– Погорячились и будя, – сказал он примиряюще.– Давай поговорим спокойно. Не все же у этих эмигрантов в их письме несусветица. Вот, к примеру, о свободе творчества. Сам же чувствуешь на себе…
– Ничего я не чувствую! – Свешников стукнул по столу тяжелой бронзовой пепельницей.– Что хочу, то и делаю. Никто меня ничем не ограничивает, и защитников мне никаких не надо!
– Темный ты человек, Антонин, темный. – Богородицкий сокрушен но качал головой.– Ладно, допустим, что письмо ихнее – бред, допустим, что его и вовсе нету. Свое мы должны написать, обратиться с ним…
– Куда же это, интересно?
– К руководству, в верха. Напишем про тех, кто тебя зажимает…
– Никто меня не зажимает! – Свешников еще сильнее стукнул пепельницей по столу.
– О тех, кто у нас, в творческой среде, создает нездоровую обстановку,– продолжал, как бы не услыхав этого, Богородицкий.– Выведем их на чистую воду. Открыть надо фортки, проветрить наш дом.
– Савва Миронович! – сказала Липочка. – Извините, но вы с этими предложениями обращаетесь явно не по адресу. Вас кто-то ввел в заблуждение.
– Почтеннейшая! – Богородицкий вытащил зеленую книжку. – Никто меня в заблуждение не вводил. И адрес у меня верный. Свешникова, вашего отца,– глаза Богородицкого смотрели в странички его книжечки,– звали Иоакимом Филипповичем?
– Ну и что?
– Мамашу вашу, его супругу, звали Елизаветой Степановной?
– Это все есть в моей метрике, в свидетельстве о рождении.
– Верно, верно, там есть. Но не все. – Богородицкий усмехнулся. – А где они, ваши папаша и мамаша, ныне? Ну-ка ответствуйте!
Свешников молчал. Молчала и Липочка, с трудом сдерживая волнение.
– А не расстреляны ли они, Антонин Иоакимович? – с улыбочкой продолжал допрос Богородицкий.
Свешников молчал. Липочка ответила:
– Их повесили, Савва Миронович. Зачем вы об этом? И какое это имеет отношение?
– Вешать, положим, тогда не вешали, это уж вы прибавляете. А что вышку дали, это факт. Так что почтеннейший враг народа и почтеннейшая его супружница были того…– Богородицкий сделал жест рукой, будто нажимает на невидимый спусковой крючок пистолета.
– О чем вы? – Свешников, недоумевая, поднял на него глаза.
– Да, о чем? – вся напряглась и Липочка.
– О том, что правы люди, о которых, вы так недоброжелательно отозвались. – Богородицкий похлопал себя по карману, где сложенное вчетверо лежало подметное обращение белоэмигрантов. – Нас тут трое, в этой зале, и все трое мы на себе испытали несправедливость…
– Вы что-то путаете,– сказала Липочка.– Мы не улавливаем вашу мысль. Савва Миронович. Какие враги народа? Какие дети врагов народа? Антонин, скажи же ты наконец человеку! Пусть знает.
– Савва Миронович, – тихо заговорил Свешников. – Зачеркните то, что у вас там, в вашей книжечке, о моих родителях. Они погибли – это верно, и Липа правду сказала: их повесили, а не расстреляли. Но не те, не те вешали, кто вы думаете, нет. Не трое тут пострадавших от, как вы называете, несправедливости. А видимо, только вы один. Мы пострадали от фашистов. Родителей у меня отняли фашисты.
– Позвольте! При чем тут фашисты?
– А при том, Савва Миронович, что родители мои были разведчиками, чекистами. Немцы их зверски замучили. И не сами немцы докопались до того, кто же они на самом деле. Советских разведчиков выдал один из бывших кулаков, которого Советская власть пожалела и в свое время не отправила на Соловки.
– Не может быть!…– Богородицкий, отдуваясь, утирал лицо платком. – Водички у вас не найдется?
Липочка подала ему стакан с водой. Он медленно пил, глоток за глотком, обдумывая положение, в каком оказался.
– Да-а, – сказал он врастяжку. – Неужто так? А уж чего только не наплетут люди! Ну и что же вы теперь обо мне думаете?
– Ничего особенного, Савва Миронович. Как сказано выше: не по адресу обратились, и только-то.
Богородицкий ушел, растерянный. Затворив за ним дверь, Свешниковы подошли к окну, смотрели, как он переходил двор к воротам. Он шел так, будто вот ступит еще шаг и вернется. Без зимней хорьковой шубы, без шапки из бобра он выглядел весьма непредставительно. По летнему времени в пестрой распашонке навыпуск, в узких брючках, отчетливо отразивших кривизну ног, он не был ни внушительным, ни представительным, каким казался зимой, – летний, он был линялым, выцветшим и еще более неприятным.
Свешниковы долго молчали, переглядывались.
– Да, – как бы в тон Богородицкому сказала Липочка.
– Да, – сказал Антонин.
– Нехорошо.
– Что именно нехорошо, Липочка?
– А то, что к тебе ходят с такими предложениями.
– Так это отчего? Оттого, что он меня за жертву принял, за пострадавшего от несправедливости. А он-то ведь кулачина. Он же сам рассказывал зимой о том, как их семья избегла раскулачивания благодаря некой счастливой справке.
В дверь позвонили. Не вернулся ли Богородицкий? Нет, это была Ия.
– Я пришла сказать, дорогие товарищи, – заговорила она с порога, – что освобождаю вас от своей особы. Спасибо за пристанище. Уже сегодня буду ночевать дома. Там такой шик-модерн! Просто мечта ваших заказчиков, Антонин. А что это вы оба не то расстроенные, не то ненастро енные?
– Нет. ничего, тебе кажется,– ответила Липочка.
– Не хотите говорить, не надо, я никогда никого ни к чему не принуждаю. Вот бутылка вина, вот яблоки, вот конфеты. Мне помнится, у вас был штопор. – Она вытащила пробку из бутылки, достала стаканчики из серванта, наполнила их вином.– Давайте же чокнемся! За избавление от меня. Говорила: на три дня, а проторчала у вас все десять. Зато, если вам понадобится пристанище, мой дом к вашим услугам. Спасибо, Антонин! Спасибо, Липочка! Особенно, конечно, я ценю твое бесстрашие. Потому что давным-давно замечено, что подруг в семейный дом пускать нельзя. Змеи они, эти подружки.
Как Ия ни старалась, расшевелить Свешниковых было невозможно.
– Ну вас, – сказала она наконец. – Я пойду. А вы тут доругивайтесь. Очевидно, выясняли отношения?
– Обожди, – сказала Липочка. – Посиди минутку. Антонин, давай скажем ей. Ийке можно.
– Как хочешь,– сказал Свешников.– Секретов во всем этом не вижу, в общем-то,
– Иинька,– заговорила Липочка,– можешь себе представить: при ходит один тип и предлагает Антонину сочинить какое-то коллективное письмо…
– Куда, кому? О чем?
– В верха. О том, что надо демократичней, свободней…
– Не вздумайте, Антонин, связываться, – сказала Ия. – Это только разговор, что в верха. А его, это письмо, немедленно в зарубежное радио, в газеты, в журналы!… Обычная антисоветчина. А что это за тип?
– Просто удивительно! Ты его, между прочим, знаешь. Богородицкий.
– А, великий русофил! У Зародовых тогда был, у моей мамочки и приемного папочки. Не связывайтесь.
– Да ведь сам пришел. Мы его не звали. – Липочка пожала плечами.
– Звать не звали. А повод все-таки дали, и ему и всяким подобным.
– Какой же? – спросил Свешников.
– Не сердитесь на меня, Антонин, – ответила Ия, – но я вам скажу правду. Вы мне, несмотря на все ваши чудачества, очень симпатичны, и поэтому я скажу правду. Я, например, если бы была в чем-то недовольна Советской властью, обратилась бы именно к вам, ища единомышленников.
.– Ну, уж это слишком!
– Нет, не слишком. Зачем вы так демонстративно путаетесь с зарубежной камарильей? Я тут, оставаясь поздними вечерами, отвечала на десятки звонков всяких говорящих с акцентом. «Господин Свешников» да «мадам Свешникова».
– Но ведь, кроме работы и платы за нее, меня с ними ничто не связывает! – загорячился Свешников.– Ничто!
– Верю. Но почему же тогда это же самое, работа и плата за нее, не связывает вас с вашими соотечественниками? Обиделись на них за что? Надулись? Вот по логике вещей к вам и обращаются за единомыслием другие.
– И представь, Ийка, представь! – Липочка даже вскочила с дивана. – Вы же ведь, говорит, сын врагов народа! Расстрелянных! Услышал звон и вписал в свою книжечку.
– Я не хочу быть советчицей, прорицательницей, потому что нет на свете более безответственного дела, чем дача советов. Но все же скажу: Антонину надо поотчетливей заявить себя. Вы, Антонин, талантливый человек, вы не должны ходить кривыми дорогами, нельзя, чтобы на вас делали ставку темные типы. У них свое, у вас свое. Не позволяйте связывать ваше имя с их именами.
– И представь, Иичка, он еще ссылался на антисоветское «обращение» эмигрантов «К интеллигенции России», которое минувшей зимой из Мюнхена рассылали по нашим советским адресам. – И Антонину, конечно, прислали?
– Прислали. Я его в мусоропровод сунула.
– А кто подписал то сочинение?
– Человек двадцать. Некоторых запомнила.
– Ну-ка!
– Какой-то Вейнбаум…
– Редактор газетенки на русском языке! – подхватила Ия. – Роман Гуль, поди? Редактор «Нового журнала».
– Верно, верно!
– Всякие там Александры Шики, Борисы Зайцевы, Глебы Струве… Все ясно, друзья мои. Одно не ясно, почему Мюнхен. Эти братья в основном проживают на американской земле. Почему же Мюнхен? Надо будет спросить Булатова. Он эти штучки знает.
– Кого, кого? – переспросила Липочка. – Какого Булатова?
– Василия. Василия Петровича Булатова. Писателя.
– Ты с ним знакома?
– Немного да.
– Но говорят, что это жуткий человек!
Ия засмеялась.
– Желчный, злобный, – продолжала Липочка. – Догматик до мозга костей. Сталинист!
С каждым новым эпитетом, выдаваемым Булатову, Ия смеялась все веселее.
– Но ты же убедилась, что это такое – «говорят», Липа. Говорят даже, что родители Антонина репрессированы как враги народа.
– Это объяснимо. В этом сам Антонин виноват. Он так думал когда-то и так о них высказывался. Ты же эту историю знаешь.
– Ну, а Булатов ничего о себе не выдумывал. Все о нем выдумали другие. Вот такие, как этот! – Ия постучала пальцем о стол, полагая, что Богородицкий сидел именно за ним.– Нет, с Булатовым вас надо, надо познакомить.
– Избави бог, избави бог! – Липочка даже руками замахала, открещиваясь от подобной возможности. – Этого еще нам не хватало!
– Да, этого вам не хватало и не хватает. Как не хватало и мне.
– Ия, ты очень странно говоришь о Булатове, очень странно. Так, будто ты в него влюблена.
– Ну, а если?… Так что? Запрещается?
– А Феликс? Я тебя зря с ним знакомила?
– Феликс – чудесный человек. Очень приятный, хороший. Но я с ним не смогу.
– Может быть, мне выйти? – сказал Свешников. – У вас начинается профессиональный бабий разговор. Не хотелось бы стать совладетелем ваших тайн.
– А это не тайны, – ответила Ия. – Просто надо иметь элементарную порядочность. Феликс во многом еще мальчишка, хотя уже успел и жениться и разойтись. А я… Я сильно попорчена моей трудной жизнью. Не Булатов, а вот я действительно злая, желчная, нетерпимая.
– Все ты сочиняешь! – сказала Липочка.
– Нет, правда. Я чувствую, что характером сильнее Феликса. И что же это будет? Ужас будет. Это же очень плохо, когда мужчина подчинен женщине.
– Как я, например, – сказал Свешников, ухмыляясь.
– Да, – согласилась Ия.– Но у вас это не потому, что Липа уж очень сильна. А просто потому, что вы, Антонин, еще слабее ее.
– Хорошо,– сказала Липочка.– В твоих рассуждениях есть правда. Мне, например, часто невмоготу решать вопросы жизни в одиночку. Злюсь на Антонина за то, что он все на меня переваливает. Хотелось бы побыть за крепкой мужской спинищей.
– Выходи за Богородицкого,– сказал Свешников.– У него спинища двухметровой ширины.
– Когда в зимней шубе, – ответила Липочка. – А в рубашечке-то он не столь могуч. И не нужна мне его спина. Обойдусь твоей. Но по временам все-таки бывает досадно. Видимо, женщине свойственно искать заслон от житейских невзгод. Когда-то мужчина заслонял ее собой от динозавров…
– Во времена динозавров человека еще не было,– сказал Свешников.
– Хорошо, не от динозавров, так от саблезубых тигров и мамонтов. А теперь…
– А теперь,– подхватила Ия, – мужчина должен защищать и жену и себя от Богородицких.
– Богородицкий что! – сказала Липочка. – А вот от монтеров, от водопроводчиков, от кровельщиков, от всех этих ужасных обдирал, у которых цены менее чем десятка ни на что не существует. Кран не завинчивается – десятка, пробки перегорели – десятка, крыша потекла, залезть на нее взглянуть – десятка. А починять – тут целую охапку десяток гони. Вот от кого надо бы меня защищать. Да, так вернемся к Феликсу. Он, значит, негож. А Булатов гож? Булатов сильнее тебя?
– Липа, в таком тоне мы говорить о нем не будем. Хорошо? – мягко сказала Ия.
– Хорошо. Но у него же, наверно, жена, дети.
– Наверно. Но какое это имеет значение! И вообще это все досужая болтовня. А вот что реальность, так это то, что вас с ним надо будет непременно познакомить. Если он согласится. Он ведь тоже может воскликнуть: «Избави бог!» О Свешникове тоже болтают немало. Булатов – догматик, прямолинеен, а Свешников продался за доллары и всякие иные пиастры. И сочиняют это, вполне возможно, одни и те же сочинители. Между прочим, Липа, ты сказала слово «сталинист». Не могла бы ты мне сообщить, откуда к тебе пришло это слово? Ты слышала его в речах наших руководителей? Ты прочла его в нашей партийной печати? Где ты его подцепила?
– Странно, – удивилась Липочка. – Где, где? Откуда я знаю, где услышала! Очень распространенное слово.
– Так вот, Липочка, ни в одном выступлении, ни в одной статье ты его услышать и прочесть не могла. Его там не было и быть не могло. Лишь в обывательской среде употребляли. Потому что это не наше слово. Его Троцкий придумал, еще до войны, когда боролся против партии, против Сталина. Повторяя это, ты повторяешь Троцкого, Липочка.
– Что ты говоришь! Откуда это тебе известно?
– Переводила кое-что. Рецензию на шикарную книгу о Троцком, вышедшую в Лондоне. Там и нашла.
Когда Ия ушла, Липочка сказала:
– Она говорит много правильного. Нам с тобой надо задуматься, Тоник, над тем, что вокруг нас происходит. Сын чекистов, таких замечательных людей, настоящих большевиков, а о нем распространяют слухи, будто бы он чуть ли не антисоветчик. Что-то мы с тобой делаем такое… Не совсем, наверное, правильное.
– Я не знаю, Липочка. Мне кажется, что ничего неправильного мы не делаем. Портреты этих старых дур?… Ну и что? Сам великий Пикассо на потребу дураков наработал уйму дряни. Раз платят…
– «Раз платят!» Это, Тоник, не доказательство. А мне бы, скажем, хорошо платили за мое тело, ты и тогда так же бы рассуждал: раз платят?
– Как можно сравнивать! – возмутился Свешников.
– А почему нельзя? В данном случае ты тоже торгуешь. Кистью торгуешь, своим искусством, талантом. Тебе разве доставляет удовольствие малевать эти хари?
– Мне доставляет удовольствие то, что я получаю монету и таким образом доставляю тебе удовольствие.
– Значит, в этой торговле виновата я? – Липочка принялась ходить по мастерской. – Какой-то, извини, заколдованный круг получается. Ох, права Ия, права! Ни у тебя, ни у меня нет настоящего характера.
– А не всем он, Липочка, и нужен,– сказал Свешников. – Не всем и не для всего. Если бы я был хозяйственником, это – да, это – верно, без характера я и не достал бы ничего, и не обеспечил бы, и не справился.
Они смотрели друг на друга и мучились мыслью, так ли они живут, верно ли поступают и нужен ли или не нужен им тот характер, который так помогает некоторым в жизни. Ни у него, ни у нее характера вообще не было. У него был талант, у нее была любовь и преданность ему, и они оба мало задумывались над тем, а что же еще надобно человеку в жизни.
29
Такого, что произошло на этот раз с Феликсом, с ним еще не бывало. Чувства к Нонне, которые и он и Нонна называли любовью, настолько отличались от его чувств к Лере, что их даже рядом ставить было невозможно. Хотел ли он когда-нибудь, чтобы Нонна каждый час, каждую минуту, секунду была возле него? Хотел ли в свою бытность с Нонной, чтобы неотрывно смотреть в ее глаза, на ее лицо, на то, как она держит руки, как движется, как сидит, как улыбается, как поднимает ресницы, чтобы тоже ответно взглянуть на него? Было уютно, что Нонна рядом, было приятно, что она есть, что в ту минуту, когда тебе хочется ее обнять, протяни руку – и она под рукой. Но и совершенно необходимыми были такие часы, когда бы Нонна ничем и никак не давала знать о своем существовании, и если в такие часы она чем-то себя обнаруживала, это раздражало Феликса: он уходил из дому, придумывая всевозможные поводы. Живя с Нонной, Феликс время от времени испытывал непреодолимое желание побыть не просто наедине с собой, а лишь бы без нее, – можно и с кем-нибудь, но другим.
С Лерой он бродил по Москве длинными летними вечерами и только и думал о том, чтобы вечеров этих было как можно больше, чтобы ими завершался каждый день его жизни. Он хотел бы носить эту маленькую, легкую женщину на руках, не отпускать бы ее от себя ни на минуту.
А началось все с того, что в тот раз, когда они встретились в театре и когда получилось так, что Ия ушла с Булатовым, а он, Феликс, оказался с Лерой, она подробно рассказала ему всю свою невеселую историю, толкнула ее на это пьеса, по которой игрался только что просмотренный ими сентиментальный спектакль. Лера шла тогда рядом с Феликсом по улицам, едва доставая головой до его плеча, совсем еще, казалось, девочка; если бы не всматриваться в ее лицо, в ее глаза, то и трудно было бы поверить, что на долю этого хрупкого существа уже успели выпасть такие тягостные жизненные испытания и что она смогла вынести их на своих плечах, обтянутых шелковистой тканью короткого девчоночьего платья.
Феликсу, с его доброй, мягкой душой, думалось, что он жалеет Леру и что все. чего бы ему хотелось, – это сделать так, чтобы для нее поскорее позабылись годы жизни в Италии. На самом же деле он ее полюбил той любовью, которая приходит к человеку, может быть, один-единственный раз в жизни. Ничто для него, кроме Леры, в эти дни на свете не существовало. Закончив работу, он уже и минуты лишней не просиживал в бытовке, он мчался к проходной, к автобусам, к троллейбусам, к станции метро. По двадцать раз на день звонил он Лере по телефону, он ждал ее на улицах «под часами», у разных памятников, на таких-то и таких-то скамейках, у подъезда ее дома. Но беда заключалась в том, что далеко не каждый раз, когда бы ему хотелось, была свободна Лера.
– Феликс, пойми, пожалуйста,– говорила она ему в ответ на упреки и сетования, – я так поспешно умчалась в Москву из Турина совсем не для того, чтобы гулять с утра до ночи. У меня очень много дел. Я должна оформить развод со Спадой, я должна поместить в детский сад Толика, я должна, наконец, самой себе найти работу. Не могу же я снова усаживаться на шею родителям.
– Это все второстепенное, это все устроится. Не в нем дело. – Феликс нервничал, волновался.
– А что же, по-твоему, главное? – Лера хитрила. Она и сама все прекрасно понимала, она видела, что Феликс Самарин любит ее, и любит по-настоящему, но он ей об этом не говорил, все требовал, чтобы догадалась. И, кроме того, ей очень мешала поспешность, с которой она из одного состояния перешла в другое. Ей думалось, что после тяжких послед них месяцев в Турине она не может вот так легко и просто броситься в объятия другого. И еще было немаловажное обстоятельство, осложняв шее отношение Леры к Феликсу. Она была на три года старше его, и это ее тяготило.
Однажды они сидели на обрыве над Москвой-рекой. За их спинами высились строгих, прекрасных пропорций университетские башни, а перед глазами, уходя в дымку, лежала Москва. Внизу по реке бежали теплоходики, на них гремело радио.
– Странный, ох, ты и странный же, Феликс! – Лера сидела на его куртке, брошенной на траву, и подкидывала на ладони плоский камешек так, чтобы он попеременно ложился то одной стороной кверху, то другой.
– Если любить человека – это странность, то да, я странный, очень странный. Я же люблю тебя, Лера. И если ты этого не поймешь, мне не жить. Я не смогу без тебя. Слышишь? – В его голосе была даже злость.
– Пожалуйста, не думай, что ты мне безразличен, Феликс, нет. Но скажи честно: что может получиться из наших добрых отношений?
– Не понимаю.
– Чего ж не понять. У меня ребенок.
– Ну и что?
– Я старше тебя.
– Если бы я был тебе нужен, ты бы не перечисляла все это.
Она провела рукой по его щеке.
– И страшно как-то.
– Чего страшно? – Он схватил ее руку.
– У меня еще не было счастья. И любви не было. Ничего не было. Что, если и на этот раз мы и сами обманываемся и друг друга обманываем? Второй раз такого не перенести.
Она говорила эти рассудительные, так называемые благоразумные слова, а у самой было одно желание: кинуться к нему на грудь, чтобы он обнял ее, прижал, заслонил, защитил от всего, что с ней было, чтобы оно ушло навсегда в преисподнюю, а был бы на свете только он один, этот добрый, ласковый, хороший человек, который так ее любит и которого она тоже любит не меньше, а может быть, и больше, но вот в душе у нее еще сумбур после жизненных разрушений, там натоптано, намусорено и нет той чистоты, безоглядности, с какой навстречу своим чувствам, навстречу ей идет Феликс. Вдруг действительно Толик помешает, вдруг действительно разница в несколько лет окажется роковой – и тогда снова все прахом, снова черные дни, черные годы…
– Хорошо,– сказал он.– Может быть, я чего-то не понимаю. Может быть, я слишком назойлив…
– Нет, нет! – крикнула она. – Не в этом дело. Ты не так…
– Неважно как. Может быть. Если угодно, можешь сделать мне проверку. Предположим, год. Мы не будем встречаться год. А потом встретимся и спросим друг друга…
Лера почувствовала, что холодеет от этого высказанного так спокойно предложения.
– Год мало,– сказала она, собрав силы, – Три, пять…
– Пожалуйста,– согласился он.– Три, пять…
На глазах Леры выступили слезы. Феликс их не увидел. Напрягая скулы, он смотрел на Москву в летней вечерней голубизне. Поблизости внезапно заблямкал церковный колокол, а радио на очередном проходящем внизу теплоходике пело нестареющую песню: «И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет».
Они поднялись с земли как потерянные. Солнце было тусклым, воздух был мутным, все вокруг слышалось глухо, ветер был резким, неприятным. Они не понимали, как же все это случилось, как пришли они к такой безысходности. Много было перечитано о любви, и все же ни одна, даже самая гениальная книга не могла послужить им учебником. Много было читано о любовных муках, о том, что настоящей любви без них не бывает, и все-таки, когда эти муки возникли, они не показались неизбежными спутниками любви, ее продолжением и развитием, нет, от них повеяло крушением всего светлого, радостного, разгоревшегося, распылавшегося в молодых сердцах Феликса и Леры за несколько коротких недель после их первой встречи в театре.
Они шли к автобусу молчаливые, отчужденные. И в автобусе ехали молча. Феликс проводил Леру до ее дома, там они пожали друг другу руки и разошлись.
Дома Феликс, сказав родителям, что у него зверски болит голова, лег не раздеваясь на свою постель. Да, размышлял он, кто же он такой в ее глазах? Ничего особенного против того счастливого итальянца. Там автомобиль, там шикарная квартира в Турине, дачные выезды на берег теплого моря… Он говорил себе так, понимая, что не должен этого делать, понимая, что неправ, понимая, что дело не в автомобилях и теплых морях, И все-таки не мог не представлять мысленно во всевозможнейших ракурсах жизнь Леры с ее итальянцем. Картины и мысли были мучительные.
Не выдержал их натиска, встал, подошел к телефону: к кому бы пойти, с кем бы поговорить, посоветоваться? В памяти проносилось множество лиц и имен. Зацепился за одно. Ия Паладьина! Но у Ии не было телефона.
Сказал Раисе Алексеевне, что, видимо, воротится поздно, и бросился вниз по лестнице, не дожидаясь лифта.
Ииной комнаты он не узнал. Куда подевались грязные обои, где теперь та ветхая, жуткая мебель, где все, что здесь было прежде? Две стены били по глазам оранжевым цветом, две другие умеривали впечатление – они светились небесно-голубым. Мебель была до того легкой и сверхсовременной, что садиться на нее было страшно. Свет взамен прежнего полусвета давали торшеры, расположенные по углам. Из прошлого Феликс увидел лишь груды бумаг на столе, да все те же две пишущие машинки, да, конечно, иконы, так не гармонировавшие с нелепой, смешной, ультрамодной раскраской стен.
– Вы ошарашены, мой друг, озадачены, ошеломлены. Вас мучает мысль: не свихнулась ли окончательно и без того странноватая ваша знакомая? Не так ли? – Ия была довольна приходом Феликса, она радостно улыбалась ему своим большим подвижным ртом. – Не пугайтесь. Это не я натворила. Это мой братец хозяйничал. Известный вам Геннадий, А я только, по обыкновению, не противилась.
– А зачем… именно так? – Феликс поразводил руками, указывая сразу на все, что произошло в комнате.
– У него весьма загадочные планы. Понадобился вертеп для приема знатных иностранцев.– Ия бросала короткие, но внимательные взгляды на Феликса. – Вы чем-то расстроены, – сказала она, – Не любовная ли лодка наскочила на быт?
Феликс смутился. Насколько он уже знал Ию, с ней невозможно было хитрить. Он, видимо, ошибся, прибежав к ней со своим душевным смятением. В его состоянии у нее просто так не посидишь. Надо было или рассказывать, что там такое с ним произошло, или уходить.
– Может быть, вы хотите, чтобы я была вашей посланницей? – говорила Ия со своей открытой улыбкой.– Чтобы отнести записочку?
– Ну вот, выдумаете! В краску вгоняете человека.
– В детстве я это делала, – продолжала Ия. – Старшие девчонки постоянно меня эксплуатировали в качестве почтальона. Несешь прыщавому балбесу чьи-либо излияния в чувствах к сама вся преисполняешься чувствами величайшей ответственности, своей значительности. Так отнести письмецо? Ну, ладно, не буду. Может быть, приготовить кофе? Или вот что теперь у меня завелось. Смотрите! – Она подошла к ящику на ножках, откинула крышку. – Тут есть музыка. – Нажала белые кнопки. – Теперь можно танцевать. Видите, Генка даже пол исправил, покрыл этой блестящей дрянью. Приглашайте же меня!
Игралось что-то неторопливое, приятное. Феликс, не больно мастер танцевать, под эту музыку вполне успешно водил продолжавшую улыбаться Ию.
– А я вам не кажусь страннее? Точнее сказать, более странной, чем обычно? – спросила она.
– Вы для меня всегда загадка, всегда сфинкс.
– А вы знаете, Феликс, я влюбилась. Пойдемте сядем. Я вам кое-что расскажу.– Подобрав под себя свои длинные ноги на просевшем под нею диванчике, она продолжала: – Вам я оказалась ни к чему. Но не все же такие. Ну, ну, не протестуйте, я шучу, шучу. А всерьез… Всерьез – да, влюбилась. И знаете, в кого?
– Нет, конечно.
– В Булатова! – Она сказала и ждала реакции на свои слова.
– Что? – изумился Феликс.– В того, в писателя?
– Да. С ума схожу, понимаете. Места не могу найти. Мечусь. Я рада, что вы пришли. Чудовищная история. Я себе казалась такой рассудительной, такой разумной, такой обремененной опытом. И вот все кверху дном. Не сплю, не ем. Смешно даже! Хочу к нему, хочу быть с ним. Но как? Один разок мне удалось после того вечера в театре увязаться за ним на художественную выставку. А больше не знаю, что и придумать. Может быть, отнесете записочку? – Ия как-то неестественно засмеялась. – У него нет времени. Вы понимаете: времени нет! На все оно есть. На Дальний Восток таскаться, на Иссык-Куль, за границу, книги писать, выступать с речами – на это есть, есть, есть. А на живого человека его нет, нет.
Феликс видел, что Ия не шутит и все, что она говорит, правда. Он ее понимал. Она всей душой влюбилась в человека и мучается оттого, что он-то о ее чувствах не ведает.
– Вот видите, какие мы, женщины, несчастные,– сказала она почти серьезно.– Вам, мужчинам, проще: пошел и объяснился. А нам как? Жди и молчи, молчи и жди? А если так ничего и не дождешься?
– И нам не очень просто, Ия. Объясниться объяснишься, а в ответ ни чего хорошего не получишь. Тогда что?
– Но все-таки объяснишься, скажешь!– Ия раздражалась.– А тут и сказать невозможно. Я позвонила ему по телефону. Взяла трубку жена. Второй раз позвонила – опять жена. Чу-до-вищ-но!
– А вы не считаете, Ия, что это не совсем хорошо?
– Что именно?
– Ну там жена… семья… дети, наверно.
– Ерунда! Из евангелия! Не пожелай чужую жену или чужого мужа?! Когда приходит любовь, все летит в геенну огненную. Она, она, она – любовь диктует все и всем на земном шаре.
– Зигмунд Фрейд, Ия! Это его объяснение всему, что происходит с человеком и с обществом. Начинается, мол, с взаимоотношения полов…
– Я не о полах говорю! – почти крикнула Ия.– Не об этих взаимоотношениях. Они и у коз с козлами существуют. Я о любви, о любви! Человека к человеку! Мыслящего существа к мыслящему существу. У меня были отношения полов. И у вас они были. Ну и что? Что они вам и мне принесли? Какие богатства оставили в душе? А любовь!…
– Но это тоже невелико богатство – вот так мучиться,– сказал Фе ликс, чтобы услышать, что ответит на это Ия. Он чувствовал, что его со стояние близко к ее состоянию, они были товарищами по несчастью или по счастью – установить еще не удалось.
– А что, по-вашему, лучше составить так называемую счастливую парочку двух накопителей, которые в полном согласии, как два муравейника, как две трогательные хрестоматийные пчелки, все в домик, в домик, в домик тащат, руководствуясь тем, что курица, и та к себе гребет? И чем больше нагребли этак, тем счастливее?
– Это крайность, Ия.
– Настоящее только крайности. Все, что посерединке,– позорное благоразумие.
– Вы боевой полемист. Но вы неправы. Одно дело – «третьего не дано», другое дело – за настоящее считать только крайности.