– Не выйдет, Бривман. Как ты его заставишь сидеть спокойно? На нем останутся синяки или следы веревки.
– Но если бы вышло. Находят парня, он лежит на столе, и никто не знает, как он умер. Вывод следователя: убит путем утопления. А тот последние десять лет и у моря-то не был.
– Немцы при пытках много воды использовали. Засовывали шланг в жопу, чтобы на допросе язык развязался.
– Великолепно, Кранц. У япошек было что-то подобное. Они заставляли есть сырой рис, а потом выпивать галлон воды. Рис разбухал и…
– Да, я об этом слышал.
– Но, Кранц, хочешь еще ужаснее? И это делали американцы. Слушай, они поймали на поле боя япошку и заставили его проглотить пять или шесть патронов. А потом заставили бегать и прыгать. Патроны разорвали ему живот. Умер от внутреннего кровотечения. Американские солдаты.
– Как насчет подбрасывать младенцев в воздух для штыковых тренировок?
– Кто так делал?
– Обе стороны.
– Чепуха Кранц, это и в Библии было. «Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень»[28].
Десять тысяч разговоров. Бривман помнит около восьми тысяч. Странности, ужасы, чудеса. Они по-прежнему разговаривают. Они стареют, и ужасы становятся ментальными, странности – сексуальными, чудеса – религиозными.
И пока они разговаривали, машина неслась по разбитым пригородным дорогам, а «Полуночник с Пластинками»[29] крутил страстные диски томления, и одна за другой пары разъезжались из Эджуотера, из Мапл-Лиф, из Эль-Пасо. Опасные течения озера Святого Людовика вихрились вокруг воскресного улова утопших моряков-любителей из яхт-клуба, первопроходцы общественного транспорта из монреальских пригородов вдыхали прохладный свежий воздух, за который уже заплачено, и образ родителей в ожидании чад принимал угрожающие формы, делая минуты разговора еще слаще. Парадоксы, обманки, проблемы растворялись в захватывающей полемике.
Вжжжик – и нет ничего невозможного.
25
Свесившись посреди потолка, вращающийся зеркальный шар расшвыривал вспышки оспин по стенам огромного «Золотого дворца» в конце Стэнли-стрит.
Стены походили на громадный прогнивший швейцарский сыр на марше.
На возвышении эстрады за тяжелыми красно-белыми пюпитрами сидел оркестр с лоснящимися волосами и выдувал стандартные аранжировки.
Лишь одно есть место для меня
Подле тебя
Будто в раю я
Подле тебя[30]
холодно разносилось над редкими танцующими. Бривман и Кранц слишком рано явились. Надежд на волшебство – негусто.
– Неправильный танцзал, Бривман.
К десяти часам площадка была битком набита расфуфыренными парами и с балкона было видно, что вибрирующая музыка будто напрямую подпитывает их покачивание и потряхивание, и они окутывают ее, словно амортизаторы. Бас, фортепиано и ровный ритм щеток почти беззвучно входили в их тела, и те в движении сохраняли музыку.
Лишь откинувшийся назад трубач, выгнувшись от микрофона и устремив трубу к крутящемуся зеркальному шару, мог издать в дымном воздухе долгий резкий вопль, что кольцами спасательной веревки змеился над скачущими фигурами. Вопль исчезал, как только возобновлялся припев.
– Правильный танцзал, Кранц.
В те дни беспокойного рысканья они пренебрегли множеством общественных демонстраций, но «Золотым дворцом» не пренебрегали. Он был слишком велик. Ничего несерьезного не было в тысяче людей, совершенно погруженных в ритуал флирта, а колеблющиеся осколки отраженного света мчатся по их неподвижным зажмуренным лицам – янтарный, зеленый, фиолетовый. Они не ничего не могли поделать – их впечатляло, очаровывало это обузданное насилие и произвольность системы.
Зачем они танцуют под музыку, удивлялся Бривман с балкона, зачем подчиняются ее диктату?
В начале мелодии они располагались на полу, подчинялись темпу, быстрому или медленному, и когда мелодия заканчивалась, вновь распадались в путаницу, словно батальон, разбросанный фугасом.
– Что заставляет их слушать, Кранц? Почему они не разнесут эстраду вдребезги?
– Давай спустимся и найдем каких-нибудь женщин.
– Сейчас.
– Куда ты пялишься?
– Планирую катастрофу.
Они в молчании наблюдали за танцующими и слышали беседу родителей.
Танцевали католики, франкоканадцы, антисемиты, антиангличане, агрессивные. Они рассказывали священнику все, Церковь их пугала, они опускались на колени в пахнущих воском заплесневелых храмах, увешанных брошенными грязными костылями и гипсовыми корсетами. Все до единого работали на еврейского фабриканта, ненавидели его и ждали отмщения. С плохими зубами, потому что жили на «пепси» и шоколадных пирожных Мэй Уэст[31]. Девушки – горничные или фабричная обслуга. Слишком яркие платья, сквозь тонкую ткань просвечивают бретельки лифчиков. Завитые волосы и дешевые духи. Еблись они, как кролики, а на исповеди священник даровал им прощение. Они были чернь. Дай им шанс, и они сожгут синагогу. Пепси. Лягушки. Французишки.
Бривман и Кранц знали, что их родители – ханжи, и потому старались опровергнуть все их мнения. Преуспели не вполне. Они хотели окунуться в живое, но ощущали в своей радости нечто смутно аморальное – лапать девчонок, гоготать, шлепать по задницам.
Девушки могли бы выглядеть красивыми, если бы не фальшивые зубы у всех.
– Кранц, мне кажется, мы тут единственные евреи.
– Нет, я видел, пару минут назад тут рыскали какие-то пижоны в бабочках.
– Ну, тогда мы единственные вестмаунтские евреи.
– Берни тоже тут.
– О'кей, Кранц, я единственный еврей с Уэллгрин-авеню. Возрази что-нибудь.
– О'кей, Бривман, ты единственный в «Золотом дворце» еврей с Уэллгрин-авеню.
– Важно разграничивать.
– Пошли найдем каких-нибудь женщин.
У одной из дверей главного зала кучковались молодые люди. Они весело спорили по-французски, подталкивая друг друга, хлопая по задницам, сплющивая бутылки «кока-колы».
Охотники подошли к группе, и веселье мгновенно потухло. Французские парни слегка расступились, и Кранц с Бривманом пригласили девушек, которых выбрали. Они говорили по-французски, никого этим не обманув. Девушки переглянулись между собой и с остальными. Один из французских парней великодушно обнял за плечи девушку, которую пригласил Бривман, и подтолкнул ее к нему, одновременно хлопнув Бривмана по спине.
Они чопорно танцевали. У нее во рту было полно пломб. Он знал, что мог бы всю ночь ее обнюхивать.
– Ты сюда часто приходишь, Иветт?
– Ну, знаешь, так, иногда, развлечься.
– И я. Moi aussi.
Он сказал ей, что заканчивает школу, не работает.
– Ты итальянец?
– Нет.
– Англичанин?
– Я еврей.
Не сказал, что он единственный еврей с Уэллгрин-авеню.
– Мои братья работают на евреев.
– О?
– На них неплохо работать.
Никакого удовлетворения от танца. Привлекательной она не была, но ее национальная таинственность требовала изучения. Он вернул ее друзьям. Кранц тоже закончил танцевать.
– Ну и как она была, Кранц?
– Не знаю. Она не говорила по-английски.
Они еще чуть-чуть побродили, попивая апельсиновый сок, облокачиваясь на балконные перила и обсуждая толпу, что раскачивалась внизу. Воздух уже загустел от дыма. Музыканты играли либо неистовый джиттербаг, либо медленный фокстрот – ничего промежуточного. После каждого танца толпа нетерпеливо зависала в ожидании следующего.
Было уже поздно. Подпиравшие стену девушки и строй одиноких кавалеров на чудо больше не рассчитывали. Они выстроились вдоль трех стен, разглядывая скученных наэлектризованных танцоров безразличными остановившимися глазами. Некоторые девушки искали пальто и собирались домой.
– Никакого проку от их новых блузок, Кранц.
Сверху движение на площадке стало казаться каким-то безумным. Скоро трубач проткнет рогом дым, выдаст последнего Хоуги Кармайкла[32], и все закончится. Теперь каждый всплеск оркестра следовало оберегать как спасение от конца вечера и тишины. Впитывайте мелодии грез стиснувшимися щеками и закрытыми глазами. В буги-вуги собирайте себе пропитание, словно манну, и замешивайте ее меж телами, что расходятся и сходятся друг с другом.
– Может, еще один танец, Бривман?
– С теми же?
– Можно и так.
Бривман еще секунду стоял, перегнувшись через перила: произнести бы истерическую речь перед густой толпой внизу.
…слушайте же, друзья, незнакомцы, я связую поколения друг с другом, о, мелкие людишки бесчисленных улиц, гав, гав, ау, кровь, ваши длинные лестницы лозой вьются вкруг моего сердца…
Спустившись, они нашли девушек с той же группой. Это ошибка, мгновенно поняли они. Иветт сделала шаг вперед, будто хотела что-то сказать Бривману, но один из парней ее удержал.
– Вам нравятся эти девушки, а? – спросил он, главный щеголь на вечеринке. Улыбка скорее торжествующая, чем дружелюбная.
– Разумеется, они нам нравятся. Что-то не так?
– Ну а где вы живете-то?
Бривман и Кранц знали, что от них хотят услышать. Вестмаунт – куча больших каменных домов и цветущих деревьев, они специально устроились на вершине горы, чтобы донимать неимущих.
– В Вестмаунте, – в один голос ответили они.
– Так в этом вашем Вестмаунте у вас там что, девушек нету?
Возможности ему ответить не представилось. Переглядывания они заметили в самую последнюю секунду – перед тем, как рухнули навзничь, перелетев через пригнувшихся за их спинами заговорщиков. Главарь и его приятель выступили вперед и пихнули их. Бривман потерял равновесие, а когда падал, какой-то вражеский лазутчик у него за спиной приподнялся, превратив это падение в кувырок. Бривман сильно ударился животом, пара девушек, которых он задел, подняли над ним визг. Он взглянул наверх и увидел, что Кранц на ногах, левый кулак ткнулся кому-то в лицо, а правый уже занесен для удара. Бривман уже собрался встать, но какой-то жирняга решил, что этого ему делать не стоит, и упал сверху.
– Reste lа, maudit juif![33]
Бривман дрался под одеялом из тел, и не пытаясь одолеть жирного парня – хотя бы вылезти из-под него, дабы продолжить битву в более почетном стоячем положении. Ему удалось протиснуться наружу. Где же Кранц?
Дрались, должно быть, человек двадцать. Тут и там он замечал девчонок, стоявших на цыпочках, будто мышей испугались, а парни боролись меж ними на полу.
Он развернулся, ожидая нападения. Жирняга кого-то душил. Бривман двинул кулаком незнакомого человека. Он был каплей в волне истории, безымянный, возбужденный, свободный.
– Ого, дружочки, ого-го, воины тьмы и мрака, хуяк, ррраауу! – восторженно орал он.
Вниз по лестнице неслись трое профессиональных вышибал, и началось то, чего они больше всего боялись. Драка растеклась по танцзалу. Музыканты выдували громкую убаюкивающую мелодию, но контрапунктом музыке уже слышался беспорядочный шум.
Бривман махал кулаком на каждого, мало по кому попадая. Вышибалы работали в его секторе обстрела, разнимая отдельные стычки. В дальнем конце зала все еще тесно и мирно танцевали пары, но в том конце, где был Бривман, их ритм распадался на машущие руки, слепые удары, выпады и женские визги.
Вышибалы шли за беспорядком по пятам, словно рачительные домохозяйки – за огромным пятном, растекающимся по столу: по пути в глубину танцзала растаскивали дерущихся за воротнички и раскидывали их в стороны.
Какой-то человек ринулся на эстраду и что-то прокричал руководителю оркестра, тот огляделся и пожал плечами. Зажегся яркий свет, исчезли причудливо расцвеченные стены. Музыка умолкла.
Все очнулись. Поднялся шум, похожий на вой национальной скорби, и тут же драка понеслась по залу, словно выпущенные на волю молекулы энтропии. Толпа танцоров, которая превращалась в толпу драчунов, походила на гибнущее в конвульсиях огромное высокоорганизованное животное.
В Бривмана вцепился Кранц.
– Господин Бривман?
– Розенкранц, я полагаю?
Они направились к центральному выходу, уже запруженному беженцами. На пальто все наплевали.
– Ничего не говори, Бривман.
– Ладно, не скажу, Кранц.
Они вышли, как раз когда подъехала полиция – человек двадцать в машинах и «воронок». Полицейские проникли внутрь со сверхъестественной легкостью.
Мальчики ждали на переднем сиденье «линкольна». На пиджаке Кранца не хватало лацкана. «Золотой дворец» освобождался от своих жертв.
– Пожалей этих бедняг внутри, Бривман… и ничего не говори, – быстро добавил он, увидев, что Бривман напускает на себя таинственный вид.
– Не скажу, Кранц, даже не прошепчу, что я спланировал все это с балкона и осуществил простыми методами массового гипноза.
– Ты не мог не сказать, да?
– Над нами насмехались, Кранц. Мы ухватились за колонны и низвергли святилище филистимлян.
Кранц с преувеличенной усталостью переключился на вторую скорость.
– Давай, Бривман. Ты же не можешь не высказаться.
26
Он желал бы услышать, как Гитлер или Муссолини вопят с мраморного балкона, увидеть, как партизаны подвешивают его кверх ногами; толпы хоккейных болельщиков линчуют члена спортивного комитета, черные или желтые орды сводят счеты с аванпостами врагов-колонистов; рыдающие селяне бурно приветствуют строителей дорог с тяжелыми подбородками; футбольные фанаты выворачивают стойку ворот; перепуганные кинозрители в панике топчут монреальских детей во время знаменитого пожара; увидеть, как пятьсот тысяч разом отдают любую честь; увидеть бесчисленные шеренги задов арабских скакунов, обращенных к западу; чаши на алтарях дрожат от «аминя» конгрегаций.
А вот где бы хотел быть он сам:
на мраморном балконе
в ложе для прессы
в будке киномеханика
на обзорной трибуне
на минарете
в Святая Святых
И в каждом случае он хочет, чтобы его окружал самый вооруженный, злобный, безжалостный, преданный, рослый, техничный, тяжеловооруженный наряд полиции в кожаных куртках, с прищуренными глазами и промытыми мозгами, какой только можно купить.
27
Что может быть прекраснее девушки с лютней?
То была не лютня. Хизер, служанка Бривманов, училась играть на гавайской гитаре. Она приехала из Альберты, говорила в нос, все время мурлыкала жалостные песни и пыталась петь йодлем.
Аккорды были слишком сложны. Бривман держал ее за руку и соглашался, что струны ей растерзают пальцы в клочья. Он знала всех ковбойских звезд и менялась их автографами.
Здоровая, миловидная девушка лет двадцати с румяными, точно у фарфоровой куклы, щеками. Бривман избрал ее первой жертвой сна.
Подлинная канадская крестьянка.
Он попытался представить свое предложение позаманчивее.
– Когда проснешься, будешь прекрасно себя чувствовать.
Конечно, она заморгала и уселась на кушетку в забитой подвальной кладовой. Только бы получилось.
У нее перед глазами он помахивал желтым карандашом, точно медлительным маятником.
– Твои веки отяжелеют, лягут на щеки, будто свинец…
Он махал карандашом десять минут. Ее большие веки отяжелели и замерли. Она с трудом следила за карандашом.
– Твое дыхание – глубокое и ровное…
Вскоре у нее вырвался вздох, она тяжело перевела дух и выдохнула, точно пьяница, трудно и мучительно.
Теперь ресницы едва вздрагивали. Он поверить не мог, что вызвал в ней какую-то перемену. Может, она просто над ним подшучивает.
– Ты падаешь на спину, ты – крошечное тело, падающее на спину, ты становишься все меньше и меньше, ты не слышишь ничего, кроме моего голоса…
Дыхание ее стало тихим, и он знал, что пахнет оно, как ветер.
Он чувствовал себя так, будто засунул руки ей под свитер, под кожу, а теперь манипулирует ее легкими, и на ощупь они были, словно шелковые шары.
– Ты спишь, – скомандовал он шепотом.
Недоверчиво коснулся ее лица.
Неужели он – мастер? Она, наверное, дразнится.
– Ты спишь?
«Да» прошло путь выдоха, сиплое, бесформенное.
– Ты ничего не чувствуешь. Абсолютно ничего. Понимаешь?
Такое же «да».
Он проткнул иглой мочку ее уха. От этой новой власти ему было дурно. Вся ее энергия – в его распоряжении.
Ему хотелось бежать по улицам с колокольчиком, созывая целый город циников. Миру явился новый волшебник.
Уши, проткнутые иголкой, его не интересовали.
Бривман изучал книги. Субъекта нельзя принудить сделать нечто, что он, проснувшись, сочтет непристойным,. Но способы имеются. К примеру, скромную женщину можно заставить раздеться перед мужской аудиторией, если гипнотизер опишет ей ситуацию, в которой подобное действие вполне естественно: например, она принимает ванну в уединении собственного дома или загорает обнаженной под солнцем в каком-нибудь влажном пустынном месте.
– Жарко, никогда не было так жарко. Твой свитер весит тонну. Ты потеешь, как свинья…
Пока она раздевалась, Бривман все думал об иллюстрациях из дешевеньких учебников «Гипноз для вас» – он знал эти книжки наизусть. Карандашные рисунки свирепых мужчин, склонившихся над улыбчивыми спящими женщинами. Зигзаги электрических разрядов вырываются из-под тяжелых бровей или из кончиков фортепианно-парящих пальцев.
О, она, она и впрямь, она была так прекрасна.
Он никогда не видел настолько голую женщину. Руками он провел по всему ее телу. Пред ликом всех духовных наставников вселенной он был изумлен, счастлив и напуган. Он не мог отделаться от мысли, что проводит Черную Мессу. Она лежала на спине, и груди были странно плоскими. Ее треугольный холмик изумил его, и он удивленно обхватил его ладонью. Он накрыл ее тело двумя дрожащими руками, будто миноискателями. Затем сел и стал смотреть, словно Кортес[34] пред новым океаном. Вот чего он ждал и, наконец, увидел. Он не испытал разочарования, и никогда его не испытывал. Не было разницы между светом вольфрама и луны.
Он расстегнул ширинку и сказал ей, что она держит палку. Сердце его глухо колотилось.
Облегчение, победа, вина, опыт опьяняли его. На его одежде сперма. Он сказал Хизер, что только что прозвонил будильник. Уже утро, пора вставать. Он вручил ей одежду, и она медленно оделась. Сказал, что она ничего не будет помнить. Торопливо вывел ее из сна. Он хотел остаться один и обдумать свой триумф.
Спустя три часа он услышал из подвала смех и решил, что Хизер, должно быть, развлекает там приятелей. Потом прислушался внимательнее и понял, что это не дружеский смех.
Он слетел вниз по лестнице. Слава богу, матери не было дома. Хизер стояла посреди подвала, раздвинув ноги, содрогаясь в испуганном, истерическом хохоте. Глаза у нее закатились, видны одни белки. Голова откинута назад, будто она сейчас упадет. Он ее встряхнул. Никакой реакции. Смех перешел в чудовищный приступ кашля.
Я свел ее с ума.
Интересно, за это сажают? Он наказан за противозаконный оргазм и за темную силу. Позвать врача, объявить о своем грехе немедленно? Хоть кто-нибудь разберется, как ее лечить?
Он отвел ее на кушетку и усадил, он был близок к панике. Может, спрятать ее в чулане? Запереть в чемодане и обо всем забыть. В таком большом паровом котле с отцовскими инициалами, нанесенными по трафарету белой краской.
Он дважды ударил ее по лицу, по одной щеке и по другой, как гестаповец на допросе. Она перевела дух, щеки вспышкой покраснели и поблекли, и она вновь захлебнулась в своем смехе-кашле. На подбородке блестела слюна.
– Тихо, Хизер!
К его глубочайшему удивлению, она подавила кашель.
Только тогда он понял, что она все еще под гипнозом. Он приказал ей лечь и закрыть глаза. Восстановил с нею контакт. Она крепко спала. Он слишком быстро ее разбудил, потому и не получилось. Очень медленно он довел ее до полного пробуждения. Будет свежа и весела. Ничего не будет помнить.
На этот раз она пришла в себя правильно. Он немного с ней поболтал, просто чтобы убедиться. Она встала с озадаченным видом и похлопала себя по бедрам.
– Эй! Мои трусики!
Ее розовые трусики с эластичным низом завалились между кушеткой и стеной. Он забыл их отдать, когда она одевалась.
Она ловко и застенчиво скользнула в них.
Он ждал злобного нагоняя, унижения мастера, падения своей гордой крепости.
– Чем ты занимался? – лукаво спросила она, пощекотав ему шею. – Что было, пока я спала? А? А?
– А что ты помнишь?
Она уперла руки в бока и широко ему улыбнулась.
– Я подумать не могла, что такое может быть. Подумать не могла.
– Ничего не произошло, Хизер, клянусь.
– А твоя мать что скажет? Я бы на ее месте сказала: ищи работу.
Она осмотрела кушетку и взглянула на него с искренним восхищением.
– Евреи, – вздохнула она. – Образование.
Вскоре после воображаемого надругательства она сбежала с дезертиром. Тот заходил за ее одеждой, и Бривман с завистью наблюдал, как солдат несет ее картонный чемоданчик и ненужную гавайскую гитару. Еще через неделю военная полиция нанесла госпоже Бривман визит, но та ничего не знала.
Где ты, Хизер, почему ты не осталась, не обучила меня теплым важным ритуалам? Я мог бы идти по прямой. Стихи меня покинули, я стал промышленным магнатом, но мог бы обойтись и без благополучных нью-йоркских психоаналитиков с их книжками в мягких обложках про стабилизацию уровня отрицания[35]. Ведь тебе было хорошо, когда я тебя разбудил?
Иногда Бривману нравится думать, что где-то в мире она, не совсем проснувшаяся, спит, все еще в его власти. А мужчина в изодранной форме спрашивает:
– Где ты, Хизер?
Книга II
1
Бривман любит картины Анри Руссо[36] – то, как он останавливает время.
Напрашивается слово «всегда». Лев всегда будет нюхать одежды спящей цыганки, нападения не будет, никаких кишок на песке: уже изображена вся схватка. Луна, хоть и обречена на вечные блуждания, никогда не зайдет над этой сценой. Брошенной лютне пальцев не требуется. Она и так полна всей музыкой, что ей нужна.
Посреди леса леопард повалил человека, и тот падает медленнее Пизанской башни. Пока на него смотришь или даже если отвернешься, он никогда не достигнет земли. Ему уютно в этой неустойчивости. Замысловатые листья и ветви поддерживают фигуры, не злобно или милосердно, но естественно, словно те – цветы или плоды. Но и естественность этого действия не умаляет его таинственности. Откуда взялась связь между звериной и растительной плотью?
В другом месте корни поддерживают молодоженов или семейный портрет. Ты фотограф, но никогда не выберешься из-под черной накидки, не сожмешь резиновую грушу, картинка не расплывется на затуманившемся стекле. Неистовство и неподвижность: изображены люди, на каждой картине они дома. Это не их лес, на них городская одежда, и все же без них лес был бы пуст.
Когда бы ни являлись неистовство или недвижность, они всегда в центре картины, неважно, крошечны они или тайны. Закрой их большим пальцем, и вся листва умирает.
2
На первом курсе колледжа, в пивнушке под названием «Святыня», Бривман встал и произнес этот тост:
– В каждой заданной экономической зоне еврейские девушки ничуть не более страстны, чем гойские. У еврейских девушек очень некрасивые ноги. Разумеется, это обобщение. На самом деле, выведена новая американская еврейка с длинными великолепными ногами.
Негритянские девушки – такие же ебнутые, как и прочие. Они ничем не лучше белых, разумеется, если не считать англо-саксонок из Верхнего Вестмаунта, но лучше этих – даже обкурившиеся овцы. Языки негритянок не шершавее прочих, и никакого особенного качества у их влажных частей нет. Почти лучший минет в жизни мне сделала негритянка, с которой мне посчастливилось познакомиться. У нее был рот на сорок семь тысяч долларов.
Лучший минет в мире (в техническом смысле) делает франко-канадская шлюха по имени Иветт. Ее телефон – Шато-2033. У нее рот на девяносто тысяч долларов.
Он высоко поднял мутный стакан.
– Я счастлив рекламировать ее здесь.
Он сел под одобрительные возгласы приятелей, внезапно устав от собственного голоса. Его ждали на ужин, но матери он не позвонил. Еще одна доза перно послушно побелела.
Кранц наклонился к нему и прошептал:
– Ничего себе речуга для шестнадцатилетнего девственника.
– Почему ты меня не заставил сесть?
– Им понравилось.
– Почему ты меня не остановил?
– Тебя поди останови, Бривман.
– Пошли отсюда, Кранц.
– Ты идти можешь, Бривман?
– Нет.
– Я тоже. Пошли.
Поддерживая друг друга, они шли по любимым улицам и аллеям. Книги и папки все время падали. Они истерически орали на такси, проезжавшие слишком близко. Разорвали учебник по экономике и на ступеньках банка на Шербрук-стрит принесли его в жертву огню. Пали ниц на тротуаре. Кранц поднялся первым.
– Почему ты не молишься, Кранц?
– Машина едет.
– Рявкни на нее.
– Полицейская машина.
Они бежали по узкой аллее. Их остановил вкусный запах, доносившийся из кухонного вентилятора дорогого ресторана. Они облегчились среди мусорных баков.
– Бривман, ты не поверишь, на что я чуть не помочился.
– Труп? Блондинистый парик? Заседание Сионских Мудрецов в полном составе? Выброшенный мешочек с хлипкими жопками!
– Тшш. Поди сюда. Осторожно.
Кранц зажег спичку, и в груде мусора блеснули медные глаза жабы. Все трое подпрыгнули одновременно. Кранц унес ее в завязанном носовом платке.
– Наверное, из чесночного соуса сбежала.
– Давай вернемся и освободим всех. Пусть улицы наводнятся свободными жабами. Эй, Кранц, у меня с собой набор для препарирования.
Они решили провести торжественную церемонию у подножия Военного мемориала.
Бривман расправил вкладыши из учебника по зоологии. Схватил жабу за зеленые задние ноги. Кранц вмешался:
– Знаешь, это испортит нам всю ночь. Отличная была ночь, но это все испортит.
– Ты прав, Кранц.
Они стояли молча. Ночь была великолепна. По Дорчестер-стрит струился свет автомобильных фар. Они предпочли бы находиться не там, оказаться на вечеринке с тысячей человек. Жабу выпотрошить так же соблазнительно, как старый будильник.
– Мне продолжать, Кранц?
– Продолжай.
– Сегодня за пытки отвечаем мы. Обычные палачи в отпуске.
Бривман резко швырнул жабу головой об камень с надписями. Шлепок живого прозвучал громче всего уличного движения.
– По крайней мере, от этого она обалдеет.
Он положил жабу на белые листы и булавками приколол лапки к книге. Скальпелем вскрыл светлое брюшко. Вытащил из набора ножницы и сделал длинный вертикальный надрез, сначала на внешнем, потом на внутреннем слое кожи.
– Можно бы на этом и остановиться, Кранц. Взять нитку и ее починить.
– Можно бы, – мечтательно отозвался Кранц.
Бривман растянул эластичную кожу. Они склонились над глубокими жабьими внутренностями, ощущая проспиртованное дыхание друг друга.
– Вот сердце.
Узким концом скальпеля он приподнял орган.
– О, так вот оно какое.
Молочно-серый мешочек вздувался и опадал, а они изумленно наблюдали. Жабьи ноги были, будто дамские.
– Думаю, надо уж с ней продолжать.
Он по одному удалил органы, легкие, почки. В желудке обнаружились камешек и непереваренный жук. Он занялся мускулами на тонких бедрах.
Оба, хирург и наблюдатель, застыли в трансе. Наконец, он удалил сердце, оно уже выглядело утомленным и древним, цвета стариковской слюны, – первое сердце мира.
– Если положить его в соленую воду, оно еще какое-то время будет биться.
Кранц очнулся.
– Да? Давай. Скорее!
Бривман на бегу швырнул учебник вместе с опустошенной жабой в проволочную мусорную корзину. Он держал сердце в руке, боясь сжать. До ресторана была всего минута ходу.
Не умирай.
– Скорее! Ради всего святого!
Все на свете получило бы второй шанс, если б они могли его спасти.
В ярко освещенном ресторане они заняли дальнюю кабинку. Где эта чертова официантка?
– Смотри. Оно все еще бьется.
Бривман положил его в тарелку с теплой соленой водой. Оно подняло свой крошечный вес еще одиннадцать раз. Они считали, а потом некоторое время не говорили ни слова, опустив лица в стол, неподвижные.
– Теперь оно уже ни на что не похоже, – сказал Бривман.
– На что, по-твоему, должно быть похоже мертвое жабье сердце?
– Я думаю, вот так, как сегодня, и совершается любое зло.
Кранц схватил его за плечо, его лицо внезапно прояснилось.
– Это блестяще, то, что ты сейчас сказал, – блестяще!
Он звучно хлопнул друга по спине.
– Ты гений, Бривман!
Бривмана эта кранцева касательная к депрессии озадачила. Про себя он реконструировал собственную реплику.
– Ты прав! Кранц, ты прав! И ты тоже – потому что заметил!
Они обнялись и колотили друг друга по спинам через арборитовый столик, вопя комплименты и поздравления.