все синяки и раны, хотя тоже не помнит, какие ему были нанесены оскорбления.
Спулле все еще загибает пальцы, и инспектор по уголовным делам Ивар Хинтенберг, немного склонив голову, пристально смотрит на нее с высоты своего роста в метр девяносто. Весь его облик говорит о серьезности и желании запомнить. Даже модные светлые усы излучают серьезность. Роль громоотвода он выполняет добросовестно. Это мне законный гонорар за инструктаж, проведенный в штабе дружины, куда явиться ему помешали тяжкие холостяцкие заботы.
— Я поехал, — говорю коротко и направляюсь к машине. Мотор уже работает.
Большой холодный зал, пол его выложен плитками — в клетку. Помесь часовни с холодильником. Это из терминологии Ивара, конечно.
Покойник наконец уложен на широкий мраморный стол, и медик расстегивает на нем синий плащ, под которым оказывается коричневый фланелевый халат, перетянутый проволокой. Под ним несколько рубах. И все это отвратительно воняет.
— Этого типа следовало бы причислить к тварям, которые никогда не моются, — ворчит медик, берет массивные портновские ножницы и, перевернув закоченевшее тело на живот, разрезает всю одежду как шкурку банана — от воротника до подола.
— Надеюсь, его близкие не возбудят против меня гражданский иск. Иди сюда, прощупаем!
Не находим, конечно, ничего. Так же, как в карманах. Абсолютно ничего. Даже носового платка.
— Татуировки нет, должно быть, не сидел… Пиши, я буду диктовать…
Беру блокнот и ручку.
Личность не установлена.
Обнаружен там-то и там-то, мужчина, возраст (приблизительно), рост (точно) и т. д. и т. д.
Описание одежды.
Цвет кожи, полнота.
Голова.
Лицо.
Шея.
Грудь.
— Волосы серые, глаза темно-коричневые, маленькие… Сам свинья, и глаза как у свиньи! Записал?
Исходя из сведений, которые я сейчас записываю в блокнот, я составлю запрос в вычислительный центр, хотя маловероятно, что мне там чем-нибудь помогут.
— Как быть с отпечатками пальцев? — спрашивает медик.
— Надо снять!
— Ты начальство — как скажешь, так и сделаю.
Только на сей раз толку от этих отпечатков не будет — могу поспорить.
— Оттиснем!
Медик продолжает диктовать:
— Зубы верхней челюсти из белого металла.
— Стальные.
— Правильно, зубы стальные. Но ты должен писать: из белого металла.
— Что я и делаю.
Я уверен, что, записывая, только попусту трачу время, и вычислительный центр не поможет мне, потому что разделяю мнение нашего уважаемого медика: пребывание людей такого возраста в местах заключения следует связывать прежде всего с татуировкой, которая тогда, в дни их молодости, была там очень популярной, придавая особый вес как крупному вору, так и мелкому воришке. Если не хочешь, чтобы тебя считали маменькиным сынком, на запястье или плече ты должен иметь наколку имени или хотя бы инициалов оставшейся на свободе возлюбленной подруги, но особое уважение снискаешь, если будешь разрисован, как афишный столб. «Отсидку» в зрелые годы начинают редко, хотя встречаются и такие. Лишь поэтому я и записываю, хотя считаю, что было бы намного разумнее начать поиски собутыльников покойника, которые слоняются где-нибудь там же, в Садах, или возле ближайших магазинов, торгующих вином. Я нисколько бы не удивился, если бы узнал, что они уже горячо обсуждают случившееся и что виновный им пусть приблизительно, но известен.
Утром я захожу в помещение, на дверях которого рядом с другими дощечками висит довольно невзрачная — «Вычислительный центр Министерства внутренних дел». Рабочий день здесь только начался, и мой приятель в своем кабинете приступил к сортировке запросов.
Настоящими друзьями мы себя не называем, но хорошими приятелями — да, потому что служба часто сводит нас вместе. Не только здесь, но и на разных собраниях и совещаниях, большая часть которых существует для переливания из пустого в порожнее и повторения давно известных истин — об этом обычно свидетельствует шелест бумаги в задних рядах, где сидящие обмениваются газетами и другими периодическими изданиями. Мы оба — из задних рядов и незаметно для себя перешли от уважительного «вы» на простое «ты» (высокомерные англичане его не признают).
Он прекрасно выглядит в своей ладно пригнанной майорской форме. Не понимаю, зачем он носит ее в будни, ведь он не милиционер, а математик и даже имеет ученую степень. Должно быть, и он, как многие всезнайки, тоже имеет отклонения от нормы. К счастью, страсть к казенным мундирам и блестящим нагрудным знакам отличия для общества не опасна.
— Привет!
— Садись, я сейчас… — он продолжает сортировать запросы по стопочкам. Срочные, очень срочные и чрезвычайно срочные. Таких у него ежедневно около полусотни и больше. Из всей республики, не только из отделов внутренних дел. Другие организации тоже нередко нуждаются в знаниях электронного мозга.
Кабинет величиной с кухню в домах новой постройки, напротив письменного стола — стена из оргстекла, чтобы видны были монстры в зале, никак не укладывающиеся в моем сознании. Я только знаю, что все вместе это называется электронно-вычислительной машиной, что среди подобных себе она считается довольно мощной: она содержит в своей памяти сведения, которые не могла бы вместить картотека в десять миль длиной и в десять шириной. Если раньше, задержав какого-нибудь парня с мотоциклом, номер рамы или мотора которого не совпадал с номером, записанным в техническом паспорте, автоинспекция неделями вынуждена была слушать сказки о том, каким путем мотор попал к нему, то теперь в течение десяти-пятнадцати минут вычислительный центр отвечает: «владелец такой-то, проживает там-то». Случилось даже, что владелец еще и не обнаружил факта кражи, а вор уже в милиции хнычет: «Я так больше делать не буду!» Во времена карточек, которые еще нельзя считать давно прошедшими, ничего подобного быть не могло. Для вычислительного центра иногда достаточно лишь нескольких признаков, чтобы отыскать ту или иную личность. Свидетель, например, только и знает, что человека зовут Янис, живет в Пардаугаве и прихрамывает на левую ногу. Таких может оказаться человек тридцать, а если другой свидетель еще скажет, какой у Яниса цвет волос, то число разыскиваемых сразу сократится по крайней мере наполовину, и у значительной части этой половины, в свою очередь, будет железное алиби. Среди оставшихся виновного уже отыскать можно, профессионал же — отыскать обязан.
К сожалению, вычислительный центр появился на свет не так давно и с совершенно пустыми кладовыми памяти, их срочно заполнили материалами из картотек отделов внутренних дел, но у них были сведения лишь о тех людях, которые уже когда-то конфликтовали с законом. К тому же в карточках имелось лишь несколько пунктов, поэтому многие «полочки» в вычислительной машине оказались незаполненными, ведь ее память практически неисчерпаема.
— Тебе, конечно, чрезвычайно и архисрочно, — усмехается майор, кончив сортировать запросы.
— Как всегда.
Он берет мой листочек, делает на нем какие-то пометки — так до сих пор и не знаю, что означает эта вереница цифр — их шифр или индексы, снимает телефонную трубку, и я вижу, как тут же в зале за стеклом трубку снимает девушка. Упаси бог открывать дверь — колебания температуры и вибрация воздуха, говорят, очень вредны для здоровья умной машины.
Он диктует. Девушка, придерживая трубку плечом, усердно записывает. Она симпатичная, и я с сожалением констатирую, что Ивар в ней непременно разглядел бы еще больше достоинств и, конечно, опасность оказаться женатым. Эта мысль меня даже радует, ведь в данном случае я — просто любитель чистого искусства.
Затем мне предлагают журнал «Дадзис» и я пробегаю раздел «Чего только не бывает на свете», успеваю также перелистать и просмотреть карикатуры, и тут происходит чудо — передо мной на стол ложится гладкий бланк из серого картона…
Грунский Алексис Леопольдович, родился в 1923 году в Лудзенском уезде. Женат, имеет дочь.
В верхнем правом углу карточки — фотография. Должно быть, очень старая. Тупое, невыразительное лицо с большими мешками под глазами.
На другой стороне карточки клетки для сведений дактилоскопии, именно по ним и осуществлена идентификация. Значит, все же был осужден.
Вот и нужная графа.
Нет, осужден не был. В 1967 году ему было предъявлено обвинение по статье 139-й, часть первая (тайное хищение личного имущества граждан), но дело прекращено в связи с амнистией. Наверно, побыл некоторое время в изоляторе предварительного заключения и оставил на память отпечатки своих пальцев, которые затем перекочевали в электронику вычислительного центра.
Может, отправиться в архив и разыскать уголовное дело? Только не верится, что с этим может быть что-то связано, ведь прошло слишком много времени — пятнадцать лет. К тому же это не могло быть какое-нибудь сверхпреступление, если попал под амнистию. Статья тоже об этом говорит.
Профессия — печник.
Адрес.
Это самое главное. Отправляюсь в управление — может, удастся раздобыть транспорт — сейчас многое значит скорость. Когда вышел из дома? С кем его видели в последний раз? Элементарно.
Глава V
Перелистываю справочник, чтобы выяснить, к какому району относится местожительство Грунского и кто там участковый инспектор. Участковые инспекторы для нас, следователей по уголовным делам, самая надежная опора. К сожалению, ни один из трех указанных в книге телефонов не отвечает.
Ждать я не могу — нет времени, вызываю машину и успеваю позвонить Спулле в прокуратуру — обрадовать ее, что личность жертвы установлена.
Едем через старый воздушный мост, мимо башни ВЭФа и сворачиваем на улицу Бикерниеку. Я подумал: вдруг участковый инспектор вернулся. Делаем небольшой крюк и подъезжаем к его комнате рядом с домоуправлением, но комната заперта, а в домоуправлении никто не знает, куда он ушел и когда появится — дел у него много, сидя в кабинете, много не наработаешь. Жаль: только участковый инспектор мог бы проводить меня к постоянным собутыльникам Грунского.
— Когда вернется, попросите его никуда не уходить, подождать меня, — говорю я бухгалтеру домоуправления, и она обещает все выполнить наилучшим образом.
Катим на «Волге» дальше.
Смотрим на номера домов.
Серый двухэтажный дом с темно-зелеными оконными рамами. Чистый, аккуратный дворик, два-три гаража. На качелях, подвешенных к суку одинокого дерева, летает длинноногая девчонка-подросток в бежевых колготках.
Шестнадцатая квартира находится как раз напротив дверей коридора, рядом с вереницей кладовок. Снаружи хорошо слышен разговор в квартире. Женщина тараторит без перерыва, мужчина лишь изредка вставляет слово, другое. Звоню, и дверь почти сразу открывается.
Женщине лет тридцать, мужчине примерно столько же. Он сидит за столом, ест суп. На маленькой тарелочке лежит кусок вареного мяса и ломоть черного хлеба. Он смотрит на меня сердито, словно ворона, трапезу которой неожиданно прервали.
— Скажите, пожалуйста, здесь проживает Алексис Грунский? — спрашиваю я. Никаких документов у меня не требуют, а сам я не тороплюсь их показывать.
— Нет, здесь такой не проживает! — быстро и нервно бросает женщина.
За это время я успеваю окинуть взглядом кухню, за которой видна небольшая комната (дверь туда раскрыта настежь) и, судя по цветастым портьерам, дальше есть еще одна. Средний уровень среднего достатка, самая дорогая вещь — цветной телевизор (должно быть, приобретен в рассрочку), но все сверкает чистотой. Нигде не видно подходящего места, где могла бы повалиться спать такая скотина, как Алексис Грунский. Ну, разве что в комнатушке за портьерами.
— Однако, насколько мне известно, он здесь прописан, — говорю я.
Мужчина, схватив пальцами кусок мяса, шлепает его на ломоть хлеба, зажимает все это в большущей красной ладони и вскакивает из-за стола. Теперь я вижу, что одет он по-рабочему, видно, трудится где-то рядом и прибежал пообедать.
— Я пошел, — бросает он женщине, но, наверно, адресуется это и мне.
— Надень фуражку!
— Не надо, я так…
— Надень, тебе говорят! Простудишься!
— Извините, кто вы? — спрашиваю.
Осторожный, испуганный взгляд бродячей кошки. Такие большим крюком обходят все, что хоть отдаленно грозит неприятностями, а у него неприятности уже, видно, были, и не раз.
— Я ее муж.
— Вы здесь живете?
— Покажи мои документы, я побежал, — он решил исчезнуть со сцены с ломтем хлеба в правой руке и фуражкой в левой. — Сейчас придет машина с раствором.
— Пройдите в комнату.
Действительно, цветной телевизор — я не ошибся. «Горизонт-723».
— Алексис Грунский является ответственным квартиросъемщиком этой квартиры. Кроме него, здесь проживают его дочь и внучка. — Пересказываю то, что прочел в карточке домоуправления.
— Дочь — это я… — женщина заметно волнуется, уголки рта дергаются, вот-вот расплачется. — Чего он хочет? И вообще — откуда вы? Из исполкома?
— Я из милиции.
— Он хочет вернуться сюда жить? Я не впущу его, пока не отдаст те триста рублей, которые получил от нас, и квартплату… Пусть немного, но все же деньги. С годами накопилось… За все те годы, что мы платили за все вдвоем с матерью, он копейки в дом не принес… Приходил пьяный, валился спать не раздеваясь, а по ночам вставал жрать! Мать пыталась прятать еду, но разве спрячешь от такого — находил, сжирал все до крошки. Когда я была маленькой, залезала под одеяло и плакала, потому что знала — завтра опять весь день впроголодь… — У женщины вдруг полились слезы. Она открывает шкаф и, порывшись по полкам, наконец вытаскивает папочку, в которой, должно быть, хранит разные документы, и протягивает мне тетрадный листок в клетку, аккуратно обрезанный по краям.
«Данной распиской я, Алексис Леопольдович Грунский, подтверждаю, что действительно получил от своей дочери 300 (триста) рублей, обязуюсь оставить ей квартиру и никогда сюда не приходить, 16 мая 1980 года».