Он не двинулся.
– Что это? – спросила Энн, услышав шум.
Он принялся рассказывать ей о ласточках, ласточках, что живут в обрывах, ласточках, что живут в амбарах. Он знал о ласточках все. Он притворялся ласточкой и жил с ними, изучая их повадки.
Он стоял близко, но на его радаре – ни единого намека на сигнал к объятию. Он поспешно отошел. Вернулся. Дернул ее за косу. Коса была толстая, как он себе и представлял. Он снова прошагал дальше и вырвал палку из куста у дороги.
Он бешено размахивал ею, круша листву. Избивал землю у ее ног. Она танцевала, смеясь. Он поднял пыль до колен. Но кусты следовало атаковать снова, стволы деревьев, низкую желтую траву, белую в ночи. Потом опять пыль, ветка задела ее лодыжки. Он хотел поднять пыль вокруг них обоих, острым прутом рассечь тела.
Она помчалась от него. Он бежал за ней, стегая ее по икрам. Оба они визжали от хохота. Она мчалась к огням лагеря.
18
Милая Энн
я хочу
видеть
пальцы твоих ног
когда ты
обнажена.
О чем он взглядом говорил ей несколько сотен раз, даже не задумываясь.
19
– Пятьдесят центов за руку в промежности.
Кранц в шутку предлагал Бривману купить Энн по частям. Бривману шутка не нравилась, но он смеялся.
– Почти не использованный сосок за сорок пять центов?
О, Кранц.
Они ссорились из-за того, как Бривман обращается с Мартином. Бривман категорически отказывался заставлять мальчика участвовать в групповых занятиях. Шантажировал Кранца своей работой.
– Ты же понимаешь, что мы не сможем найти тебе замену в разгар сезона.
– В таком случае тебе придется позволить мне обращаться с ним так, как я считаю нужным.
– Я не предлагаю тебе насильно запихивать его на занятия, но поклясться могу, ты его поощряешь совсем в другом направлении.
– Мне нравится его безумие. Ему нравится его безумие. Он единственный свободный человек из всех, что мне только встречались. По сравнению с тем, что делает он, занятия всех остальных – херня.
– Ты несешь полную ахинею, Бривман.
– Возможно.
Потом Бривман решил, что не может произнести проповедь перед лагерем утром в субботу, когда подошла его очередь. Ему нечего было сказать кому бы то ни было.
Кранц взглянул ему в глаза.
– Ты сделал ошибку, приехав сюда, да?
– А ты – спросив меня об этом. Мы оба хотели доказать разные вещи. Ну, теперь ты знаешь, что ты сам по себе, Кранц.
– Да, – медленно сказал тот. – Знаю.
То был всего один миг – такая настоящая встреча, и Бривман не пытался растянуть ее в обязательство. Он научился восхищаться дробно. «Что любишь, остается навсегда, все остальное бренно»[109].
– Ты, конечно, понимаешь, что идентифицируешь себя с Мартином – и себя отделяешь, только когда разрешаешь ему отделяться от группы.
– Только вот этого жаргона не надо, Кранц, пожалуйста.
– Я все помню, Бривман. Но я не могу в этом жить.
– Хорошо.
Поэтому Бривман был вынужден смеяться, когда Энн к ним присоединилась, и Кранц сказал:
– Ягодицы пойдут по дешевке.
20
Вечером он недвижно стоял на террасе столовой. Кранц как раз собирался поставить по громкой связи пластинку.
– Эй, Энн, ты хочешь Моцарта, Сорок девятую? – крикнул он. Она побежала к нему.
Бривман увидел в траве клевер – открытие – и туман, ползущий по вершинам низких гор, словно затемнение на фотографии. Рябь на воде двигалась туда же, куда и туман, из черного в серебристое, потом снова в черное.
Он не двинул ни одним мускулом, не понимая, покоен он или парализован.
Стив, бульдозерист-венгр, прошел под террасой, сорвав с куста белый цветок. Они выравнивали какой-то участок для очередной игровой площадки, осушая болото.
В сорочьей песне слышалось раздражение. Рассохшаяся дверь ниже по холму, возле толстых оснований сосновых стволов.
– «Мост над Темзой рухнул вниз
рухнул вниз
рухнул вниз»[110], –
пел детский отряд.
Дальше по хвойной тропке стоял Мартин, недвижный, как Бривман, рука вытянута в фашистском салюте, рукав закатан.
Он ждал посадки комаров.
У Мартина появилась новая навязчивая идея. Он избрал себя Грозой Комаров и считал их, убивая. Ничего безумного в его методике не было. Он вытягивал руку и приглашал их. Как только комар приземлялся, хлоп! – падала вторая рука. «Я тебя ненавижу», – говорил он каждому лично и запоминал статистику.
Мартин увидел стоящего на балконе воспитателя.
– Сто восемьдесят, – крикнул он в качестве приветствия.
Из динамиков заревел Моцарт, сшивая в одно целое все, что наблюдал Бривман. Моцарт ткал, он сочетал браком две фигуры, склонившиеся над пластинками, чего бы ни касалась музыка – ребенок заплутал на мосту над Темзой, вершина горы растворилась в тумане, пустые качели летали маятником, ряд сверкающих красных байдарок, игроки, собравшиеся под баскетбольной корзиной, прыгнув за мячом, словно стробоскопическое фото всплеска капли воды, – чего бы ни касалась музыка, все застывало огромным гобеленом. А он был внутри его – фигура у перил.
21
Как только началась война с комарами, проценты удовольствия Мартина взлетели. Все дни были около 98 процентов. Другие мальчишки им восхищались и превратили его в гордость корпуса, показывали гостям, чтобы те дивились. Мартин оставался невинным исполнителем. Бульшую часть дня он проводил у болота, где бульдозеры готовили новые площадки. Его рука распухла от укусов. Бривман мазал ее каламином.
В следующий свой выходной Бривман поплыл по озеру на байдарке. Краснокрылые дрозды взлетали из камышей и ныряли обратно. Он вскрыл стебель кувшинки. Тот оказался жилистый и с фиолетовой пеной.
Озеро было стеклянно спокойно. Время от времени он различал звуки лагеря, объявления о Всеобщем Купании по громкой связи; музыкальные записи просачивались сквозь лес и разливались над водой.
Он спустился вниз по ручью, как мог далеко, пока его не остановили отмели. На течение указывали только склоненные подводные сорняки. Моллюски, черные и покрытые толстым слоем грязи, – некошерная пища. Моментальный снимок – вода и зеленое вытянутое тело жабы – с шумом утек под байдарку. Низкое солнце ослепляло. Пока он греб к стоянке, оно позолотило весло.
Он развел костер, разложил на мху спальник и приготовился смотреть в небо.
Солнце всегда часть неба, но луна – роскошная и далекая незнакомка. Луна. Взгляд возвращается к ней, словно к прекрасной женщине в ресторане. Он подумал о Шелл. В то мгновение, когда он верил в себя достаточно, чтобы жить одному, он одновременно верил, что может жить с Шелл.
Туман медленно наползал на отражение берез; теперь он громоздился сугробом.
Через четыре часа он вздрогнул, проснулся и схватился за топор.
– Это Мартин Старк, – сказал Мартин.
Костер еще тлел, но недостаточно. Он посветил мальчику в лицо фонариком. Одна щека ужасно разодрана ветками, но парень широко улыбался.
– Какой у вас любимый магазин?
– Ты что здесь делаешь среди ночи?
– Какой у вас любимый магазин?
Бривман обернул вокруг мальчика спальник и взъерошил ему волосы.
– «Дайонз».
– Какая у вас любимая парковка?
– Парковка «Дайонз».
Когда они завершили ритуал, Бривман собрался, посадил Мартина в байдарку и отчалил к лагерю. Он не хотел думать о том, что случилось бы, если б Мартин его не нашел. Щеку нужно залить йодом. И, похоже, некоторые укусы воспалились.
Прекрасно грести назад, камыш царапает байдарку по дну и превращает ее в большой хрупкий барабан. Мартин – индейский вождь, сидит рядом на корточках, запеленутый в спальник. В небесах являлись материки огня.
– Когда я дома, – громко сказал Мартин, – меня едят крысы.
– Мне жаль, Мартин.
– Целые сотни крыс.
Когда Бривман увидел огни лагеря, у него возникло дикое желание проехать мимо, грести дальше по озеру вместе с мальчиком, остановиться где-нибудь вверх по берегу среди голых берез.
– Говори тише, Мартин. Нас убьют, если услышат.
– Ну и ладно.
22
Зеленый? Бежевый? В автобусе он пытался вспомнить, какого цвета палата матери. Так можно было не думать о том, что она в ней лежит. Какого-то осторожного оттенка, назначенного на медицинской конференции.
В этой палате она проводит все время. Оттуда хороший вид на южные склоны Мон-Рояля. Весной чувствуется запах сирени. Хочется распахнуть окно, чтобы запах стал сильнее, но нельзя. Фрамуга поднимается лишь на вот столько. Самоубийцам ни к чему мусорить собою на лужайке.
– Давненько мы вас не видели, мистер Бривман, – сказала старшая медсестра.
– Правда?
Мать смотрела в потолок. Он тоже взглянул. Может, там происходит нечто, о чем никто не знает.
Стены были приятного серого цвета.
– Тебе лучше, мама? – подал он реплику.
– Лучше ли мне? лучше для чего? я что, должна выйти наружу и посмотреть, что он делает со своей жизнью? спасибо, для этого можно не выходить, можно лежать тут, в этой комнате, рядом с сумасшедшими, твоя мать в сумасшедшем доме…
– Ты знаешь, что это не так, мама. Просто место, где ты можешь отдохнуть…
– Отдохнуть! Как мне отдохнуть с тем, что я знаю? предатель, а не сын, думаешь, я не знаю, где я? с их иглами и их вежливостью, мать в таком положении, а он уехал купаться…
– Но, мама, никто не пытается навредить…
Что он делает, спорит с ней? Она выбросила одну руку, нащупывая что-то на ночном столике, но оттуда все было убрано.
– Не перебивай мать, неужели я мало страдала? больной человек пятнадцать лет, я что, не знаю? я что, не знаю, я что, не знаю..?
– Мама, пожалуйста, не кричи…
– О! он стыдится своей матери, его мать разбудит соседей, его мать распугает его гойских подружек, предатель! что вы все со мной сделали! мать должна быть спокойна, я была красива, я приехала из России красавицей, на меня смотрели люди…
– Можно, я с тобой поговорю…
– Люди говорили со мной, разве мой ребенок со мной говорит? весь мир знает, что я лежу здесь камнем, красавица, они называли меня русской красавицей, но что я дала своему ребенку, предает мать, думать об этом не могу, получить такое от своего собственного ребенка, так же точно, как то, что сегодня везде вторник, получаешь от своего собственного ребенка, что я получила, в моем доме крыса, жизни своей поверить не могу, что это должно было со мной случиться, я была так добра к родителям, у моей матери был рак, доктор держал ее живот рукой, мне кто-нибудь помогал? сын мой шевельнул пальцем? Рак! рак! я должна была видеть все, я раздала свою жизнь больным людям, это не моя жизнь, видеть это все, твой отец тебя бы убил, у меня старое лицо, я не знаю, кто это в зеркале, морщины там, где я была красива…
Он сел, уже не пытаясь ее прерывать. Если она и позволит ему говорить, то не станет слушать. На самом деле, он понятия не имел, что смог бы сказать, если б даже знал, что она слушает.
Он попытался отпустить воображение побродить, но, дожидаясь конца этого часа, зависал на каждой нелепой детали.
Он постучал в тамарину дверь около десяти. Внутри зашептались. Она окликнула:
– Кто там?
– Бривман с севера. Но ты занята.
– Да.
– Хорошо. Спокночи.
– Спокночи.
Спокойной ночи, Тамара. Я вполне могу поделиться твоим ртом. Он принадлежит всем, как парк.
Он написал Шелл два письма, а потом позвонил, чтобы удалось уснуть.
23
Предполагалось, что команда Эда в бейсболе победит.
Линии фола на поле обозначались израильскими флагами.
Какое право он имеет возмущаться тем, что они использовали этот символ? Он же не выгравирован у него на щите.
Ребенок угрожающе размахивал бутылкой «пепси», подбадривая свою команду.
Бривман раздавал хот-доги. Он радовался, что научился подозревать своих гойских соседей в нечистоплотности, не верить во флаги. Теперь он мог применить это знание к собственному племени.
Хоумран.
Отправь своих детей в александрийские академии. Не удивляйся, если они вернутся александрийцами.
Троекратное ура. Мазл тов[111].
Привет, Канада, огромная Канада, ты, бестолковые прекрасные ресурсы. Все здесь канадцы. Еврейская маскировка не сработает.
Когда Эду пришла очередь судить, Бривман направился через поле к болоту и стал смотреть на Мартина, истребляющего комаров. Бульдозерист хорошо знал Бривмана – тот часто приходил сюда посмотреть, как Мартин выполняет свою миссию.
Мальчик убил больше шести тысяч комаров.
– Я убью для тебя нескольких, Мартин.
– Это не увеличит мне счет.
– Тогда я открою свой.
– Я выиграю.
У Мартина промокли ноги. Некоторые укусы определенно воспалены. Надо бы отправить его в корпус, но, похоже, мальчик на седьмом небе. Все его дни – 99 процентов.
– Слабо вам открыть свой счет.
Когда они возвращались со своими отрядами в лагерь, Эд сказал:
– Ты не только проиграл, Бривман, ты еще должен мне пять долларов.
– За что?
– Ванда. Прошлой ночью.
– Ох, бог ты мой, фонд. Я забыл.
Он сверился с дневником и с признательностью заплатил.
24
Дни были солнечные, а тела бронзовые. Песок и загорающие тела – вот все, что он наблюдал, поражаясь нежной городской белизне, когда падала бретелька. Он жаждал всех странных телесных теней.
На небо он почти не смотрел. Его удивила птица, резко ринувшаяся вниз над пляжем. По громкой связи трубил какой-то Бранденбург. Бривман лежал на спине, закрыв глаза, растворяя себя в жаре, слепящем свете и музыке. Внезапно кто-то опустился возле него на колени.
– Дай мне выдавить, – прозвучал голос Энн.
Он открыл глаза и содрогнулся.
– Нет, мне, – засмеялась Ванда.
Они пытались добраться до угря у него на лбу.
– Оставьте меня в покое, – закричал он, словно помешанный.
Ярость его реакции их изумила.
Он изобразил улыбку, выждал приличное время, ушел с пляжа. В коттедже было слишком холодно. Ночной воздух не выветрился. Он оглядел маленькую деревянную спальню. Сумка с грязным бельем раздулась. Он забыл отослать ее в прачечную. Это неправильно. Это не для него. На подоконнике лежала коробка с крекерами «Ритц». Не так он должен питаться. Он выдернул свой дневник. Не так он должен писать.
25
Мартин Старк погиб в первых числах августа 1958 года. Его случайно переехал бульдозер, очищавший болотистую местность. Водитель бульдозера, венгр по имени Стив, не знал, что столкнулся с чем-то еще среди обычных комьев земли, корней, камней. Мартин, видимо, прятался в камышах, чтобы получше заманить своих врагов.
Когда он не явился на ужин, Бривман решил, что он, должно быть, на болоте. Он попросил воспитателя младшего отряда посидеть за его столом. Лениво отправился на болото, радуясь предлогу покинуть шумную столовую.
В камышах он услышал шорох. Наверное, Мартин его увидел и хочет поиграть в прятки. Снял ботинки и стал пробираться. Мартин был чудовищно расплющен, гусеницей бульдозера прямо поперек спины. Он лежал лицом вниз. Бривман его перевернул, изо рта Мартина вывалились кишки.
Бривман вернулся в столовую и сказал Кранцу. Тот побелел. Они договорились, что дети не должны ничего знать, а тело вывезут тайно. Кранц пошел на болото и через несколько минут вернулся.
– Ты остаешься там, пока лагерь не заснет. Эд присмотрит за твоим корпусом.
– Я хочу поехать в город вместе с телом, – сказал Бривман.
– Посмотрим.
– Нет, мы не будем смотреть. Я поеду с Мартином.
– Бривман, черт бы тебя взял, топай туда и перестань спорить в такой момент. Что с тобой?
Он простоял на страже несколько часов. Никто не подходил. Комары были кошмарны. Интересно, что они делают с трупом. Когда он его нашел, они покрывали его сплошь. Луны почти не было. Он слышал, как у своего костра поют старшие. Около часа ночи приехали полиция и скорая помощь. Они работали при свете фар.
– Я еду с ним.
Кранц только что говорил по телефону с миссис Старк. Та была удивительно спокойна. Даже сказала, что не будет предъявлять обвинений в преступной халатности. Кранц был совершенно потрясен.
– Хорошо.
– И не вернусь.
– Что значит – не вернешься? Опять начинаешь, Бривман?
– Я ухожу.
– Лагерь работает еще три недели, кем я тебя заменю?
– Мне все равно.
Кранц схватил его за руку.
– У тебя контракт, Бривман.
– Похерь контракт. Не плати мне.
– Ты сволочь лживая, в такой момент…
– И ты мне должен пять долларов. Я первым поимел Ванду. Одиннадцатое июля, если хочешь заглянуть в мой дневник.
– Ради Христа, Бривман, о чем ты говоришь? О чем ты говоришь? Ты что, не видишь, где ты? Не видишь, что происходит? Убит ребенок, а ты о трахе…
– О трахе. Это твоя терминология. Пять долларов, Кранц. И я убираюсь отсюда. Я здесь быть не должен…
Трудно сказать, кто ударил первым.
26
НИЧЕГО ИЗ ТЕЛА НЕ ВЫДАВЛИВАЙ ОНО ТЕБЕ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖНО было законченным вступлением.
Он напечатал его в автобусе по дороге в Монреаль, держа пишущую машинку на коленях.
Это был худший отрезок дороги, указатели и бензоколонки, и шоферская шея, и шоферская мерзкая моющаяся синтетическая рубашка заставляли его кипеть от ярости.
Если бы только его изловила смерть, пробилась сквозь нечистоты, облагородила.
Как там пели в конце книги?
Сила! сила! пусть возродимся мы!
Он никогда не узнает названий деревьев, мимо которых проезжает, ничего никогда не узнает, вечно будет сталкиваться с ленивой тайной. Он хотел быть высоким черным плакальщиком, что возле ямы познаёт все.
Прости, Отец. Я не знаю латинских названий бабочек, я не знаю, из какого камня построена сторожевая башня.
У водителя были проблемы с дверями. Может, они никогда не откроются. Каково это – задыхаться в синтетической рубашке?
27
Милая моя Шелл,
Мне понадобится некоторое время, чтобы сказать тебе.
Сейчас два часа ночи. Ты спишь под простынями в зеленую полоску, которые мы купили вместе, и я точно знаю, как выглядит твое тело. Ты лежишь на боку, колени поджаты, как у жокея, и ты, наверное, столкнула подушку с кровати, и волосы твои – как каллиграфия, а одна ладонь слегка сжата возле рта, и одна рука свешивается, как бушприт, а пальцы мягкие, словно медленно текут.
Как удивительно, что я могу говорить с тобой, милая моя Шелл. Я могу быть спокоен, потому что знаю, что хочу сказать.
Я боюсь одиночества. Только зайди в психиатрическую лечебницу или на фабрику, посиди в автобусе или кафетерии. Повсюду люди живут в абсолютном одиночестве. Меня трясет, когда я думаю обо всех звучащих одиноких голосах, о лотерейных крючках, заброшенных в небо. А тела их стареют, сердца дают течь, будто старые аккордеоны, проблемы с почками, слабеют сфинктеры, словно старые эластичные резинки. Это происходит с нами, с тобой под зелеными полосками. От этого мне хочется взять тебя за руку. И все это – чудо, за которое музыкальные автоматы пожирают четвертаки. Что мы можем протестовать против этой равнодушной бойни. Взять тебя за руку – очень хороший протест. Я бы хотел, чтобы ты сейчас была рядом.
Сегодня я был на похоронах. Нельзя так хоронить ребенка. Его реальная смерть неистово противилась секретной святости молельни. Прекрасные слова не звучали на губах рабби. Не знаю, годен ли какой-нибудь современный человек для каких-нибудь похорон. Горе семьи было реально, но молельня с кондиционером устроила заговор, чтобы оно не вышло наружу. Я чувствовал себя паршиво и задыхался, потому что мне нечего было сказать трупу. Когда они унесли маленький гроб, я подумал, что мальчика обманули.
Я не могу вынести из этого никакого урока. Когда будешь читать мой дневник, увидишь, как близок я к убийству. Я даже думать об этом не могу, иначе перестану двигаться. Я хочу сказать – буквально. Не могу шевельнуть ни единым мускулом. Знаю одно: безвозвратно уничтожено нечто прозаическое, удобный мир, а нечто важное – обещано.
Религиозная вонь висит над этим городом, и все мы ее вдыхаем. Продолжаются работы в храме святого Иосифа, воздвигают медный купол. При Храме Эммануила учрежден строительный фонд. В религиозной вони мешаются заплесневелые запахи рак и скиний, увядших венков и гниющих столов бар-мицвы. Церковные скамьи набиты скукой, деньгами, тщетой, чувством вины. Свечи, памятники, вечные огни сияют неубедительно, словно неоновые вывески, искренние, как реклама. Святые сосуды изрыгают миазматический дым. Хорошие любовники отворачиваются.
Я не хороший любовник, иначе сейчас был бы с тобой. Был бы подле тебя, а не использовал бы эту жажду для доказательства чувства. Потому и пишу тебе сейчас, и посылаю свой летний дневник. Я хочу, чтобы ты кое-что знала обо мне. Вот он, день за днем. Милая Шелл, если бы ты позволила, я бы все время держался от тебя на расстоянии четырехсот миль и писал бы тебе красивые стихи и письма. Это правда. Я боюсь жить где-либо – только в ожидании. Я не представляю опасности для жизни.
В начале лета мы говорили: будем хирургами. Я не хочу тебя видеть или слышать. Я хотел бы пустить контрапунктом нежность, но не стану. Не хочу никаких привязанностей. Хочу начать заново. Наверное, я люблю тебя, но идею чистого листа я люблю больше. Я могу сказать тебе все это, потому что мы подошли друг к другу так близко. Искушение дисциплиной делает меня безжалостным.
Сейчас я хочу закончить письмо. Первое, которое я не пишу под копирку. Я близок к тому, чтобы полететь и прыгнуть к тебе в постель. Пожалуйста, не звони и не пиши. Что-то во мне хочет начаться.
ЛОРЕНС
Шелл послала три телеграммы, на которые он не ответил. Пять раз он дал телефону звонить целую ночь.
Однажды утром она внезапно проснулась, не в силах отдышаться. Лоренс сделал с ней абсолютно то же самое, что Гордон: письма, всё!
28
Они терпеливо пили, ожидая прихода бессвязности.
– Ты, конечно, знаешь, Тамара, что мы проигрываем Холодную войну?
– Нет!
– Просто, как апельсин. Знаешь, чем в эту самую минуту занята китайская молодежь?
– Выплавляют чугунные чушки на заднем дворе?
– Правильно. А русские в детском саду изучают тригонометрию. Что ты об этом думаешь, Тамара?
– Черные мысли.
– Но это не имеет значения, Тамара.
– Почему?
Он пытался поставить бутылку на горлышко.
– Я тебе скажу, почему, Тамара. Потому что мы все созрели для концлагеря.
Для той стадии интоксикации, в которой они находились, это было немного жестоко. Он бубнил, сидя возле нее на кушетке.
– Что ты говоришь?
– Я ничего не говорю.
– Ты что-то говорил.
– Хочешь знать, что я говорил, Тамара?
– Ага.
– Ты действительно хочешь знать?
– Да.
– Хорошо, я тебе скажу.
Пауза.
– Ну?
– Скажу.
– Хорошо, скажи.
– Я говорю вот что: …
Повисла пауза. Он подскочил, прыгнул к окну, кулаком вдребезги разбил стекло.
– Сопри машину, Кранц, – завопил он. – Сопри машину, сопри машину!..
29
Рассмотрим еще одну тень.
Он направлялся к Кот-де-Неж. В его комнате на Стэнли спала Патриция – глубоким сном одиночества, ее рыжие волосы падали на плечи, точно под боттичелиевым ветром.
Он не мог отделаться от мысли, что она для него слишком прекрасна, что он недостаточно высок или строен, что люди в трамваях на него не оглядываются, что он не располагает великолепием плоти.
Она заслуживает кого-то другого – может, атлета, что движется с изяществом, равным ее изяществу, подвержен той же непосредственной тирании красоты лица и руки.
Он познакомился с ней на актерской вечеринке. Она играла главную роль в «Гедде Габлер»[112]. Холодная сука, она хорошо ее сделала, сплошь честолюбие и листья лоз. Она была прекрасна, как Шелл, как Тамара, как одна из великих. Сама из Виннипега.
– В Виннипеге есть Искусство?
Позже той ночью они шли по Маунтин-стрит. Бривман показал ей чугунную решетку, в своем почерке прятавшую ласточек, кроликов, бурундуков. Она раскрылась быстро. Сказала, что у нее язва. Боже, в ее возрасте.
– Сколько тебе лет?
– Восемнадцать. Я знаю, что ты удивился.
– Я удивлен, что ты спокойна и живешь с тем, что разъедает тебе живот.
Но чем-то нужно было заплатить за то, как она двигалась, за ее шаги, что будто старая испанская музыка, за ее лицо, игравшее поверх боли.
Странные районы города показал он ей в ту ночь. Он пытался вновь увидеть город восемнадцатилетнего себя. Вот стена, которую он любил. А там была безумная филигранная дверь, которую он хотел ей показать, но когда они туда пришли, он увидел, что здание снесли.
– Oщ sont les neiges?[113] – театрально произнес он.
Она посмотрела ему в лицо и сказала:
– Ты меня завоевал, Лоренс Бривман.
Наверное, это он и пытался сделать.
Они лежали поодаль друг от друга, будто две плиты. Что бы ни делали его руки или рот, он не мог причаститься ее красоте. Как много лет назад с Тамарой – безмолвная пыточная постель.
Он знал, что не может начать все сначала. Что стало с его планом? Наконец они нашли и слова, и нежность – такие, что следуют за неудачей.
В комнате они остались вместе.
К концу следующего дня он написал мертворожденное стихотворение о двух армиях, марширующих на битву с разных концов континента. Им никогда не встретиться врагами на центральной равнине. Зима пожирает батальоны, словно ураган моли – парчовое платье, оставляя металлические стежки артиллерии разбросанными без орудийных расчетов в милях позади замерзших людей, бессмысленные узоры на полу огромного чулана. Потом, спустя много месяцев, два капрала, говорящие на разных языка, встречаются на зеленом, нетронутом поле. Их ноги перебинтованы лентами, сорванными с командирских мундиров. Поле, где они встречаются, – то самое, которое далекие могущественные маршалы предназначали для славы. Поскольку эти люди пришли с противоположных сторон, они встречаются лицом к лицу, но уже не помнят, зачем приковыляли сюда.
На следующую ночь он смотрел, как она ходит по его комнате. Ничего прекраснее он никогда не видел. Читая сценарий, она угнездилась в буром кресле. Он вспомнил любимый цвет в тигле расплавленной латуни. Такого цвета были ее волосы, а ее теплое тело словно отражало его – так светилось лицо литейщика над полной формой.
PAUVRE GRANDE BEAUT
БЕДНАЯ СОВЕРШЕННАЯ КРАСОТА!
Всю молчаливую хвалу воздал он ее рукам, ногам, губам, не гомону своего личного желания, но чистой потребности в совершенстве.
Они проговорили достаточно, чтобы она разделась. Линия ее живота напомнила ему мягкие формы, нарисованные на стене пещеры художником-охотником. Он вспомнил про ее кишки.
QUEL MAL MYST
ЧТО ЗА НЕВЕДОМОЕ ЗЛО ТЕРЗАЕТ ЕЕ ГИБКИЙ БОК?
Лежа подле нее, он лихорадочно думал, что чудо приведет их в объятия секса. Он не знал, почему, – ведь они хорошие люди, язык тел естественен, ведь завтра она уходит. Она положила ладонь на его бедро – ни малейшего желания в этом касании. Она уснула, а он в черноте открыл глаза, и комната его была пуста как никогда, и никогда еще женщина не была дальше. Он слушал ее дыхание. Как хрупкий двигатель какой-то жестокой машины, что тянет меж ними даль за далью. Сон ее стал окончательным уходом, совершеннее всего, что она могла сказать или сделать. Она спала с большей грацией, чем двигалась.
Он знал, что волосы ничего не чувствуют; он поцеловал ее волосы.
Он направлялся к Кот-де-Неж. Ночь выдумал пурист монреальской осени. Черные чугунные решетки сияли под слабым дождем. На влажном тротуаре лежали тщательно выгравированные листья, плоские, будто выпавшие из календарей. Ветер размазывал листву молодой акации на МакГрегор-стрит. Он шел старой дорогой решеток и особняков, которую знал наизусть.
Через несколько секунд его пронзило стремление к Шелл. Он взаправду почувствовал, будто в воздухе его проткнуло копье тоски. А с тоской пришло бремя одиночества – он знал, что не сможет его выдержать. Почему они в разных городах?
Он помчался в отель «Мон-Рояль». Уборщица, стоявшая на коленях, поблагодарила его за грязь.
Он звонил, кричал на оператора, требовал оплаты абонентом.
Телефон прозвонил девять раз, прежде чем она ответила.
– Шелл!
– Я не собиралась подходить.
– Выходи за меня замуж! Это все, чего я хочу.
Последовала долгая пауза.
– Лоренс, нельзя так обращаться с людьми.
– Ты выйдешь за меня?
– Я читала твой дневник.
Ох как прекрасен ее голос, пушистый после сна.
– Наплюй на мой дневник. Я знаю, что сделал тебе больно. Пожалуйста, забудь об этом.
– Я хочу лечь спать.