Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чего же ты хочешь?

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кочетов Всеволод / Чего же ты хочешь? - Чтение (стр. 18)
Автор: Кочетов Всеволод
Жанр: Отечественная проза

 

 


      – Я не замужем.
      – О! Тогда я ничего не понимаю! Какие удивительные у вас мужчины! Если бы я была советским мужчиной…
      – Поскольку такая возможность вам не угрожает, дорогая мисс Браун, оставим этот разговор.
      – Пожалуйста, пожалуйста,– поспешно согласилась Порция Браун, не желая раздражать Ию. Но мне бы не хотелось, чтобы наше знакомство вот так сегодня и окончилось.
      – Если я вам могу быть полезной…
      – Нет, не в этом дело. Не в том, что полезной или неполезной. Просто дружба…
      Ия протянула ей руку. Порция Браун горячо ее пожала.

23

      Сабурову все же удалось отбить у Порции Браун эту интересную молодую русскую с не слишком часто встречающимся именем Ия.
      – Пожалуйста, простите мне мою, может быть, назойливость, – сказал он, – но иностранцу в чужой стране хочется знать все, а разговаривая с вами, я некоторые вещи понимаю лучше, чем при разговорах с кем-либо иным.
      – Какие же именно?
      – Видите ли, отправляясь в Советский Союз, я очень много прочел о вашей жизни, о вас, против вас, за вас. Многое мне было непонятно при этом чтении и после него. К пониманию некоторых явлений я не находил ключа. Собственными глазами в брюссельском аэропорту мне пришлось увидеть, как в самолет, отправляющийся в Москву, садилась скверная кабацкая певица из Соединенных Штатов, лезли крикливые английские гитаристы, которые там, в Англии, бродят и поют под свои гитары по дворам. А вы, великая страна, пригласили их к себе на гастроли! В Россию, мне известно, и до революции стремились гастролеры со всего света: их манил хороший заработок. Но, позвольте, на подмостки императорских театров, под своды знаменитых концертных залов допускались лишь миро вые имена! Сомнительные певички гастролировали в «Буффах» дешевого разбора да в «Луна-Парках». Теперь я начинаю понимать, почему получается так, вы прекрасно объяснили. Уход от действительности? Да? У вас, значит, тоже есть люди, которые устали? Которым все это оказалось не по силам?
      – Что «все это»? – спросила Ия, и Сабуров не мог не увидеть, как; она насторожилась.
      – Я имею в виду вашу борьбу за создание нового общества. Это ведь очень трудная борьба. Во много раз труднее, чем любые строительства, ракеты, спутники и прочее. Они же есть и в Соединенных Штатах. А вот нового общества там нет. Верно?
      – Да, вы правы, – ответила она.– Борьба эта трудная и не каждому по силам. И, действительно, уставшие от нее есть. Но есть и такие, кто и не боролся и не борется ни за что. Это никакие не борцы. Я, например. – Она подняла на него глаза и как бы ждала, что же скажет на это иностранец.
      – Вы? – поразился Сабуров.– Вы шутите, конечно. Вы такая идейная! Вы превосходно судите о мировой политике. Скажите, если это вам не трудно, кто ваши родители?
      – Родительницу мою вы можете видеть. Вон она, в кружевном платье! Хозяйка этого дома. А мой отец… Он погиб на войне. Он был политработником, комиссаром.
      – О, это грустно. Может быть, не надо об этом…
      – Ничего. Иногда надо.
      – Я бы хотел встретиться, поговорить с такими людьми, каким был ваш отец. Мне трудно поверить, что такие, как господин Богородицкий, да он, кажется, и молод для этого,– разбили гигантскую военную машину Гитлера. По воле нашего дуче мы, итальянцы, состояли в союзниках Гитлера, и я видел, какова была эта машина. Никто из нас не верил тогда, что возможна сила, которая бы не только выдержала ее натиск, но и покончила бы с ней. А вы это сделали. Почему? Как? Такие, как ваш отец, наверное бы, мне все объяснили. Но я не знаю, где с ними можно встретиться. Вокруг нас, нашей группы, лишь представители фирм, с которыми мы ведем дело, лишь деловые люди. Они смотрят на часы, отвечают «да», «нет» или «подумаем». Их даже неудобно занимать не связанными с делом разговорами. Я рад, что вы так любезны и тратите на меня свое время.
      – Если хотите, мы отсюда можем пройтись по улицам? – предложила Ия, которой, неизвестно почему, но стало жаль этого пожилого итальянца. Он не производил впечатления ни крупного преуспевающего ученого, ни того дельца, дела которого идут хорошо и приносят дивиденды. Он был устремлен в себя, у него там, внутри, что-то сидело и мучило его.
      – Да, конечно! – откликнулся он.– Я буду рад, если вам это не трудно. Погода мягкая. Ни жарко, ни холодно.
      И когда Клауберг после кофе и коньяка, сказав, что их группа более не смеет злоупотреблять гостеприимством радушных хозяев, произнес на прощание громоздкий немецкий тост, Сабуров не пошел в ожидавшую у подъезда машину, а вместе с Ией они, не торопясь, побрели по ночной Москве.
      – Меня поражает,– сказал он, – насколько то, что пишут о вас, не соответствует действительности. Например, везде говорится о том, что вам запрещается общение с иностранцами. А мы здесь уже неделю, и я еще не видел человека, который бы от меня шарахнулся. Напротив, вы удивительно общительны.
      – А еще что вам о нас известно? – Ия засмеялась.– Дело в том, что я тоже читаю много иностранной литературы и знаю об этой чепухе, о которой вы говорите. До вас туда, в ваши заграницы, и слова правды не доходит.
      – В Ленинграде я встречался с людьми, пережившими осаду. Рассказы их интересны, но просты, в них не слышишь никаких трагических нот. Напротив, очень буднично и вместе с тем необыкновенно героично. Я слушал и удивлялся. В моем кармане лежала книга какого-то Анатолия Дарова, купленная в Лондоне по объявлению в газете «Новое русское слово». Она так и называется, эта книга: «Блокада». Объявление оповещало, что это исторический роман об ужасах осады северной русской столицы во вторую мировую войну. Анатолий Даров-де, свидетель и очевидец апокалипсической осады, дал потрясающую в своей объективности картину, передающую весь ужас пережитого. Я поинтересовался, читал ли кто-нибудь из ленинградцев эту книгу. Нет, оказывается, никто. Знаком ли кому-нибудь из тех, кто пережил там годы войны, этот Анатолий Даров? Нет, ни кому он не известен, никто о нем и слышать не слыхивал. Значит, что же – фальшивка? Или, как делают некоторые, труд под псевдонимом? Кое-кому я пересказывал содержание книги, – люди смеялись. Или еще одна книга. «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург. В объявлении, по которому я ее приобрел, было сказано, что в ней читателю показывается тюремный и лагерный мир, что Евгения Гинзбург рисует портреты следователей, надзирателей и заключенных, что она была арестована, как там выражено, в «тысяча девятьсот проклятом» и подчеркнуто в скобках «1937 году», и описывает все ужасы…
      – Там, значит, ужасы блокады! Здесь – ужасы Сибири?
      – Да, да, вот именно! Все, что о вас,– это одни ужасы. Литература ужасов.
      – Смотрите, дорогой господин Карадонна, внимательно осматривайтесь вокруг, ищите эти наши ужасы.
      – Да в том-то весь и ужас, – сказал он горячо, – что не вижу их, ужасов-то. Так называемые свидетельства очевидцев меня уже поставили в глупое положение в Ленинграде. До сих пор стыдно. Однажды вечером ко мне на улице подошел молодой человек. Из наших западных газет я знал, конечно, что к иностранцам советские молодые люди подходят лишь за тем, чтобы купить плащ или галстук, продать икону, получить валюту. Я и скажи ему: купить что-нибудь хотите? Нет, говорит, что вы, я думал, вы заблудились, хотел помочь. Чудесный был молодой человек, интересный. Ах, до чего же стыдно!
      – Такие, которые купить-продать, у нас тоже есть, дорогой синьор Карадонна. Не пугайтесь, если встретите. Гоните в шею. Это как раз производное от того, зачем к нам и таскаются певички, о которых вы говорили, и те нестриженые гитаристы. Между прочим, к нам ездят не только такие, нет. Мировое искусство представлено у нас вашей итальянской «Ла Скала», французской «Комеди франсез», лучшими театрами Англии, ансамблями Индии, Японии. Но вот подсовывают нам и таких – певичек и гитаристов. Нас пытаются разлагать «дарами Запада», испытанным библейским запретным плодом. Бывает, что наши молодые люди под таким воздействием убегают туда, на Запад, в «свободный мир». Недавно мне показывали одну нашу областную газету, в которой был опубликован судебный отчет. При большом стечении народа судили техника одного из уральских заводов. С группой туристов он поехал в Западную Германию, не выстоял перед соблазнами, остался. Из него вытянули необходимый для антисоветской пропаганды материал, а потом и бросили. Человек мыкался, слонялся без работы, без квартиры и, естественно, без денег. И в конце концов кое-как прорвался на восток, вернулся. Его, видите, судили и ничего интересного для вас в этом нет. Интересно последнее слово этого человека. Он сказал: «Сколько бы,– говорит,– мне вы, граждане судьи, ни припаяли, какой бы срок ни определили,– все вытерплю, все переживу, снова стану потом человеком. А ведь там-то остаться – это же бессрочно!»
      Весной вечерняя Москва многолюдна. Сабуров с Ией шли в толпе шумного, веселого народа. Ия рассказывала о разных случаях, которые неизменно заканчивались конфузом для иностранцев, если те к советской действительности подходили с готовой меркой, предложенной им западной пропагандой.
      – У нас далеко не все гладко, – говорила она. – Но и далеко не так шероховато, как думаете вы там, у себя. И природа наших шероховатостей иная. Мы хотим, чтобы у нас было лучше. Но мы вовсе не хотим, чтобы у нас было, как у вас. Вы можете, конечно, встретить людей, думающих и по-другому, услышать и другие мнения. Я говорю о большинстве, о народе.
      Сабуров слушал и ловил себя на том, что по временам забывает, что он итальянец Умберто Карадонна, что ничего общего он не имеет и не имел с Россией, что родной его дом в далекой от Москвы Вариготте, в Италии. Он чувствовал себя не Карадонной, не Умберто, а Петром Сабуровым, русским человеком, дом которого здесь, среди этих шумных и светлых улиц, полных веселого русского народа, говорящего и даже, если хотите, смеющегося на русском языке. Все, о чем рассказывала молодая женщина Ия, было ему близко, оно волновало его, он сам был готов говорить об этом часами. Черт побери, это же не только ее, а и его родина – Россия! Она могуча, и пусть мощь ее растет, нарастает; ослаблять ее, подрывать нельзя! Странны рассуждения поэта Богородицкого о храмах, о церквах… Церкви России ушли в прошлое – как же Богородицкий не видит этого? Они уходят в прошлое во всем мире. Даже в Италии под крыльями самого Ватикана религиозность народа – одна видимость. В бога верят по привычке. А скажи завтра, что всему этому церковничеству конец, никто же в петлю не полезет. В Советской России скорбеть о церквах и вовсе смешно. Почему окающий человек так рьяно стоит за свои церкви и соборы? Сабуров спросил об этом Ию.
      – Почему? – Она задумалась.– В данном случае я не знаю, почему. Говорят, что этот человек якобы русофил. Но русофил на очень западный манер. С одной стороны, он печется о храмах, об иконах, о благолепии, с другой же – пишет, как пишут западные экспериментаторы, не только без знаков препинания, а даже тем особым способом, каким писали на острове Пасхи. Так называемым перевернутым бустрофедоном, когда каждая следующая строка перевернута вверх ногами по отношению к предыдущей. Словом, в данном случае, повторяю, судить не могу, плохо знаю его и как поэта и как человека. Но у нас есть люди, вы их еще можете встретить, которым рамки нашего общества кажутся тесными. С одной стороны, это те, у кого много денег. С другой – те, которые вместе с революцией потеряли возможность иметь много денег. Те, у кого много денег, в какой-то момент упираются головой в потолок наших возможностей применения таких денег. Автомобиль, дача, магнитофон, холодильники, вазы и ларцы, ковры и норковые шубы – и стоп! Остров в Тихом океане не купишь, гарем не заведешь, бой быков не устроишь, акции компании «И. Г. Фарбениндустри» не скупишь. Тоска по возможностям. А где они. эти возможности? На Западе. А вторые – те любую напряженность в мире воспринимают как надежду на то, что, авось, все еще переменится, Советская власть, авось, либерализируется настолько, что и вовсе перестанет существовать, настанет эра парламентаризма, а там и до буржуазной республики рукой подать. А значит, и законные права на наследство папенек и маменек, дедушек и бабушек можно будет предъявлять. Именьице под Воронежем, универсальный магазин в Пскове, трактир на Вологодчине… Ну, вот вы бы, синьор Карадонна… У вас есть недвижимость в Италии?
      – Да, пансион на берегу моря.
      – Вот как!. И доходный?
      – Жить можно.
      – Скажите, пожалуйста! – Ия рассмеялась.– Так вы, оказывается, капиталист. А я так запросто с вами. Ну, вам тем более сейчас будет понятно. Вот бы у вас образовалась Советская власть, ваш пансиончик национализировали бы, и в нем бы итальянские трудящиеся устроили для своих детей санаторий. А вас бы заставили служить в государственном учреждении. Вы бы разве не лелеяли мечту рано или поздно да вернуть свой пансиончик обратно?
      – Логично,– согласился Сабуров. – Лелеял бы.
      – В войсках у немцев, я читала, служили сотни и тысячи наших русских эмигрантов, – продолжала Ия, – и что вы думаете, кто бы это был? Простые русские, неимущие люди? Совсем нет! Царская знать, вельможи или их сынки, то есть те, которые в революцию многое потеряли и ничего не приобрели. И шли они с немцами, угодничали перед ними затем, чтобы с их помощью вернуть утраченное.
      – А может быть, они хотели вернуть себе родину? – хмурясь, сказал Сабуров. – Не земли, не поместья, а родину. Вы не допускаете этой мысли?
      – Допускаю. Но путем порабощения своего народа чужеземцами родину, господин Карадонна, не возвращают. Кто тосковал по родине, он без помощи немцев вернулся в Советский Союз. Тысячи эмигрантов возвращались и в двадцатых годах, и в войну, и особенно после войны. Словом, деньги, деньги, всему они виной. – Ия смеялась. – Я против них. Мне их много не надо. Лишь бы, лишь бы … Не больше.
      – А что вы хотите сказать этим «лишь бы, лишь бы»? Это сколько?
      – Ровно столько, чтобы я не стала их рабой. Я люблю свободу. Свободу действий, свободу мысли.
      – Но ведь как раз именно деньги-то и дают такую свободу! – возразил Сабуров.
      – Одно из роковых заблуждений человечества! – ответила Ия. – Если вы служите у капиталиста на очень денежном месте – управляющим завода, например, то вы в дугу будете гнуть свою спину, лишь бы угодить хозяину и не потерять денежного места. Деньги, полученные за такой труд, дадут вам лишь свободу пить вино не за сто лир кувшин, а за две тысячи лир бутылка, жить не в одной комнатке, а в квартире из десяти комнат, иметь не один костюм, а пятнадцать. Вы разве так понимаете свободу? Я иначе. Я не хочу никому кланяться, и я не кланяюсь. Я не хочу никому угождать, и я не угождаю. Я хочу говорить то, что думаю, и я говорю это.
      – Позвольте, – не согласился Сабуров. – Вы все время говорите о капиталисте, о хозяине, от которых-де мы зависим. Ну, а если самому стать хозяином, капиталистом?
      – Этому нет конца, господин Карадонна.
      – Чему?
      – Этажам хозяев над хозяевами. Вы хозяин предприятия. Но над вами есть тот, кто может вас разорить, сожрать – банк какой-нибудь, трест. концерн, консорциум. С миллиардами лир, с триллионами. С ними не считаться вы не сможете.
      – Но есть же и самый верх!
      – Да, конечно. Но тот верх уже не вас, мелких хозяйчиков, боится, а нас. Он боится своих трудящихся – рабочих и крестьян, боится Советского Союза. И тоже не спит, ждет беды для себя, А я сплю спокойно и крепко. И ничего ниоткуда не жду. Я свободна.
      – Трудно это понять, – б раздумье ответил Сабуров. – Но в этом есть что-то притягивающее, привлекающее. А это не аскетизм, кстати? Коммунисты ведь против аскетизма.
      – Ну, нет, ко мне это не относится! – Ия засмеялась.– Я не очень требовательна к материальным благам. Но совсем не аскетка.
      Петляя по Москве, они дошли до «Метрополя».
      – Вот вы и дома, – сказала Ия и подала руку. – Желаю вам спокойной ночи.
      – Одну минуту, – удержал ее руку Сабуров. – На этом здании какие-то интересные фризы из майолики. Вы не знаете их истории? Кто автор хотя бы?
      Они отошли к скверу, среди которого стоял памятник Карлу Марксу, и взглянули на фасад гостиницы оттуда.
      – Это Врубель, синьор Карадонна. С помощью майолики воспроизведены его знаменитые холсты под названием «Принцесса Греза».
      – Что вы говорите?! Очень интересно. Расскажите подробней, пожалуйста, если можно.
      – О, это длинная история. Я сама знаю ее не очень хорошо. Знаю только, что художник получил заказ на панно для всероссийской ярмарки в Нижнем Новгороде, ныне городе Горьком. Работал, писал, избрал для сюжета ростановскую Грезу, появляющуюся перед умирающим рыцарем на палубе корабля. Вы это видите сами. Правда, надо пойти посмотреть то, что есть на фасаде со стороны проспекта.
      Они огибали здание. Ия рассказывала:
      – Холсты были уже там, на выставке, но кто-то из тогдашней Академии художеств их забраковал. А кто-то поместил их в отдельный павильон, выстроенный на собственные средства. Затем кто-то облюбовал «Грезу» для этих фасадов строящейся тогда гостиницы «Метрополь». И вот она в майолике.
      – Чудесно, чудесно! – повторял Сабуров, всматриваясь в панно, растянувшееся по фризам здания.– Но позвольте, а что там за надпись? – спросил он и прочел вслух, не сразу разбирая буквы и слова, скрытые в керамической пестроте: – «Только диктатура пролетариата в состоянии освободить человечество от гнета капитала»! На здании гостиницы «Интурист»? Такие слова? Врубель?… Нижегородская ярмарка?…
      Ия рассмеялась.
      – Вот это уже не Врубель. Там же сказано: «В. И. Ленин». В годы революции здесь был Дом Советов. Осталось с тех пор.
      – Но очень, очень символично, что каждого из нас, приезжающих из мира капитала, вы встречаете этими словами, этим утверждением.
      – Не пугайтесь, синьор Карадонна. Вам персонально это не угрожает. Можете быть спокойны. Между прочим, если говорить правду, вы по чему-то не воспринимаетесь мною не только как представитель мира капитала, но даже как итальянец. Может быть, потому, что уж очень хорошо говорите по-русски. Мне вы кажетесь русским.
      Он развел руками, поклонился.
      – Я польщен, – ответил шутливо.– Вы очень проницательны, Ия. Утверждают, что моя прапрапрабабушка была при дворе одного из очень давних русских царей то ли нянькой, то ли камеристкой или кормилицей, – не знаю, кем, и на родину вернулась с не совсем законными детьми, и кто-то из этих детей был моим прапрадедушкой или что-то в этом роде.
      – Вот видите, я сразу почувствовала! Меня обмануть трудно. Итак, успеха вам и приятного сна!
      Сабуров поднялся на свой этаж и по рассеянности чуть было не отворил дверь в комнату Клауберга. «Это плохо,– думалось ему, пока он расхаживал по комнате, сбрасывая пиджак, развязывая галстук, расстегивая пуговицы сорочки,– плохо, что потянуло не на деловые, а на праздные разговоры». Разболтался настолько, что в нем уже угадывают русского и он охотно это подтверждает, вместо того, чтобы решительно опровергать. Чего доброго, начнет изливать душу перед этой зеленоглазой Ией и во всем ей признается. Нет, это не то, не за этим он ехал в Россию, не за этим.
      «А за чем же?» – спросил он самого себя. Подзаработать английских фунтов или американских долларов? Не так уж велик заработок, чтобы тащиться за ним в этакую даль. Не в заработке, очевидно, дело. На родину потянуло, на родину, в ту Советскую страну, над которой он лет сорок назад изо всех сил потешался в своих юношеских романах. Тогда многие вокруг – и старые и молодые – сочиняли подобное. И в Париже, и в Берлине, и в Праге, и в Риге. Он слушал рассказы «очевидцев», читал написанное и напечатанное другими и сочинял свое, но подобное прочитанному. Однажды в руки к нему попал роман генерала Краснова, называвшийся «За чертополохом». Содержание его Сабуров помнил до сих пор. Это было сочинение о будущем России. Конец двадцатого столетия. Два американских журналиста сидят над картой мира. На месте старой царской России они видят сплошное пятно, через которое идет надпись: «Неизвестно что». Они знают, что в конце двадцатых годов государства Западной Европы установили глухой кордон перед границей СССР, граница заросла стеной чертополоха, и, что творится за нею, никто в мире не ведает. Журналисты решили проникнуть в «неизвестно что», рискуя головами. С ними отправился туда и потомок русских князей, некий набожный, высокоталантливый юноша, проживавший во Франции. Кое-как преодолев стоверстную полосу чертополоха, они добрались до границы. Их встретил там пограничник в старинной одежде стрельца, в высокой боярской шапке. После проверки паспортов всех троих усадили в дирижабль, в котором над спальными местами теплились лампады. В коридоре дирижабля журналисты и высокоталантливый юноша видят генерала, который курит папиросу марки Месаксуди. «Ваше превосходительство! Значит, Россия жива?» – вскрикивает растроганный до слез потомок русских князей. Генерал словоохотлив. Оказывается, в 1930 году, когда в Советской России еще существовала грозная ЧК, со стороны Памира, с диких, глухих гор, весь в белых царских мехах, спустился царевич из дома Романовых Игорь Владимирович. Он привел с собой превеликое войско в белоснежных одеждах. Солдаты Игоря Владимировича громили большевиков и двигались на север, к Москве. Заняв Москву, они тотчас начали строить новую, небольшевистскую Россию. Созван был всероссийский собор, появились царь, двор, генералы, сановники. Народ стал жить не классами, не партиями, а семьями, родами. Все везде стало благостно, задушевно, празднично звонили колокола в церквах, люди под их музыку возлюбили друг друга; если где-нибудь вдруг нарождался большевик, царская полиция в тюрьму его не заключала, не казнила. Только отрезали такому молодцу язык, дабы не распространял яд большевизма.
      Сабуров не казался себе чудаком, какими были те, красновские, отправившиеся в российское «неизвестно что». Он еще со времен войны знал, что в Советской России нет ни царя, ни сановников, ни колокольных звонов, ни чертополоха. Но вот поэт Богородицкий, живущий в Советском Союзе, в своих воззрениях возвращается, кажется, к тем временам, когда генералы Красновы еще проектировали такую Россию, такой строй для нее, при котором бы вера в господа бога сочеталась с верностью некоему монархического толка правителю, просвещенному и на свой манер демократичному. Откуда этот бред, с каких Памиров?
      У своих ворот Ия застала Генку. – Два часа дожидаюсь! – заговорил он.– Ты, кажется, с итальянцем смоталась. Старый он хрен, унылый какой-то. Этот Юджин потолковей. Вообще американцы – народ живой. У них есть что-то общее с нами.
      – Развязность, очевидно, Геночка.
      – Ты скажешь, как пулю в лоб всадишь. Из крупнокалиберного. Так вот, слушай, я тебя, знаешь, зачем жду?… Да слушай!… Родители мои кудахчут там, спасу нет. Такие, мол, ученые, мировые имена! И куда пожаловали? Первый визит в Москве – и прямо к товарищу Зародову! Отец вопит: «Клауберг – это же выдающийся знаток, профессор, доктор. Кто его в мире не знает? Порция Браун! Нет номера журнала – он там какие-то названия перечислял, – чтобы не оказалось ее проблемной статьи о нашем искусстве, о нашей литературе! Юджин Росс! Это его выставка фоторабот нашумела в Рейкьявике на острове Исландия. А Умберто Карадонна! Ого-го! Кто такой синьор Карадонна? Галерея Уффици во Флоренции, галерея Питти – там же, Брера в Милане, музеи Турина – это все он, он, Карадонна, их хранитель и радетель. И умножатель.
      – Карадонна – владелец пансиона на берегу одного из итальянских морей, Генка,– спокойно ответила Ия.
      – Он врет тебе. Они любят выдавать себя не за тех, кем являются на деле. А к тому же пансиончик еще ни о чем не говорит. Купил по случаю доходный домик. Там у него управитель управляется и хозяину валюту в лирах исправно переводит по почте. Пансион на морском берегу, где-нибудь в Ривьере, – это же чистейшая монета.
      – Да, может быть, и так,– согласилась Ия.– Ну что же, пойдем ко мне. Рассказывай, что тебе надо.
      – Ййка, выручай! – говорил он, входя во двор.– Этот Юджин… во парень! Надо бы с ним встретиться. Но где? У нас дома? Родители не волят. Одно дело – они сами. Другое дело, если я ребят да девок захочу позвать.
 
      – Так ты хочешь ко мне? Чудило! Мою комнату показывать иностранцам? Да ты знаешь, что и как они по этому поводу нарасписывают! Я просматриваю такую писанину. Нет, мой дорогой братец, не выйдет.
 
      – Я берусь отремонтировать ее так, что ахнешь.
      – Вот даже как!
      – Ей-ей. Расходы за мой счет. Ты не истратишь ни копейки.
      – Дело же не в копейках.
      – Ты не истратишь и ни минуты своего драгоценного времени. Три дня, всего-то. Поживешь пока у кого-нибудь. У тебя же есть знакомые тетки. А потом вернешься и ахнешь.
      В комнате он разошелся.
      – Это все, твои занудные обои, сдираем. Обоев вообще не надо. Клеевой краской или гуашью. Свет организуем по-другому. Вот только мебель… Эх, ну и мебель же у тебя! Дрова! Утиль! И пол… Ну что это за пол! Плахи с Лобного места. Да, не больно ты культурно живешь.
      Он сел в дряхлое кресло, сидел, смотрел в пол, обдумывал.
      – И все-таки – три дня. В крайнем случае – неделя. Зато, Иинька, всю жизнь потом будешь меня вспоминать. Не сопротивляйся, очень тебя прошу. Хотят же люди окунуться в нашу жизнь, в нашу действительность.
      – Ладно, действуй, – согласилась в конце концов Ия. – Я попрошусь в мастерскую к Олимпиадиному мужу, к ее Антонину. Ночью-то мастерская у них пустует. А днем в библиотеках посижу. Но чтобы ничего не поломать, не разорить, слышишь?

24

      Писать Василий Петрович Булатов начал еще до войны, когда был совсем молодым парнишкой и работал монтажником на авиационном заводе. Тогда, под стеклянными кровлями цеха, он сочинял стихи о летчиках, парашютистах, сам мечтал быть и летчиком и парашютистом, но ни в парашютисты, ни в летчики так и не попал – в военкомате его категорически забраковали по состоянию здоровья. Пришлось утешиться учением в вечернем техникуме при заводе, после чего он стал хорошим техником; а дальше ударила война, и техник Булатов все ее годы провел на военных аэродромах: летать, верно, не летал, но в боях участвовал, не раз отстаивал аэродром и от воздушных атак, и от прорвавшихся вражеских танков, и от парашютных десантов. Писать при этом, начав однажды, он продолжал. Не стихи, правда, а рассказы о своих боевых товарищах, обо всем том, что они. а вместе с ними и он переживали, испытывали на полевых боевых аэродромах. Рассказы его печатали в армейской и фронтовой газетах. А к концу войны имя Василия Булатова стало появляться и в центральной печати – и не только в газетах, но и в журналах.
      Года два спустя после победы вышел его первый роман, это был роман о летчиках, назывался он «Широкие крылья», и с него-то и началась по-настоящему писательская жизнь Булатова. Писал Василий Булатов остро, на самые горячие темы современности. Военным у него был, пожалуй, только один этот первый роман, но молодого писателя критики упорно числили среди авторов военных произведений, не желая замечать ни его следующих романов, ни его повестей, в которых действовали и врачи, и партийные работники, и лесоводы, обводнители среднеазиатских пустынь. Вначале Булатов огорчался этим, со временем прошло. Первый урок понимания происходящего вокруг него ему преподал седовласый, полный сил и бодрости поэт, начавший свой литературный путь еще в годы революции. «Дорогой мой младший товарищ, – сказал он, дружески взяв Булатова за плечи. – Вы слишком отчетливо заняли партийные позиции в литературе, слишком отчетливо обнародовали свое кредо. Значит, добровольно встали в передовой отряд борьбы за коммунистическое будущее. Чего же удивляться тому, что пули летят прежде всего в вас и в таких, как вы? Сидели б в заветрии, за омшаником, расписывали красоты природы, всякие омуты и заводи, сельские идиллии с буренками и жеребенками, от которых пахнет молоком и навозом, с мудрыми дедами Михеичами, с боевыми молодайками, лихими на тряску подолами,– исполать бы вам тогда, батюшка! А то вот все до главного докапываетесь: как, мол, то да се да третье-четвертое, с точки зрения интересов рабочих и крестьян, да какую роль в том да сем да в третьем-четвертом играют акулы мирового империализма. Ну, и коль без этого не можете и коль Михеичи да буренушки вас не вдохновляют, – терпите, дорогой мой, ко всему будьте готовы, ко всему. В меня барон Врангель стрелял… В вас… Вот уж разбирайтесь сами, кто в вас стреляет».
      С годами с каждой новой книгой, с каждой новой статьей в газете, с выступлением по радио Булатов и те, с кем он вместе шел по путям литературы, все сильнее мешали тем другим, кто пытался хоронить коммунистические идеалы, развенчивать героев революции и первых пятилеток, ставить под сомнение даже самое революцию – ее правомерность и неизбежность. Молодой писатель уже стал не молодым, и он давно разобрался, кто же в него стрелял, и отчетливо видел, что оружие это отнюдь не отечественного, а иностранного производства. Жить и работать под постоянным огнем было не легко, не просто, но в то же время интересно и по-своему радостно. Противник был хитер, ловок, находчив, он умел использовать любые возможности для нанесения удара. Если Булатов писал о людях труда так, что показывал и сам их труд, поэзию этого труда, о таком его произведении отзывались с пренебрежением: «производственный роман»; если он сосредоточивал внимание на семейной жизни героев, приклеивали табличку: «бытовщинка», да еще и «дурная»; если брался за общественные проблемы, говорилось тогда: «публицистика», – с добавлением эпитета «голая»; если был «рассказ», требовали: «где же показ?!»; если был «показ», кричали: «где же рассказ?»
      Критиков, овладевших такого рода методом, была едва ли пятерка, но зато какие-то скрытые в общественной тени силы всячески раздували авторитет их суждений, что называется, поднимали их, растили, лелеяли, поминали в газетах, в журналах, по радио, в докладах. И эти мастера литературной игры краплеными картами все распухали, разрастаясь чуть ли не до вселенских масштабов. Булатов был для них одной из мишеней. «Великолепная пятерка» рубила направо и налево всю ту советскую литературу, которая открыто и честно служила делу народа, партии, делу рабочих и крестьян, – литературу социалистического реализма.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34