Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чего же ты хочешь?

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кочетов Всеволод / Чего же ты хочешь? - Чтение (стр. 4)
Автор: Кочетов Всеволод
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – Нет, я не хотел вступать, я против партий. Я принципиально бес партийный.
      – Да, так вот учти: и подо льдом вода бежит. Но не пугайся, это нас с тобой не касается. Мы в это впутываться не будем. У нас задача другая, совсем другая. Мы едем в Лондон. Но все-таки, знаешь, приятно чувствовать подземный гул, который предшествует извержениям вулканов.
      После ночевки в Нюрнберге снова двинулись в путь. Поезд шел на север, выполняя предначертания маршрута, составленного Клаубергом. Они видели Западную Германию в стройках, в новых, очень новых заводах, они видели отряды марширующих солдат бундесвера, ничем не отличимых от солдат вермахта; немецкое небо резалось ревущими реактивными самолетами, затягивалось дымами кузниц оружия; на станциях в репродукторах гремели бодрые марши, лязгающие как железо об железо. Клауберг смотрел на это и довольно потирал руки.
      – Здорово, Петер, здорово!
      Перед Ганновером он сказал:
      – Нам здесь пересаживаться. Давай устроим еще одну небольшую остановочку и побродим по городу. Ты бывал в нем?
      – Однажды. Лет сорок пять назад. Приезжали зачем-то с отцом.
      – Хороший город. Красивый. Хотя, по вашим русским понятиям, мрачный. Да, конечно, он каменный, а не из дерева, на крышах – железо, а не солома.
      Клауберг явно задирался. Но отвечать ему не хотелось, пусть себе. Вскоре Сабуров понял, что дело было не в том, что его спутнику захотелось осмотреть город. Выйдя с вокзала, они не бродили из улицы в улицу, как делают туристы, а целеустремленно отправились по какому-то известному Клаубергу адресу.
      На одном из скрещений ганноверских улиц стоял массивный, хмурый домина с каменными воротами.
      – Подымемся на пятый этаж,– предложил Клауберг.– Это очень интересное местечко.
      На пятом этаже они увидели тяжелую дверь с несокрушимыми запорами. Когда Клауберг распахнул ее, их глазам представилось большое развернутое красное знамя с белым кругом посредине. В коридор, тянувшийся в глубь помещения, выходило с десяток, а может быть, и с полтора десятка дверей, за ними стучали телетайпы, пишущие машинки, слышались разговоры по телефонам; барышни в юбочках в обтяжку, мужчины в деловых, строгих костюмах сновали из комнаты в комнату; пахло сургучом, чернилами и свежими типографскими оттисками.
      – Федеральное правление НДП! – приглушая голос, сказал Клауберг.-Здесь же редакция партийной газеты «Дойче нахрихтен». Это центральная газета.
      – А тот, кобургский, журнал – он чей же? – спросил Сабуров.
      – Тот, я же говорил тебе, международный орган НДП.
      Они заглянули в несколько первых комнат, не углубляясь в недра неонацистской конторы, и Клауберг глазами подал знак на выход. На лестнице он сказал:
      – Нам нельзя было лезть с разговорами, обнаруживать себя. У нас, снова и снова напоминаю тебе, другая задача. Но все-таки хотелось взглянуть на то, как и где заваривается каша. Центр здесь, понимаешь, в Ганновере, в этом доме. Партия растет, хорошо растет. А знамя заметил? Совсем как старое. Только кое-чего нет в белом круге?
       – Свастики?
      – Ты догадлив, Петер. Ее, конечно. Но дай срок, будет и она. Местечко приготовлено не зря.
      Лицо Клауберга светилось, он шагал по улицам бодрее и крепче, чем до посещения этого громоздкого ганноверского дома. Чувство ожидания чего-то рокового, неизбежного, угнетавшее его долгие годы, стало отходить, ослабевать, выпадать из памяти.
      «Радуется,– раздумывал, посматривая на него, Сабуров,– приглашает и меня радоваться вместе с ним». А чему вместе с Клаубергом должен радоваться он, Сабуров? Тому, что под новой вывеской возрождается старый нацизм? Тому, что вновь сколачивается колыбель, в которой будет выпестовано новое дитятя нацизма – третья мировая война, и тогда вновь дивизии клаубергов, бауэров, мюллеров, шванебахов попрутся на Восток, в Россию, завоевывать «жизненные пространства»? И что же, и на этот раз ему, Сабурову, надо будет маршировать вместе с ними? На это рассчитывает Клауберг? Нет уж. Позорное, трусливое бегство после Берлина, после пуль Гитлера и яда Геббельса, когда начался такой национальный развал, какого, может быть, история человечества еще и не знала, испытать сновa нечто подобное, прятаться в коровниках, в ямах из-под гнилого турнепca, обрастать бородой, чтобы часом тебя не узнали, сжигать одни документы и у растленных негодяев, отдавая им последнее, что у тебя было, получать другие, еще более фальшивые,– увольте, увольте… Когда они добрались до Копенгагена и остановились в гостинице авиа-компании «SAS» и когда в карманах у них уже лежали билеты на самолет до Лондона, Клауберг тряхнул остатками своих финансов и в ресторане, неподалеку от гостиницы, заказал обильный и, надо отдать ему должное, довольно изысканный ужин.
      Они сидели в полумраке при свечах, ровно и нездешне светившихся в стеклянных цилиндрах, дабы потоки воздуха от взмаха рук гостей или движений официанта не колебали слабые язычки пламени. В углу, в еще большем мраке, возле пианино горбилась старая пианистка и тихо, еле слышно, исполняла что-то грустное, мечтательное, располагающее к| раздумьям, ослабляющее в человеке колки его нервных струн.
      – Я не способен, Петер, делать такие сногсшибательные заключения, как, скажем, делал Шерлок Холмс.– заговорил подвыпивший Клауберг.– Помнишь, разглядев гостиничную наклейку на чемодане, он ошеломлял человека, называя ему ту страну и тот город, откуда человек только что приехал? Но я в какой-то мере физиономист. По твоему лицу в Ганновере я понял, что внутренне ты не был тогда со мной. Зачем тебе эти немцы с их идеями возрождения, думал ты. Разве я не прав? Ну, можешь не отвечать. Это не допрос. Это логические рассуждения. Но, дорогой мой, нам надо быть взаимопонимающими. Мы вас, русских беглецов, понимали в свое время. Мы вас обогрели, пригрели, два десятка лет вы пользовались нашим гостеприимством в ожидании возвращения в Россию. И мы вам хотели вернуть эту вашу Россию. Не так ли? Можешь, говорю тебе, не отвечать. Так почему же ты, русский, не хочешь понять сегодня немца, жаждущего, чтобы его, то есть моя, родная Германия вновь заняла то место в мире, которое у нее отняли в сорок пятом? Почему ты не отвечаешь тем же на то же?
      – А потому, Уве, что это совсем не то же. Во-первых, вы и не собирались возвращать Россию нам. Теперь всем известно из опубликованных се кратных планов, что вы хотели прикарманить ее для себя. Во-вторых, мы стремились в свой дом совсем не для того, чтобы потом на кого-то нападать, брать кого-то за глотку. А вы, вы… Вам что надо? Встать на ноги, вооружиться и опять лезть на соседей.
      – Логично, логично,– одобрил его рассуждения Клауберг.– Один только есть изъянец в твоих рассуждениях. Это сейчас ты блеешь таким ягненочком: нам бы домой, мы бы тихонько сидели, никого не трогали. Брось чудить! Вам бы подай вашу старую Россию, вы бы тотчас заговорили о Дарданеллах, об исконных российских интересах там, да еще там, да вот здесь. Да ваши Милюковы, уже будучи в эмиграции, не могли столковаться друг с другом по поводу не им принадлежавших проливов, по поводу того, давать или не давать государственную самостоятельность, скажем, Финляндии. Уж настолько-то я историю знаю, Петер. Кое-чему меня учили, а кое-что я и сам прочел за свою жизнь. Словом, нехорошо, когда ты на добро, сделанное тебе немцами, не хочешь ответить добром.
      – Мне думается, я давно за все расплатился, и с лихвой,– сказал Сабуров.– И настолько старательно расплачивался, что теперь своего истинного имени никому не могу открыть.
      Они ели, пили, слушали музыку, перебрасывались словами, атмосфера была такая, что к спорам не располагала, напротив, звала к единению, к взаимному пониманию. Клауберг сказал:
      – Мне кажется, что ты не совсем отчетливо уяснил для себя, где мы находимся. Это же Копенгаген! Родина вашей предпоследней царицы по имени Дагмар, но у вас ставшей Марией Федоровной. Тут она и умерла, ускользнув своевременно из России. Сколько страстей здесь кипело откипело лет сорок пять назад! Какие строились планы! Можно сходить ее родственничкам во дворец. Скажешь, что ты Сабуров. Вспомнят, примут.
      – Обойдемся, – ответил Сабуров.
      – Между прочим, тут ваших много. Убежден, что та бабуся, которая музицирует в углу, твоя соотечественница. По репертуару сужу. Датчанка, даже престарелая, преподносила бы нам современную музыку. А эта законсервированная сударыня, слышишь, как на наших с тобой нервах играет. Пойду спрошу.
      – Зачем? Сиди.
      – Нет, все-таки. Интересно.
      Клауберг поднялся и ушел к пианистке. Он пробыл возле нее несколько минут. Когда шел обратно, пианистка уже играла «Очи черные». Лицо Клауберга расплывалось от удовольствия.
      – Ну что, видишь! Русская баронесса. Правда, с не очень-то русской фамилией – Буксгевден. Ольга Павловна. Можешь поцеловать ручку.
      Сабурову было стыдно. Стыдно, что в датском ресторане играют эти «Очи черные», ставшие среди русской эмиграции чуть ли не ее гимном, стыдно от сознания того, что посетители ресторана прекрасно знают, в каких случаях исполняется одиозная мелодия. Всем в эти минуты понятно, что в ресторане находятся русские, на которых, конечно же, тотчас начнут оглядываться. Вот уже и оглядываются, отыскивая их глазами. Стыдно и то, что восьмидесятилетняя старуха, взявшаяся за цыганщину, делает это лишь потому, что давным-давно утратила чувство человеческого достоинства и живет по единственному оставшемуся ей принципу «чего-с изволите».
      – Гадость,– сказал он,– мерзость, Клауберг. Напрасно мы так на пились. Сейчас я ненавижу все и всех. И ту старую дуру в углу и тех глупых людей, которые полвека назад стадами бежали из России, из своей родной России. Разве не могли они договориться с большевиками? И тебя ненавижу, тебя, слышишь? У тебя наполеоновские планы, обрадовавшая тебя контора новых наци в Ганновере, их журнальчик в старом Кобурге. А что у меня? Ничего! Ровным счетом.
      – Не распускай слюни, Петер,– миролюбиво ответил Клауберг. – Не меня надо ненавидеть. А большевиков. Красных. Коммунистов. Это все из-за них. И ты из-за них.
      Ему остро хотелось рассказать Сабурову о своих предположениях по поводу их поездки в Советский Союз, рассказать, что, насколько он понимает, репродукции репродукциями, древнее искусство своим чередом, но они только камуфляж, а главное в том, что надо будет преподнести какую-то солидную пилюлю красным. Не зря же его, немолодого немца, мирно работавшего в мадридской торговой конторе у одного из крупных нацистов, вдруг, после двадцатилетнего пребывания в глухой неизвестности, пригласили приехать из Мадрида в Стокгольм и там, в огромной нежилой квартире, подмигивая и намекая, рассказали о предложении лондонского издательства, оговорясь при этом, что вся работа будет проводиться в рамках международных организаций, чуть ли не в рамках ЮНЕСКО. Говорилось туманно, расплывчато, но Клауберг многое понял и сверх сказанного. Прежде всего он понял, что особенно-то рассуждать об этом не следовало. Следовало действовать. То есть для начала подобрать верного человека – слово «верного» подчеркнули, – и вместе с тем действительно хорошо знающего русское искусство. Найдите этого человека, а все остальное – в Лондоне.
      Что ж, завтра будет и Лондон.
 
      Едва Сабуров улегся в постель в своей комнате с тщательно задернутыми шторами – иначе пылающие всеми цветами огни реклам за окнами не дали бы уснуть,– в дверь к нему постучали. По властному стуку он понял, что это Клауберг. Чего еще ему надо? После ресторана Уве куда-то отправился, сказав, что на часик-полтора, и вот, видимо, возвратился с очередной новостью или идеей.
      Сунув ноги в мягкие комнатные туфли, Сабуров в одной пижаме пошел отмыкать дверь.
      – Ты бы хотел увидеть весьма интересного человечка? – сказал Клауберг, входя.
      – А может быть, мне лучше поспать? – неуверенно ответил Сабуров, которому и в самом деле не хотелось вставать в такой поздний час.
      – Поспишь в Лондоне. Там подобного человечка ты не увидишь. Одевайся и пойдем ко мне. Вот так. Жду через пять минут. – Он взглянул на часы.
      В комнате Клауберга сидел действительно не человек, а человечек – маленький, кругленький, розоволицый, добродушно улыбающийся.
      – Ты знаешь, Петер, кто это? – спросил Клауберг, когда Сабуров и гость Клауберга пожали друг другу руки. – Это же один из героев Копенгагена! Полковник Ренке. Тогда, впрочем, он был, кажется, не полковником, а…
      – Капитаном, – подсказал кругленький Ренке, которому на вид из-за его округлости и моложавости было не более пятидесяти, скорее даже меньше.
      Сабурову припомнились не столько официальные сообщения, сколько изустные рассказы о том, как в 1940 году немцы мгновенно овладели Данией; это решилось прежде всего тем, что в течение двух или трех часов уже захвачена была столица Копенгаген. Но так как перед гитлеровской армией в те времена спешили капитулировать и другие малые и большие государства Европы, то касавшееся Дании припоминалось среди прочего весьма смутно.
      – Расскажи-ка, Генрих, этому маловеру, как по правде-то было дело,– сказал Клауберг, обращаясь к гостю.– Он думает, что наши времена, наш опыт, наш натиск сданы в паршивые музейчики, с обгаженными голубями вывесками, с благостными призывами типа: «Миру мир!», «Перекуем мечи на орала» – и прочей словесной чепухой. Давай, Генрих, давай!
      – А чего давать, Уве? В ночь на девятое апреля эти торговцы подтяжками мирно дрыхли в своих фамильных перинах. А мы на пароходе «Ганзенштадт Данциг», впереди которого двигался ледокол «Штеттин», спокойно вошли в порт. Затем, едва привалив к причалу – есть тут такой под названием Лангелиние… было это, кстати сказать… я вел запись боевых действий… ровно в четыре часа двадцать минут,– и тотчас пососкакивали на причальную стенку в полном своем вооружении. С форта, замыкающего вход в гавань, наше движение заметили и хотели было шарахнуть из пушки. Но уж какие датчане вояки! У них не то заело пушку, не то кто-то ушел в город к бабе, захватив с собой ключи от порохового погреба. Короче говоря, нам понадобилось всего пять минут, чтобы и таможня, и полицейский участок порта, и другие портовые здания были в наших руках. Можно было заняться цитаделью. Подорвали ее ворота, захватили спящие караулы, ворвались в телефонную станцию и еще через пять минут, то есть через десять с момента высадки на Лангелиние, уже загоняли толпу разоруженных, обмиравших от страха датских солдат в подвалы форта.
      Ренке отпил пива из бокала, стоявшего перед ним на столе, усмехнулся своим явно приятным воспоминаниям.
      – Ну, конечно, в городе тоже все было подготовлено нами заблаговременно. Дней за пяток до высадки под видом делового человека с необходимыми для такого дела документами сюда, в Копенгаген, прилетел на рейсовом самолете командир нашего батальона майор Глейн. Потолкался в штатской одежде, все разведал, все прикинул – в порту, на пристани, всюду. Возле порта полисмен спросил его, что господин иностранец делает, чего ему надо. Майор ответил, что пошел гулять и заблудился. Тот олух до того был пустоголов, что взялся провожать нашего командира к остановке автобуса, чтобы помочь ему добраться до центра города. Вот так, друзья! – Ренке еще посмаковал глоточек пива. – Майор Глейн нам потом рассказывал все подробно, можно было умереть от смеха. В тот день он, конечно, вновь вернулся в порт и, уже не задерживаясь для расспросов, деловым шагом прошел прямо в цитадель. Дабы отвести подозрения, он двинулся от ворот к церкви. Церковь была закрыта. Пробегавший по своим делам сержант из гарнизона сказал нашему командиру, чтобы он не рассчитывал на осмотр церкви в такой день, потому что ее открывают только по воскресеньям. Сержант был словоохотлив, он с готовностью показывал иностранцу достопримечательности копенгагенской цитадели. Он даже затащил посетителя в войсковую лавочку, надулся там пива за счет майора Глейна, а тогда и вообще вывалил перед ним все. Показывал майору помещения командного состава, здания военных учреждений, телефонную станцию, места расположения караулов. Ну и понятно, что к моменту высадки мы точно знали, кому как действовать, куда идти, что захватывать. К тому же в городе были и еще наши. Они тоже делали свое дело. Какое? Ну, скажем, именно они доставили в цитадель радиостанцию и подготовили ее к работе. Когда начальник штаба войск, предназначавшихся для оккупации Дании, генерал-майор Химер, сидевший в Копенгагене с седьмого апреля тоже под видом делового человека, вышел из подполья и надел свою генеральскую форму, которую любезно прятал для него в багаже один из наших дипломатических чиновников, он тотчас связался по этой рации со штабом и попросил в небо над датской столицей прислать эскадрилью бомбардировщиков для острастки. Самолеты заревели над копенгагенскими крышами, и через два часа десять минут после того, как я выскочил на здешний пирс с борта «Ганзенштадт Данцига», датское правительство капитулировало. Вся операция по захвату Дании обошлась нам в двадцать человек убитых и раненых. Правда, и со стороны датчан их было пустячок – тридцать шесть человек. Нет, мы на западе воевали лучше, чем вы в России! – Ренке весело рассмеялся. Клауберг сказал:
      – Я рад, Петер, что ты услышал это из уст непосредственного участника операции. Все, как было, без примеси досужей болтовни. Когда мы готовимся по-настоящему, нам неизменно сопутствует успех. К походу в Россию мы тогда не подготовились.
      – А что было делать! – сказал Ренке.– Фюрер утверждал, что, про медли мы еще два года или даже год, лезть на Советы было бы для нас самоубийством.
      – Но и так для немцев и для самого фюрера получилось самоубийство, – сказал Сабуров.
      Клауберг и Ренке промолчали. Затем Ренке встал, сказав, что рано утром улетает в Пакистан, там у него важные торговые дела. В Копенгагене он пролетом, он очень рад, что встретил Уве Клауберга, повспоминали былое, встряхнулись немножко, боевыми рассказами подняли дух друг у друга. Улыбаясь, он выкатился в коридор и исчез.
      Сабуров ушел в свою комнату. Клауберг остался у себя допивать пиво из бутылок и расхаживать по ковру из синтетической ворсистой ткани.

6

      С точки зрения родителей, жизнь их сына Феликса была не только не совсем нормальной, но и вовсе не нормальной. Женился Феликс рано, еще учась на третьем курсе института. А когда женился, то перешел на вечернее отделение, днем же стал работать лаборантом на одном из московских заводов. «Дело в том, товарищ отец и товарищ мать, – объявил он, сделав это, – что мне предостаточно моего бесплатного проживания на вашей жилплощади, а уж посадить вам на ваши немолодые шеи еще и некую постороннюю девицу – этого я позволить себе не могу». «Какая чушь! – возмутилась его мать, Раиса Алексеевна. – Что он плетет. Сергей?» «Ну чего ты ахаешь? – успокаивал ее отец Феликса, Сергей Антропович. – Не видишь, что ли, парень треплется. Ему надоело учиться всерьез, он нашел учебочку полегче и теперь ищет оправданий, а может быть, и путей, чтобы и вовсе бросить институт на полдороге».
      Отец был не прав, бросать институт Феликс не собирался, он понимал, что закончить начатое необходимо. Правда, удовольствия ему хождение в институт не доставляло, учение давалось трудно. Первые курсы он одолел более или менее успешно, но чем дело шло дальше, чем больше учебный процесс углублялся в дебри специальных инженерных дисциплин, тем на душе у Феликса становилось все тоскливей. Он чувствовал, что пошел не по той дороге, какая могла бы оказаться его подлинной дорогой. Много начитавшийся в школьные годы, он легко схватывал новое, проявлял самые разносторонние способности. Под настроение мог. неплохо набросать пейзажик с натуры или девичье личико карандашом, перышком, а то и акварелью; был способен побренчать на рояле, спеть душещипательный романсик под это домашнее бренчание; школьные сочинения писал так, что учительница по литературе постоянно подозревала, а не списал ли он откуда-нибудь. Из-за многочисленных мальчишеских талантов Феликса Раиса Алексеевна все годы его учения в школе не ведала ни дня покоя. Через знакомых и полузнакомых, а то и вовсе не знакомых пробивалась она к именитым профессорам консерватории, к академикам живописи, к известным писателям. Потревоженные мастера снисходительно рассматривали рисуночки Феленьки Самарина, слушали, раздумывая совсем о другом, его упражнения на клавесине, читали его сочиненьица, простые, как мычание, но в которых Раиса Алексеевна усматривала глубочайший смысл, пожимали плечами, разводили руками. Дело тем, нет, не заканчивалось. Раиса Алексеевна после очередной неудачи клокотала от возмущения, искала новых знакомых и полузнакомых, новые ходы и выходы к новым знаменитостям.
      Мало-помалу Феликс остро возненавидел и рояль и краски с карандашами, остались лишь неудержимая любовь к чтению да потребность время от времени записывать что-либо особо интересное в тетрадь, на обложке которой было выведено: «События и мысли». Читал он все подряд и действительно по своему возрасту знал необыкновенно много; и знал не так, как знают постоянно читающие в газетах и журналах различную дребедень под рубрикой: «А знаете ли вы, что…» Феликс многое знал основательно, глубоко. Хорошо давались ему история, науки о жизни живого на земле, те законы, по каким развивалось и развивается человеческое общество; он любил географию, этнографию; и, конечно, очень неплохо Феликс знал художественную литературу. А вот при всем при том школу-десятилетку он закончил отнюдь не с медалью, аттестат его был изукрашен благородными четверками да менее благородными тройками. В довершение ко всему на экзаменах в университет, куда он собрался было поступить, Феликс должных баллов не набрал. Сроки подачи заявлений и приемных экзаменов уходили, могло вполне получиться так, что ему пришлось бы дожидаться нового приема целый год. А что же он станет весь этот год делать? Бить баклуши? Работать поденщиком? Раиса Алексеевна, как тот ни протестовал, заставила Сергея Антроповича повязать парадный галстук и отправиться по его старым приятелям. В конце концов правдами и неправдами Феликс Самарин был зачислен на первый курс сугубо, сверхсугубо технического вуза. Ракеты, космос, галактики, звездные миры – все это во всей своей вселенской неохватности распахнулось перед молодым человеком. Душа же его в эти хладные объятия мироздания не пошла. Три долгих года нечеловеческих мучений – и он не выдержал, сдался, точнее, отчаянно запротестовал.
      К тому же вот эта женитьба. Раисе Алексеевне пришло в голову, что неудачи Феликса в институте объясняются теми же причинами, как у известного литературного персонажа, который, будучи принужден к ненавистному учению, возвопиял: «Не хочу учиться, хочу жениться». Несколько месяцев прохлопотала она над тем, чтобы Феликс познакомился, сдружился, сблизился с внучкой одного из известных авиаконструкторов, тоже студенткой, аккуратной, хорошо воспитанной шатеночкой, божественно, по словам Раисы Алексеевны, сложенной Нонночкой. Никаких достаточно веских причин, чтобы не желать женитьбы на Нонночке, как, впрочем, и особо желать этого, у Феликса не было, и они поженились. Свадьба была веселая, многолюдная. Игралась она сначала в ресторане «Прага», куда сошлось сотни две народу. Потом свадебный шум перенесся на дачу деда юной супруги Феликса, а закончилось все в квартире Самариных.
      В этой квартире молодым отвели самую лучшую комнату. Раиса Алексеевна с ног сбилась, вия им уютное «гнездышко». Молодые хорошо ужились друг с другом – никаких несогласий, никаких скандалов. В доме они почти не бывали: то в институтах, то за городом, то в кино, в гостях. Все шло как нельзя лучше. О них говорили: «Счастливый брак. Чудесная парочка». И вот громыхнул первый раскат грома. Феликс заявил: «С дневного отделения института ухожу. Обязан содержать супругу самостоятельно, зарабатывать ей на скунсовые шубки, на туаль-де-нор и на фильдеперс. А так как у моего вуза вечерних отделений нет, то вынужден перейти в другой, может быть, даже подобный, но все-таки попроще, иначе мне не сдюжить». «Дурости», «глупости» – чего только не говорилось по этому поводу среди родных и знакомых, но дед Нонны, нисколько не переча, пристроил своего внучатого зятя в испытательную лабораторию одного из заводов. работающих на авиацию, помог ему и с переходом в другой институт – на вечернее отделение, и к должному сроку Феликс получил диплом инженера, специалиста по холодной обработке металлов. Он остался на том же заводе, но не в лаборатории, а в цехе уникального режущего инструмента. Было много криков и даже рыданий, поскольку Раиса Алексеевна требовала, чтобы он не смел идти в цех, а шел бы в аспирантуру. Но Феликс стоял на своем, он обрадовался должности инженера на участке. Событие это остро, очень остро переживалось Раисой Алексеевной.
      – Странно…– сказала она, обескураженная и притихшая.
      – А что именно тебе странно, Рая? – отозвался Сергей Антропович.
      – У нас все было как-то в гору, в гору, а он…
      – С горы, ты хочешь сказать, да? А мне кажется, что в основе-то Феликс прав. Он исправляет нашу с тобой ошибку. В спешке, в этом всеобщем психозе погони за званиями, за степенями, как в некие времена за лотом на Клондайке, мы, может быть, чуть было не исковеркали ему жизнь. Окончи он тот свой, первый институт, получился бы весьма средней руки гений теоретической физики или механики, со скрипом бы зубовным отправлявший свои служебные ненавистные обязанности. А если бы еще и пошел в аспирантуру… Сколько их сейчас таких, из аспирантур, с кандидатскими степенями! И как трудно с ними что-либо решать, а тем паче осуществлять. Решают они все с полнейшим равнодушием, осуществляют без всякого огня. Перебросить руль на сто восемьдесят градусов Феликсу трудно. Он еще не знает своего нового жизненного курса. А там. на его отчетливо ясной работе, на, так сказать, исходных позициях индустрии, у него будет время спокойно подумать над будущим. Он найдет верную дорогу, я убежден, что найдет. Инженер-инструментальщик или еще какой-либо такой производственный инженер – ладно. Только, пожалуйста, не надо ему мешать. Ни понукать, ни одергивать. Пусть сам. А мы-то с чего – забыла? – начинали.
      – Время другое было, Сережа. Сейчас то, что ты от станка или от сохи не звучит, как говорит управляющий нашим жэком. Над подобным явлением только посмеются.
      – Где?
      – Да везде.
      – И очень жаль, очень жаль, если так. Но, мне думается, посмеются все-таки не везде. Разве что среди мещан и обывателей, Рая, черты которых, кстати, и мы с тобой в известной мере стали, увы, обретать. Да, увы. «Все в гору, в гору»,– передразнил ее Сергей Антропович. – Да не в ту гору-то, вот в чем беда, дорогая моя верная подруга. В гору роста сознания надо было покруче идти, в гору духовного обогащения. Духовно го! А в такую гору, сама знаешь, чем рюкзак больше набит барахлом, чем он объемистей, подниматься труднее, а то и вовсе не поднимешься, вниз загремишь.
      – Давненько ты аллегориями не изъяснялся, Сереженька.
      – А повода не было. Мы с тобой давненько по серьезному-то и не толковывали. Так все, мелочи жизни. Текучка.
      – К старости на философию потянуло?
      – Что ж, ты права, шестьдесят не тридцать. Права. Но старости я пока не чувствую. Хочешь стойку на руках сделаю? Хочешь?
      – Упаси господь! Не хватало нам «Скорую помощь» вызывать.
      Сергей Антропович Самарин, начальник главка одного из машиностроительных министерств, уперся ладонями о пол и, как бывало лет сорок – тридцать назад, попытался вскинуть ноги кверху. У него отлетели пуговицы от брюк, сползли подтяжки, он поднялся с лицом, налитым до багровой синевы пульсирующей кровью, сел на стул.
      – Да, под гору скорее вот это, а не то, что у Феликса, – сказал тяжело, сквозь одышку.
      – Ну псих, ну псих! Это же немыслимо! – хлопотала вокруг него перепуганная Раиса Алексеевна. – Я вашему министру позвоню, попрошу, чтобы тебя на Канатчикову дачу отправили, в Белые Столбы – полечиться. Среди буйных.
      С ходом времени на Раису Алексеевну обрушилось новое, ничем не объяснимое, тяжкое событие. После окончания своих институтов молодые, пожив вместе в общей сложности около трех лет, разошлись. Тихо, без всякого шума, внешне очень мирно. Нонна собрала свои вещички в два-три чемодана и уехала к родителям, туда, откуда пришла в дом Самариных. Ни с чьей стороны ни упреков, ни претензий, ни взаимных обвинений. Мало того, они даже иногда встречаются, эти бывшие муж и жена. То она к нему забежит, то он к ней отправится; то сидят в ресторане, то вместе к кому-нибудь на именины пойдут. Никто не знал, что же произошло меж ними, что их развело.
      А было это так. Подошел какой-то вечер, и Феликс задал вопрос:
      – Нонка, ты любишь меня? Только честно, с полной откровенностью, без уверток и пошлостей.
 
      – А почему ты спрашиваешь? Что-нибудь случилось? Ты встретил другую?
 
      – Никого я не встретил, и не крути, отвечай на вопрос.
      – Так, может быть, у тебя есть подозрения на мой счет? Выкладывай все. Это забавно.
      – Не надо такого тона. Я всерьез, Нонна, очень всерьез. Мне совсем не легко это говорить, потому что как человек ты мне по душе: ты добрая, хорошая, отзывчивая, веселая. Но позволь, любовь это же несколько боль шее, чем дружеские чувства, или, если не большее, то, во всяком случае, она нечто иное качественно.
      Ты не чувствуешь крыльев у себя за спиной, так, что ли? – Нонна с напряжением слушала Феликса.– Ты просто живешь со мной, так вот, по заведенному, в ожидании такого, которое будет иным, настоящим, а это, нынешнее, сегодняшнее, полетит тогда кверху тормашками, как его и не было? Я верно понимаю?
      – Что-то вроде этого, Нонна. Приблизительно. Ты, пожалуйста, прости меня.
      – Не за что, ты откровенен и… ты прав. Да, прав. Думаешь, отсутствие крыльев у тебя не сказывается на мне? Они и у меня, если хочешь знать, тоже не очень-то растут. Я окончила свой курс наук, у меня высшее образование. А куда, в сущности, я развиваюсь, будучи с тобой? В более или менее расторопные домохозяйки. Со временем я, может быть, научусь солить помидоры и мариновать грибки, и тогда однажды ночью, проснувшись, ты скажешь: «Пульхерия Ивановна, а не отведать ли нам рыжичков?» Так?
      Феликс рассмеялся.
      – А что, это совсем неплохо. Перспектива приятная. Они сидели за столом и смотрели друг другу в глаза, понимая, что в главном объяснились, понимая, что так жить, как они прожили три года, завтра, после этого объяснения, будет уже невозможно, надо будет что-то менять, и менять решительно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34