Чего же ты хочешь?
ModernLib.Net / Отечественная проза / Кочетов Всеволод / Чего же ты хочешь? - Чтение
(стр. 28)
Автор:
|
Кочетов Всеволод |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(999 Кб)
- Скачать в формате fb2
(427 Кб)
- Скачать в формате doc
(436 Кб)
- Скачать в формате txt
(424 Кб)
- Скачать в формате html
(429 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|
– Съездили бы,– сказал Булатов. – Посмотрели бы своими глазами. С людьми бы повстречались. Там есть женщина, которая все это пережила и оказалась единственной, кто вышел живым из этого ада. – Да, да, – вдруг согласился Свешников. – Замкнем здесь, Липа, все на ключ и поедем. Жива, говорите? И с ней можно встретиться?
37
Дело с разводом все тянулось. Оно было канительное, и Лера постоянно вспоминала спектакль о польской актрисе и советском офицере, которым закон помешал пожениться. Она с еще большим основанием, чем прежде, считала тот закон мудрейшим из мудрейших, а вот другой, который создавал человеку столько препятствий на пути к разводу с ненавистным, чужим человеком, вот этот, конечно же, был, по ее мнению, чудовищным; он-то действительно заслуживал осуждения в пьесах, в кинофильмах, в романах. Лера не знала законов, не знала бесчисленных строгих правил и инструкций, да и знать их не хотела, и она бы даже не подумала заниматься всей этой бракоразводной пакостью, если бы не Феликс. Он настаивал на том, чтобы она развелась как можно скорее, и они бы тогда поженились. «Конечно, в так называемый дворец бракосочетаний мы с тобой не пойдем,– говорил он ей.– Насколько я тебя уже знаю, ты тоже против пошлостей с фатой, с автомобилями, на которых изображены обручальные кольца, и прочей мещанской требухой. Кто только надумал вытащить это из нафталина? Никаких демонстраций с плакатами и транспарантами как будто бы не было, никаких выступлений масс с требованиями: „Фаты, фаты! Обручальных колец!“ – тоже. Тихонько, по чьей-то единоличной воле, выползло это, подобно клопам из-за старых обоев». И регистрация-то брака, как считал Феликс, в условиях социалистического общества – простая формальность; желающие могут ее соблюдать, а кто не желает, может обойтись и без нее. «Ну и обойдемся», – согласилась было с его рассуждениями Лера. «Нет, – сказал он, – у нас с тобой тот случай, когда регистрация просто необходима». Феликс хитрил. Он боялся потерять Леру. Лера была для него так хороша и желанна, он так ее полюбил, такую радость принесло ему чувство к ней, что он понял: вот настоящая-то любовь, которая бывает, может быть, раз в жизни. Но Лера. пока она не развелась там и пока не оформлена должными бумагами здесь, была в его глазах еще несвободной, такой, когда кто-то чужой еще может заявлять на нее свои какие-то права. И, кроме того, Феликсу казалось, что при его необъятной любви к ней она-то все еще недостаточно твердо решила все для себя, что она колеблется, сомневается, раздумывает. Лера знала эти волнения Феликса, он говорил ей о них то и дело, она бы и рада его успокоить, ни о чем больше не раздумывать, поступать только так, как хочет он. Но как же не раздумывать? Как не считаться с действительностью? Во-первых, она не разведена. Во-вторых, Толик. В-третьих, да, да, она на три года его старше. «Значит, ты меня не любишь,– сказал ей Феликс,– если способна вот так спокойненько взвешивать все эти „во-первых“ и „в-третьих“?» «Нет, напротив, это значит, что я тебя люблю! – ответила она ему.– Если бы не любила, то, пожалуйста, на тебе, получай и чужого сына и старую, пожившую бабу!» Все их встречи стали заканчиваться мучительными перепалками. В довершение ко всему, вместо того чтобы прислать согласие на развод, Спада прислал письмо. «Развод получишь, – писал он Лере, – когда пройдешь все семь кругов ада. Нет, не думай, твоего полурусского сыночка я у тебя требовать не стану, возьми его себе на память обо мне, об Италии. Нет, не в нем дело. А в том, что и ты и твой Булатов набегаетесь, как у вас там, в Советском Союзе, называют, по инстанциям. Я уже послал письмо в партийный комитет этого ловеласа о том, как он проводил с тобой время в Турине, как подло и нагло законную жену законного мужа таскал к себе в гостиницу, как переманил тебя в Москву, стоптав в хлопотах об этом все свои каблуки. Вы еще повертитесь, покрутитесь с ним перед своей общественностью. Вот когда тебя вместе с ним все оплюют, катись тогда на все четыре стороны, и еще катись…» – Дальше шли целых четыре строки матерщины, омерзительных слов о ней и обращенных к ней. Звучало это так обнаженно грязно, так страшно, что в первые минуты Лере стало физически скверно, сна почувствовала, как на ее лбу, на висках выступили холодные капли. Ее даже шатнуло. Она села на стул. Затем пришла мысль о том, что гадость эту Спада приписал лишь для того, чтобы Лера никому не смогла показать его письмо. Он раскрывается в этом письме во всей своей отвратительной сущности, но попробуй предъяви письмо с такой припиской в суд или в партийный комитет, о котором, помянул Спада! Это же ужас, ужас! И отрезать грязные строки нельзя – не будет подписи. Лера взяла спички и сожгла листки письма вместе с конвертом. От того, что в доме не стало этих гадостных слов, сделалось легче. Но все же Спада сумел ввести в ее сознание отнимающий силы яд. Как же гнусен был человек, с которым она провела столько лет! Вот как на самом-то деле думал он о ней, с притворной заботой и регламентированной нежностью целуя ее пальцы; такой считал, обнимая, в качестве такой держал в своем доме. Не потому ли столь официальны и прохладны были всегда к ней его родители? Взял, мол, сынок девку на время, поиграется и отправит обратно, откуда взял. Обойдется это им во столько-то тысяч, или сотен тысяч, или даже миллионов лир. Они, такие расчетливые – и родители и их сынок, – наверняка все это давным-давно подсчитали. Интересно, во сколько же она им обошлась? Лера окинула мыслью жизнь, прожитую с Бенито Спада, с первых букетиков гвоздики в Москве до ежегодных пансионов в Вариготте, до ее поездок на его машине по Ломбардии, Лигурии, Тоскане. Нет, он не разорился, девка, в общем-то, оказалась недорогой. Ни бриллиантов, ни жемчугов не накупала, ни собольих шуб, ни горностаевых палантинов, даже ни транзисторов и ни магнитофонов – несколько платьишек, да туфель, да каких-то блестящих и пестрых мелочей, которые в Советском Союзе носят обобщенное наименование предметов ширпотреба. Не разорился, не разорился. За что же такая ядовитая злоба, откуда желание причинить боль, исковеркать жизнь не только ей, но еще и ни в чем не повинному человеку– Василию Петровичу Булатову? В памяти перед ней пошли лица могучего Эммануэле, старого, седенького Пьетро, лохматого Пеппо, Луиджи, композитора Чезаре Аквароне, мечтавшего побывать в Советском Союзе. Все они или делались каменными при упоминании имени Спады, или усмехались, в лучшем случае кривились и, щадя ее, как-то неопределенно кивали. Даше синьора Мария Антониони не скрывала своей неприязни к человеку, который при рождении получил имя в честь Муссолини. Стояли теплые, ясные летние дни. Но для Леры и Феликса эти дни были наполнены напряжением, волнениями, любовь их была такой трудной, что не хотелось есть, не было сил спать, невозможно было ни на чем сосредоточиться. – Феликс, – сказала Раиса Алексеевна, с тревогой наблюдавшая за сыном, за его состоянием. – Напрасно ты молчишь, милый. Я понимаю, может быть, не все, но многое. У тебя есть девушка, и у вас с ней что-то неладно. Я же слышу звонки, ваши переговоры, вижу твою нервозность. Ты бы рассказал нам с отцом. Обдумали бы вместе. Ты похудел, даже мало сказать – похудел, отощал просто. Нельзя же так! Вот – Нонна. Вышла замуж и, кажется, довольна. Ты ее давно не видал? – Давно. И при чем тут Нонна?! – Это к слову. К тому, что рано или поздно у человека все устраивается, ни из чего не надо делать трагедий. Жизнь идет, и сопротивляться ей незачем. Феликс невесело усмехнулся. – Ты, помню, в пристрастии к философии обвиняла папу. А оказывается, и ты философ. – Судьба родителей, матерей и отцов – нелегкая судьба, Феликс. Кем только не станешь, будучи матерью-то или отцом! Сам узнаешь со временем и поймешь нас. Давай-ка выкладывай все начистоту! Почему ни разу не привел ее домой? Почему прячешь? Чего стесняешься? – Замужняя она, понимаешь! – в отчаянии выкрикнул Феликс. – Еще этого не хватало! – Раиса Алексеевна даже руки выставила ладонями вперед, как бы защищаясь от напасти. – Отбивать чужую жену? Феликс! – Ушла она от мужа. Уехала. Там все кончено. Развода только нет. Понимаешь? – И он с трудом, как бы отламывая слова от своего тела, с болью, чуть ли не со стоном, стал рассказывать Раисе Алексеевне историю Леры. С грустью слушала Раиса Алексеевна, глядя печальными, любящими глазами на своего такого хорошего, умного, талантливого, но несчастного, очень несчастного сына. Ничего у него не получалось. Ни к искусствам, ни к наукам, как ни старалась она, не приобщился. В аспирантуру не пошел. Жену, хорошую, спокойную, положительную, потерял. И вот тебе – какая-то крым, рым и медные трубы прошедшая особа, и уже с ребенком, и на три года его старше, забрала мальчика в руки так, что он белого света не видит. – Не знаю, не знаю, – сказала она, выслушав его рассказ, – что уж и посоветовать тебе, дружок. И ребеночек уже есть, значит? – Какое это имеет значение? Ты не с того начинаешь, мама. Это же отсталый, старый, мещанский взгляд. – Ну ведь и я не молоденькая. Мне по-другому думать трудно. – Жаль, мама. – Нет, нет, ты из моих слов ничего не заключай, – поспешила сказать Раиса Алексеевна. – Дело очень серьезное, Феликс. Давай отца дождемся. У них отчетно-выборное в главке. Видишь, как поздно, а его все нет. Расскажем отцу. Он нас с тобой умнее. Надеюсь, этого ты оспаривать не станешь. Отец пришел бодрый и веселый. – Ух, баня была! Одного бюрократа с таким песком чистили – как жив остался, удивляюсь! – Уж не тебя ли? – с тревогой спросила Раиса Алексеевна. – А я что, бюрократ, по-твоему? – Сергей Антропович даже вилку отложил– так удивило его это высказывание Раисы Алексеевны. – За все время, что ты меня знаешь, разве были такие сигналы? – Да нет. не так ты меня понял. Просто сейчас время такое: как человек пожилой, так его непременно в каких-нибудь грехах обвиняют. Время неосмотрительное. – Ничего, ничего! Очень осмотрительно сегодня шло дело. Моего зама проработали. Доклад выслушали спокойно, прения шли благополучно, вот-вот и конец уже был виден. Вдруг встает одна наша старая работница, еще с довоенных лет в наркомате была, опытная, справедливая, и как давай по моему заму реактивными бить! Все ему выдала: сотрудников он не принимает, ни с кем не советуется, дурацкие отчетности придумал, шофер у него не шофер, а человек на побегушках. Куйбышева вспомнила. Орджоникидзе вспомнила, с которыми она работала. А вы, говорит, молодой, да ранний. Вам еще только тридцать восемь. Что же к пятидесяти из вас сформируется! Бронзой с головы до ног оплывете! Что поднялось! Давно у нас так откровенно не говорили. Каким-то, знаешь, добрым ветром большевизма потянуло! А то в «великое»-то, пережитое нами, десятилетие на людей, как на кнопки, нажимали. А кнопки, как известно, безголосы. Осуждали понятие «винтики». Но винтики работают – они рабочая часть машины. Кнопки же – они и есть кнопки, управленческая деталь. – Погоди,– сказала Раиса Алексеевна,– ну, а ты? Ты же начальник. Под твоим руководством твой заместитель работает. Ты вместе с ним в ответе. А тебе?… – Мне, мать, тоже досталось… Я не возражал. Согласен. Виноват, что не трогал этого гуся. Из самых что ни на есть беспринципных соображений. Чтобы не обвинили в том, что молодых зажимаю. Да, мать, да, дал ему до рогу, хотя видел, кто он, и что он, и как ведет себя. Поначалу говорил ему, пытался внушать что-то. А он этак, знаешь, высокомерненько сказал мне раз: «Знаете, Сергей Антропович, давайте условимся не учить друг друга, как жить, как работать». Я и не стал учить. И обо всем этом честно сказал сегодня коммунистам. Меня за это не одобрили, нет. Но ему-то, ему-то всыпали! – Сергей Антропович искренне был доволен тем, как прошло собрание. Он радовался, не скрывая этого. – Ведь только так, прямыми, честными словами, критикой, не взирающей на лица, мы можем всерьез бороться с нашими недостатками и побороть их. Других путей нет. – А что же с ним будет, с твоим замом? -спросил Феликс. – Ну что будет! Ничего особенного. Учить его будем. Такая встряска, как сегодня, слона может заставить призадуматься – не то что человека. Не сделает выводов – новый разговор поведем. Важно, что извлекли его из капсюльки неприкосновенности. Такой, знаешь, модный, «шипром» за версту пахнет, набрильянтиненный. Манекен с витрины – как такого тронешь. И вот на тебе! Тронули. Замечательно! Может быть, получится из него человек. Вообще-то малый не без головы. Петрит. Если вот так пальцем укажешь – то-то и то-то, неплохо сделает. А сам… Сам в плену ложных идей и представлений, а потому постоянно буксует на холостом ходу. Не столько пять рабочих дней у него в голове, сколько два выходных. Едва до пятницы дотягивает. А тогда – магнитофончики, пластиночки, буги-вуги… – А у нас свои беды, – без всяких предисловий сказала Раиса Алексеевна. – Сынок наш в женщину влюбился, которая старше его, замужняя да еще и с ребенком. – Ну, мама! – запротестовал Феликс. – Если так объяснять, то лучше уж совсем не надо. – Вот и объясняй сам. Снова вынужден был рассказывать свою историю с Лерой Феликс. Теперь он се уже сокращал, выбрасывая подробности и то, что считал необязательным говорить отцу. – Да, – сказал Сергей Антропович. – Беды, конечно, беды! Но в общем-то ничего особенного, мать. В книжках об этом читаешь – кому сочувствуешь? Вот таким, страдающим. Не так, что ли? А когда своей семьи коснулось – прямо-таки беда, да и только. Жизнь. В ней все бывает. Позаковыристей, чем в книжках. Привел бы ты ее сюда, даму своего сердца, показал бы, потолковали бы… – Вот и я говорю,– подхватила Раиса Алексеевна.– Чего прячешь! – «Привел»! – сказал Феликс.– Вы очень странно рассуждаете. Да она, может быть, и не пойдет со мной. Еще ничего не ясно. Может быть, она и не согласится быть со мной. Чудаки! Будто я ее спасаю, да? Как в старину, позор покрываю? Позора нет, спасать не от чего. С ней по-хорошему надо, по-настоящему. Сергей Антропович ерошил свои седые волосы, пропуская их сквозь пальцы. – Веди по-хорошему, будем по-настоящему. А кто против? – Он окинул всех взглядом. – Кто воздержался? Нет. Принято единогласно. Скажи, что мы приглашаем ее в гости. Совершенно официально. Хочешь, письмо ей напишу? – Письма не надо. Так передам. Но у нее же… – С ним пусть и приходит,– догадался Сергей Антропович.– Уж все сразу. Только без того туринского стрекулиста. Он, видать, вроде моего зама штучка. В плену ложных идей и представлений. – Он просто сволочь, – сказал Феликс. Сергей Антропович усмехнулся. – В делах сердечных соперник всегда сволочь. Ты не оригинален, Феликс. Словом, договорились. На воскресенье, что ли? В воскресенье Феликс с Лерой и с Толиком приехали на дачу электричкой. Сергей Антропович предлагал вызвать машину. Феликс отказался: «Если уж у вас возрождается критика, невзирая на лица, тебе, отец, могут на очередном собрании вполне справедливо сказать: детишек на казенной машине катаешь! Лучше этого не надо. Душа спокойней, не правда ли?» Уговорить Леру поехать было нелегко. Она почему-то страшилась встречи с родителями Феликса. Она не могла дать себе ясного отчета, почему. Может быть, потому, что все еще не разведена с одним, а уже завязала отношения с другим или что старше Феликса, да вот и Толик?… Как бы там ни было, но путь от электрички до калитки дачи Самариных показался ей тем самым библейским восхождением на Голгофу, которое всегда в таких случаях вспоминают. И для Самариных минута встречи была полна напряжения: что такое явится сегодня перед ними, и не оказаться бы неловкими с этим соприкоснувшимся с их жизнью неведомым существом, не вспугнуть бы его незаслуженно какой-нибудь пустяковой мелочью, порой вырастающей до катастрофических размеров. Одно короткое мгновение стояли друг перед другом в молчании приехавшие и встречающие. У Раисы Алексеевны мелко задергалось под глазом. Спокойными были двое: Сергей Антропович и маленький Лерин парнишка с античным именем Бартоломео. Но если для парнишки его спокойствие было совершенно естественным, то Сергей Антропович прилагал усилия для того, чтобы казаться таким. Как там ни говори, а происходило весьма немаловажное событие, от того или иного исхода которого зависит многое. Но все это лишь мелькнуло. – Лера,– назвал ее имя Феликс, взяв Леру за локоть, и побледнел еще сильнее. – А этого молодца как зовут? – Сергей Антропович присел перед мальчишкой, отчего Раиса Алексеевна испугалась: сможет ли подняться сам? Но он не только легко встал, но поднял на руки и Лериного сына. – Как зовут-то тебя, спрашиваю? – Толик. – Превосходно. Пошли чай пить. За стол еще не садились. Ждем вас. Страшная минута прошла. Дальше было легче. Расселись за столом. Масло, сыр, варенье стали передвигать друг другу в вазочках и на тарелках. Наливался чай в стаканы и чашки. С криками изгоняли с веранды осу, которая пока лезла только в варенье, но могла полезть и за шиворот кому-нибудь. Сергей Антропович спросил, кто Лера по образованию.
– Историк,– ответила она.– Именно по образованию. Вы правильно спросили. А по специальности, как говорят обычно, никто. Специальности не получила, потому что еще не работала. Так сложилось. Сергей Антропович затеял разговор об истории, о том, как неустойчива эта наука, как ее перекраивают все, кому не лень и кто имеет на то власть. Лера согласилась с ним. сказала, что она убедилась в этом на собственном опыте. У них на отделении преподаватели менялись довольно часто, и вот эти меняющиеся люди одни и те же минувшие и даже современные события ухитрялись освещать и преподносить студентам настолько по-разному, что некоторые из оценок были совершенно противоположными. Там, где у одного плюс, у другого получался категорический минус. День прошел благополучно. Гуляли в лесу, обедали; вечером приехавших провожали на электричку. Как Раисе Алексеевне ни хотелось поговорить с Лерой «начистоту», она сдержалась, тоже понимая важность очень тонкого соблюдения такта при первой встрече.
Когда электричка умчалась, оставшись вдвоем, родители Феликса посмотрели друг на друга глазами, в которых был один и тот же вопрос: «Ну как?» – А ничего, ничего она, эта молодая особа. Мне понравилась, – сказал Сергей Антропович. – Мне тоже, – не так решительно, но согласилась и Раиса Алексеевна. Они шли по лесной тропинке к своей даче. – Одно все-таки беспокоит,– вновь начала Раиса Алексеевна. – Разведут, – сказал Сергей Антропович.– Он там, она здесь – кому такой брак нужен? – Я о другом. Парнишка-то… – А это уж дело Феликса. Это дело сверхтонкое. И не нам о нем судить. – А потом у них свой появится. Как Феликс будет относиться к этому, чужому? Хоть человек человеку друг, товарищ и брат, а сердцу не прикажешь: оно еще по старым порядкам живет. – Возьмем этого к себе, он нас итальянскому языку учить станет. – Вот смеешься, а вопрос серьезный. – А кстати, – сказал Сергей Антропович. – Он, видать, итальянского уже и не помнит. Ни словечка не обронил. – У детей это быстро. За месяд научатся, за месяц и разучатся. Дальше они шли молча, каждый по-своему обдумывая минувший лень. Лишь войдя в калитку, Сергей Антропович сказал: – Во всяком случае, мешать Феликсу не надо. Рая. Пусть все идет своим естественным чередом. Отощал, говоришь, – ничего, когда вся эта история уладится, снова отъестся. Будем терпеливы и благоразумны.
38
Порция Браун сходила с ума от ярости. С нею не спорили, ее не упрекали в том, что она неверно, тенденциозно написала о том-то и о том-то, не втягивались ни в какой диалог – ее просто-напросто с усмешкой и даже с обидным снисходительным сожалением хлопнули пониже спины. Нет, такого случая в литературной жизни, в борьбе идеологий еще не было. Об этом, конечно же, распространится слух, и она будет осмеяна, скомпрометирована. Конкуренты, ее завистники будут говорить о ней: «А, Порция! Это которая получила в Москве по заду?!» Тогда конец, тогда можно уже ни на что не рассчитывать: ни на какие ответственные задания
,ни на визы, ни на сверхмерные гонорары. Хлопнута она была слегка и символически, отпечатка пятерни Булатова на ней не осталось, никаких, естественно, справок о синяках врачебная экспертиза не выдаст, и вообще не в этом дело. Она уже и себя винила. Это было, правда, очень лихо – напечатать тогда о том, как один из партийных советских писателей, заканчивая с ней беседу, похлопал ее ниже спины. Ее коллеги по кремленологии отлично поняли свеженький приемчик находчивой Порции Браун. Советский писатель представал после этого перед легковерными западными читателями в качестве грубого малого, едва закончившего несколько классов начальной школы; не лишено возможности, что он даже еще и икает во время еды, норовит вытереть пальцы о скатерть, владеть ножом и вилкой, конечно же, не умеет; кто станет считать такого подлинным писателем, кто возьмется читать его сочинения; несомненно, что они столь же грубы и примитивны, как он сам. Да, конечно, тогда это было сделано ловко. Она помнит, как радовалась, как улыбалась, когда мысль об этом пришла ей в голову. Но теперь… Повторение приема? Нет, это исключено. Люди не дураки, и, как бы она ни изворачивалась, все поймут, что Порция Браун на этот раз попалась в собственную ловушку. Чудовищно! Знакомый ей малый из посольства, к которому она кинулась было со своим возмущением, сказал, посасывая сигарету: – Есть три варианта, мисс Браун. Первый: дать ему хорошую пощечину. Получится скандал, вам, конечно, придется уехать, но моральные преимущества окажутся на вашей стороне. Вариант второй до крайности банален: подать в суд. Но, знаете, это тоже славы вам не принесет: смеяться будут. Третий: купить билет и спокойненько уехать по своему почину, не слишком разбалтывая о происшествии. – Как так уехать, если мы не завершили работу?! У нас контракт, обязательства, авансы, сроки!… – Ничем не могу помочь. Не хотите ли выпить чего-нибудь? Она кидалась ко всем, кого считала своими московскими друзьями. Поэт Богородицкий возмущенно окал, слушая ее, чесал меж лопаток своей широкой спины и под мышками, говорил, что Булатов – нетонкий человек, что от него и не этого ждать можно, он за пределами духа, он в мире материального, неэластичен, прямолинеен: самым правильным будет подать на него заявление, написать бумагу. В конце концов поэт отвез ее к Зародову, в редакцию «Вестника», сказав, что хотя Зародов препаскудный человечишка, преподлейший и способный на любую пакость, но это ничего, в данном случае это как раз есть благо: где не способен порядочный человек, там полезна такая вот рептилия. Зародов сидел в пустом кабинете на столе, качал ногой и сквозь, пыльные стекла окон смотрел на московские крыши. – Булатов! – сказал он.– Это, кажется, писатель? Мое дело, судари мои,– наука. Я считаю, что в дела литературы лучше не лезть: там черт ногу сломит. На одной из улиц в районе Чистых Прудов Порция Браун подошла к старому четырехэтажному дому, поблизости от которого стоял дом, где когда-то жил Горький, о чем оповещала мемориальная доска, прикрепленная на фасаде. Постояв минуту в раздумье, вспомнив этих увертливых, только собою занятых людишек – Богородицкого с Зародовым, она энергично толкнула дверь в темный подъезд и поднялась к темной двери на третьем этаже. На звонок ей отворила нечесаная женщина лет шестидесяти, в грязном халате, в стоптанных шлепанцах, без чулок, с лицом серым и сальным. – Порция! – сказала она по-французски. – Наконец-то! Читала в «Вечерке», что вы в Москве. Все ждала. – Ах, Жанна Матвеевна, столько дел, столько дел! Вроде бы и провинция ваша Москва, а попадешь сюда – с ног сбиваешься. Так все суматошно, неорганизованно! Хозяйка тем временем вела гостью через темный коридор к своей комнате. Комната была завалена хламом, заставлена цветочными горшками, клетками с птицами. Пахло пылью, этими клетками, грязью. Во всех углах виднелись пишущие машинки в футлярах. Их было не менее десятка, и это не удивило гостью; она была здесь не один раз и давно знала, что хозяйкины машинки имеют не только русский шрифт, но и латинский, арабский, еврейский и еще несколько каких-то, вплоть, кажется, до китайского. Среди хлама на столах и столиках можно было обнаружить дыроколы для бумаг, скоросшиватели, флаконы разных – жидких и густых – клеев, чернил и туши любого цвета. Жанночка, как принято было называть эту старую грязнулю, из дому почти никуда и никогда не выходила – только разве в соседние лавочки за продуктами, но все и всегда знала. Она слушала радио десятков стран, у нее было несколько транзисторных приемников, принимающих и сверхкороткие волны и сверхдлинные: каждый день соседская девчонка за весьма скромную плату бегала для нее по газетным киоскам гостиниц «Интуриста» и приносила свежие номера итальянской «Униты», французской «Юманите», английской «Морнинг стар», различных газет Чехословакии, Югославии и всякие другие зарубежные издания, какие только попадутся. Она стенографировала радиопередачи, она делала вырезки из газет и журналов, все это тщательно, ловко, умело систематизировала, подбирала по темам. Зачем? Не ради простого любопытства, нет. В таких материалах нуждались научные работники, литературоведы, международники. То, что они не могли получить в ТАСС или АПН, они получали у Жанночки. Ее адрес сообщался только самым верным, самым надежным людям и под строгим секретом. У нее можно было найти копии стенограмм, скажем, закрытых секретариатов Союза писателей, на которых обсуждалось что-либо такое, что писатели считали сугубо своим внутренним делом, записи некоторых судебных процессов, даже бесед с кем-либо в руководящих партийных сферах. Как такие материалы попадали к ней, Жанна Матвеевна не рассказывала, да ее об этом и не спрашивали. Она могла ссудить – для прочтения или насовсем – машинописную копию какого-нибудь скандального произведения, которое все редакции Советского Союза отказались публиковать по причине его идейной и художественной недоброкачественности, размноженный текст скандальной речи то ли литератора, то ли кинорежиссера, то ли научного работника. А еще Жанночка могла и такое, за чем, собственно, к ней и пожаловала мисс Порция Браун. – Садитесь, садитесь, голубушка! – приглашала хозяйка гостью в пыльное, обитое разлезшимся, размочаленным штофом кресло. – Похорошели вы, похорошели! Все молодеете. Чего не скажешь обо мне, дорогая. Во – ноги опухли! – Она распахнула полу халата, показывая бревноподобную, страшную ногу.– Еле хожу. Чайку не желаете ли? Можно чайник воткнуть, вон за вашей спиной розетка. – Нет, нет, спасибо. – Ну тогда приступим к делу. Без дела-то ко мне, просто посидеть, никто не ходит. Понимаю: старая баба, грязь вокруг, птицы орут. Бедлам. А я привыкла. Убери это все, очисть – и можете в гроб меня укладывать. Так чего надо? – Булатова знаете, конечно, Жанна Матвеевна? – Булатова? Хм! – Еще бы ей да не знать Булатова. Полное досье на этого типа заведено у Жанны Матвеевны. Все западные передачи о нем и о его сочинениях, все анекдоты, все сплетни собраны у нее, сняты копии с автобиографии, с анкетных листков, уложены в папку подлинные булатовские письма, не предназначенные никому иному, только адресату, да вот ушедшие из рук адресата; есть разные записочки. Все есть о Булатове, все! Десятки, многие десятки анонимок сочинила Жанна Матвеевна по заказу клиентуры на этого Булатова. И ему самому были писаны письма, и его жене, и в любые высокие инстанции о нем. Жанна Матвеевна владела великим даром так перемешивать факты действительности с ее собственными измышлениями или с измышлениями заказчиков, что письменные Жанночкины «сигналы» приобретали от этого полное правдоподобие, от них нелегко было отмахнуться. В жизни Булатова было немало таких полос, когда его давние и, как ему думалось, добрые знакомые вдруг начинали смотреть на него холодно, здороваться сухо, встреч избегать. Когда вдруг в тех организациях, где он постоянно бывал, где актив но работал, его фамилию начинали вычеркивать из различных списков, и тогда он ощущал вдруг какую-то изолированность от окружавшей его общественной жизни. Никому и в голову не могло прийти, что в немалой мере это было результатом неутомимой деятельности нечесаной, немытой Жанночки, образцово и талантливо выполнившей чей-то заказ. Жанночка не была бесталанна. Когда-то она окончила университет, защитила диссертацию, стала кандидатом наук. Она слыла тогда ортодоксом, произносила на собраниях самые правильные речи, уж такие правильные, что всех от этих ее речей коробило. Позже она запуталась в общественных ориентирах и сочла за благо устроить свою жизнь на иных началах. Ходьба в должность, как она называла повседневную работу, ее уже не устраивала. Там ты все время на виду у людей; хочешь не хочешь, а должна с ними считаться, приноравливаться к ним, зависеть от них. Нет ничего выше и сладостней свободы! Жанночка знала множество языков и могла с любого из них стенографировать; она печатала на любых машинках, могла писать любыми почерками – от примитивно-детских до сверх-интеллектуальных, профессорских. Ей не надо было, как это делают анонимщики-кустари, приглашать соседского десятилетнего Ваську или еще более юную Лялечку, дабы сочиненную взрослыми гнусь перенести детской рукой на страничку линованной тетрадной бумаги. При выполнении заказов Жанночка не шла на то, чтобы подписывать анонимки по-старомодному: «Доброжелатель» или «Ваш друг». Сочинялся очень достоверный адрес: Сыктывкар, скажем, Анадырь, Южно-Сахалинск, с улицей, номером дома, квартиры – в расчете, что в такой дали никто не станет проверять подлинность автора письма. Глупо, считала она, бросать письма в ящики тех районов Москвы, где живут возможные анонимщики. Письма должны сходиться в Москву из разных концов страны. У Жанночки было несколько верных помощников, которые могли скатать пригородным поездом до Серпухова или до Клина и бросить письма там.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34
|
|