— Вы говорите — походка, значит, он шел?
— От неожиданности я испугался, так что даже дыхание у меня перехватило… в какой-то миг я хотел его окликнуть, но, увидев выражение лица, не осмелился… вправе ли я вмешиваться?..
— Широкая улица или узкая?
— Обычная… тротуар вот как этот.
— Вы не заметили, был ли он задумчив, озабочен?.. может быть, Нэмуро-сан только на первый взгляд казался бодрым…
— Нет, нет! Ошибиться было невозможно. Какое там озабочен, нисколько. Он шел с таким видом, будто наслаждался прогулкой.
— Тогда почему же он вас не заметил? Смогли же вы внимательно рассмотреть даже выражение его лица. Вам не кажется это странным?
— Была ужасная толчея. Время, когда кончается работа…
— Может быть, вы видели Нэмуро-сан со спины, шли за ним?
Тасиро, резко надвигая двумя пальцами на нос очки, которые он протер мятым платком, обнажил крупные зубы, белые, точно искусственные.
— Ну что вы меня подлавливаете? Разве я вам не сказал, что видел выражение его лица? Как бы мне удалось сделать это сзади? Как ни прискорбно, но я говорю правду. Когда человек говорит правду, не нужно придираться.
— Оставим это. Но скажите, почему все-таки вы его упустили?
— Как вам сказать?..
— Не посмели… вы все еще с почтением относитесь к нему?
— Вопрос в том, вправе ли я. Мы по своему усмотрению определяем человеку место, где он должен жить, а сбежавшему набрасываем на шею цепь и водворяем на место… мы видим в этом здравый смысл, но имеем ли мы на это право?.. кому разрешено наперекор воле человека решать за него, где ему жить?..
— Человек убегает оттуда, где жил, лишь для того, чтобы найти успокоение в каком-то другом месте. О какой уж тут сильной воле может идти речь? Лучше бы подумал об ответственности, долге.
— А может быть, освобождение от долга как раз и входит в его намерения?..
— В котором часу это произошло? В каком месте?
— Я вам уже показывал вырезку из газеты. Выходит, на тысячу человек один пропавший без вести… это, думаю я, очень серьезно… а если прибавить еще людей, которые фактически не сбежали, но хотят сбежать, — цифра будет ужасающей… пожалуй, в меньшинстве окажутся не сбежавшие, а, скорее, те, кто остался…
— Летом? Или уже наступили холода?
— Раньше нужно до конца выяснить вопрос, вправе ли я?..
— Отчаяние людей, которых он покинул, вам, по-видимому, безразлично? Вы, я думаю, еще не забыли, что брат жены Нэмуро-сан убит?
— Какое же это имеет отношение к отчаянию людей, которых покинули?
— Какого цвета костюм был тогда на нем?
— Когда утром в переполненной электричке я сжат со всех сторон настолько, что вздохнуть не могу, меня охватывает острое чувство страха. Со сколькими людьми, со сколькими десятками, сотнями людей, знакомых в лицо, сталкиваюсь я ежедневно, и мне начинает казаться, что в этом мире я имею четко определенное местожительство, но стоит присмотреться — и оказывается, что люди, плотным кольцом окружающие меня, все совершенно чужие, и этих чужих огромное большинство. Нет, все бы еще ничего, но по-настоящему страшно, когда электричка подходит к конечной остановке и…
— Может быть, вы все-таки скажете хотя бы, какого цвета был на нем костюм? Из-за вас мне придется действовать наобум, напрасно бить ноги.
— Да, простите, — тут же уступает он и, несколько раз с трудом проглотив слюну: — Цвет костюма… кажется… нет, он был, по-моему, не в костюме, а в плаще…
— Точно?
— В тот день… дождя не было… но погода была такая, что он мог вот-вот пойти. Начальник отдела всегда был человеком предусмотрительным… мы все даже смеялись над его дипломоманией — у него были водительские права, а кроме того, свидетельства радиста, стенографа…
— Зная я об этом.
— Все это, я думаю, связано одно с другим… чтобы не растеряться, когда остаешься один среди совершенно незнакомых людей… будь то в переполненной электричке, будь то в лабиринте незнакомых улиц…
— Цвет плаща?
— Самый обычный… коричневатый или зеленоватый, в общем, цвет плаща.
— Новый? Или заметно поношенный?
— Нет, не новый. Сильно поношенный. Я так говорю потому, что… на рукаве и воротнике были жирные пятна… да, вспомнил, это был тот самый плащ, который начальник отдела уже давно носил… он любил ремонтировать автомобили и часто вместо рабочей одежды надевал этот плащ и лез в нем под машину…
В тот же миг я приказываю шоферу остановиться. Темная широкая улица с редкими фонарями… сверкает красным светом знак, указывающий на ночные работы в водопроводном колодце, несколько касок, покрытых светящейся краской, монотонно повторяют без конца одни и те же движения.
— Вылезайте. Прочистите как следует мозги. Причина вам, должно быть, понятна, так что вопросов не задавайте.
— Откуда же мне знать? — Он сжался, готовый к сопротивлению. — Я собираюсь вам рассказать все, и прямо сейчас.
— Подумайте как следует, может быть, поймете. Ну, живо выметайтесь.
— Вы пожалеете.
— Хватит. Знайте, я этот плащ получил от его жены в качестве вещественного доказательства. Проспитесь, выпейте аспирина, придумайте вранье покрасивее и тогда приходите снова.
Сложив средний и указательный пальцы, я грубо ткнул Тасиро под пятое ребро. Он коротко вскрикнул, скорчился и, подавшись вперед, вывалился из машины, с трудом удержавшись на ногах. Обернувшись к захлопнутой дверце, он завопил:
— Я шел за ним! Я шел на начальником отдела!
Выхожу из машины, не доезжая до подъема к жилому массиву, где живет женщина. Заплатил за кофе, выпитый вместе с Тасиро, — это уж ладно, потом вывалил кучу денег в студии ню, по пьянке, наверно, а теперь еще раскошелился на такси… сколько же я должен взыскать на покрытие расходов?.. нужно, естественно, донесение, подкрепляющее их необходимость… вряд ли можно утверждать, что нет ничего достойного упоминания в донесении… даже напрасная потеря времени может чему-то научить… я думаю, мне удалось получить прекрасный ластик, чтобы в течение двух часов с потенциальным псевдобеглецом стирать неясные, ненужные линии.
Однако почти немыслимо занести этот косвенный урожай в объективное донесение, которое бы не потеряло ценности, выйдя из-под моего пера. Написать: что лжец признался в том, что ложь была ложью, все равно что ничего не написать. Когда я мысленно возвращался назад, в памяти отчетливо всплывали лишь голые белые ноги под стойкой… лишь ощущение, будто я впитываю их своей ладонью… но эта отдельная часть женщины не приводила меня к целому, и если бы я попытался завершить «фреску», то остальные части мог бы отыскать только там, за лимонной шторой. Точно мотылек, привлеченный световой ловушкой, я направляюсь к этому окну. Не имея никакого повода и в то же время не особенно задумываясь о том, что у меня его нет…
Нет, нельзя сказать, что совсем не было повода. Повод — моя машина, брошенная у самой лестницы, ведущей к дому женщины, как раз напротив второго отсюда фонаря… я ее оставил под тем предлогом, что был пьян, но сейчас я еще более пьян, так что и этот повод весьма шаток. Я медленно иду тропинкой, протоптанной по высохшему газону, сокращая расстояние до лимонного окна. От угла дома номер три, если идти обычно, тридцать два шага… поднимаю голову — ряды фонарей, точно застывшие, немигающие искусственные глаза, сзывают на праздник, который никогда не наступит… окна — бледные прямоугольники света, выстроившиеся в ряд, как проклятье, — там давным-давно забыли и думать о празднике… Подняв воротник пальто, я замираю — ветер, точно мокрая половая тряпка, хлещет по щеке… как раз там, где последний раз видели его…
Если бы человеком, стоящим сейчас здесь, был не я, а он… он, тайно прокравшийся сюда под покровом темноты. О чем бы он думал, глядя в окно покинутого дома? Я пытаюсь проникнуться его настроением, но мне не удается. Почему-то все время его лицо заслоняет шофер такси, с которым я только что приехал. Человечек цвета накипи, вместо воздуха вдыхающий ропот, вместо крови нагнетающий в жилы проклятье, человечек, все тело которого испускает зловоние хлева… такому человечку незачем здесь стоять… ему незачем исподтишка сопрягать свою судьбу с лимонным окном… но, наверно, далеко не все водители именно такие. Есть среди них и положительные, хозяйственные люди, как, например, Томияма, куривший у него машину. Он должен быть самим собой. Его не заслонить никому другому. Он… он, решительно отвернувшийся от надежды на любой праздник, смело попытавшийся вырваться из разложенной по полочкам жизни… может быть, они решили отправиться в путь, чтобы пройти в вечный праздник, которого никогда не может быть?
В один прекрасный день неожиданно попадается на глаза кусок бумаги, приклеенный к какой-то стене или фонарному столбу, — слинявшее от ветра и дождя и не привлекающее ничьего внимания объявление об огромном празднестве, которое еще сильнее подхлестывает желание, потому что место и время не указаны. И он, желая попасть на празднество, существующее лишь в объявлении, без оглядки устремляется на торжество, которое, в отличие от еженощной имитации празднества, сверкающего украшениями лишь в темноте и в неоновом свете, будет длиться вечно, не кончится и после смерти… на праздник в мир ночи, который будет продолжаться бесконечно, лишь бы на нем было достаточно тьмы… в безграничный круг радости, не обрамленный усталостью, разочарованием, обрывками бумаги, пляшущими на ветру…
Теперь он стоит здесь… взвешивает, что тяжелее — утраченное или еще не осуществленное желание… на что же решиться?.. я шарю, пытаясь найти его… нет, ничего не выходит… эта тьма, в которой я шарю, в конце концов оказывается моим нутром… моей собственной картой, отпечатавшейся в моем же мозгу… тот, кто сейчас стоит, — это я сам, а не он… откровенно говоря, стоять я должен не здесь, а скорее у забора стройки, которая видна из квартиры моей жены… а вместо этого я стою здесь и дрожу, рыская взглядом по окнам совершенно чужого человека, ничем со мной не связанного, за исключением того, что он случайно оказался заявителем… может быть, и то место, где сейчас стоит он, не отмечено на его собственной карте, ион стоит под окном, которого я даже не могу себе вообразить… в том месте, до которого не добраться никому, кроме него, спит ли он, бодрствует ли, смеется ли, плачет ли, сердится ли, грустит ли, отчаивается ли, веселится ли, наживается ли, страдает ли от зубной боли, дрожит ли от страха, дымит ли, как пустая сковорода на огне, покрывается ли гусиной кожей, витает ли в облаках, топчется ли на месте, летит ли стремительно в пропасть, углубляется ли в подсчет наличности, предается ли воспоминаниям, строит ли планы на завтра, мучается ли от кошмара одиночества, рвет ли на себе волосы в раскаянии, наконец, смотрит ли затаив дыхание, как сочится кровь из глубокой раны…
Однако сейчас здесь стою я. Несомненно, я сам. Собираясь идти по его карте, я иду по своей собственной, собираясь преследовать его, я преследую себя. И вот я застываю, точно примерзаю к месту… нет, не только из-за холода… нет, не только из-за опьянения… нет, не только из-за стыда… замешательство превращается в беспокойство, беспокойство превращается в страх… мой взгляд следует до угла дома номер три, бегает вверх и вниз, возвращается назад и начинает считать здания… еще раз снова и снова… точно сумасшедший, он мечется по зданию сверху вниз и снизу вверх… нету!.. нету лимонной шторы… в том месте, где должно быть лимонное окно, висит штора в бело-коричневую продольную полосу!.. что же случилось?.. если я хочу знать, достаточно пройти вперед еще тридцать два шага, подняться по лестнице и позвонить у двери слева на втором этаже, но… я уже не в силах… поскольку так изменилась штора, тот, кто меня встретит, будет отличаться настолько же, насколько лимон отличается от зебры… а вдруг и в самом деле это полосатая штора — условный знак, оповещающий о его возвращении?.. ну а если произошла та самая невероятность, о которой я недавно говорил, ни на минуту не допуская возможности подобной невероятности: прочитав в вечернем выпуске газеты о том, что случилось с ее братом, он возвратился? Какой банальный конец… поразительная быстрота… точная и понятная карта… диалог, неотличимый от монолога… ну что же, все разрешилось безболезненно, и теперь можно с легким сердцем отступиться от этого дела, не блуждая мысленно в потемках и не гоня от себя противную мысль, что не удается похвастаться своими успехами…
Конечно, же, все это так, и, право, нет никаких оснований горевать. Даже если у меня и было тайное желание, чтобы дело это продолжалось вечно, со смертью ее брата источник поступления средств иссяк, и, что бы там она ни говорила о своих сбережениях, вряд ли стоило и дальше продолжать эти почти безнадежные розыски. И, как бы я ни старался, в оставшиеся три с половиной дня до истечения срока договора результаты все равно будут ничтожны… у меня нет оснований быть недовольным… достаю из машины чемоданчик — выходит, такой крюк я делал ради него — и возвращаюсь той же дорогой, по которой пришел. Темная дорога… слишком темная дорога… последний раз оборачиваюсь на этот неприятный, совсем не подходящий полосатый рисунок. Мимо идут, подняв плечи и съежившись от холода, немолодые супруги. За руки они ведут школьника в форме, который трещит без умолку. Спустившись вниз, направляюсь к станции метро. У ярко освещенного входа в метро мелкие обрывки бумаги, точно наперегонки, влетают внутрь. Быстро управляюсь с ужином, взяв в дешевой столовой по соседству с метро рис с яйцом. Хотя еще середина зимы, огромная муха пытается вскарабкаться на абажур лампы. Она без конца соскальзывает и каждый раз снова начинает карабкаться. Но беспокоиться нечего. Видимо, муха лучше меня ориентируется в сезонах.
14 февраля 6 часов 30 минут утра. Утром с 6 часов 30 минут до 7 часов буду вести тайное наблюдение за кафе «Камелия», поскольку имею сведения, что там без разрешения занимаются посредничеством в устройстве шоферов такси на временную работу. Если это подтвердится, то спичечный коробок из «Камелии», оставшийся после пропавшего без вести, его истертость, лежащие в нем спички с разноцветными головками — все это приобретает огромное значение. Кроме того, необходимо повторно расследовать обстоятельства, связанные с объявлением о приглашении на работу шофера, помещенным в упоминавшейся спортивной газете. Утверждение хозяина кафе, что это было объявление о найме шофера для собственной машины, следует, естественно, рассматривать как отговорку с целью запутать следы. Весьма вероятно, что объявление служило особым условным сигналом для шоферов, специализирующихся на временной работе. (Например: величина и расположение иероглифов извещают о возобновлении работы после налета полиции или указывают на изменение условного места встречи — другими словами, отнюдь не исключено, что объявление имеет скрытый смысл). Это, конечно, не означает, что таким образом наверняка удастся напасть на след пропавшего. В настоящее время в городе насчитывается до восьмидесяти тысяч шоферов такси, и, поскольку пятнадцать тысяч из них, то есть примерно двадцать процентов, не имеют постоянной работы, вполне можно предположить существование значительного числа аналогичных посреднических контор. Однако пока нет достаточных оснований считать «Камелию» той нитью, которая поможет напасть на след пропавшего. Такова причина, заставившая меня вести тайное наблюдение за «Камелией». Благоприятствует и то, что шофер Томияма
— человек весьма уважаемый — некоторое время сам активно прибегал к услугам посредничества, которым занимаются в «Камелии», и, хотя он не снабдил меня необходимыми рекомендациями, воспользовавшись его именем, я смогу получить нужные мне сведения.
Однако все, что я написал, — неправда. Следовало подождать еще двенадцать минут, чтобы четырнадцатое число, которое я указал, наступило. А до рассвета остается еще больше шести часов. Подготовка, пожалуй, слишком длительная, и не потому, что я уподобляюсь школьнику, отправляющемуся на экскурсию, или просто занимаюсь безответственной болтовней наподобие Тасиро. Сколько бы я ни ждал — шесть часов или десять,
— содержание моего донесения не изменится. Кроме того, у меня и в мыслях не было, что я скоропостижно скончаюсь в течение этих шести часов, а если еще принять во внимание, что завтра сразу же после посещения «Камелии» я надеялся попасть к женщине, то мое донесение — не что иное, как пропуск, превосходящий любой самый лучший оправдательный документ. Что за сигнал — эта отвратительная полосатая штора? Я обязан преодолеть барьер. Во всяком случае, урожай, который я смогу собрать на месте, в лучшем случае ограничится, видимо, несколькими строчками, и испытывать стыд у меня нет никаких оснований. Это так же ясно, как то, что день сменяет ночь…
Да еще в моей необжитой крохотной холостяцкой квартирке, которая служила мне только для сна, и ночь наступала с опозданием, и светало с опозданием. Ставлю будильник на без чего-то пять, старательно завожу и отодвигаю подальше, на подоконник, чтобы не удалось дотянуться до него рукой, включив радио, заглушаю стук костяшек маджана, доносящийся со второго этажа, залезаю под одеяло, залитое вином и пахнущее мной сильнее, чем я сам, ставлю около подушки его фотографию и рядом одну из полученных у Тасиро, на которой чувственность девушки ощущается особенно отчетливо, и, прямо из бутылки потягивая виски, сосредоточиваю все свое внимание на связи между этими двумя фотографиями.
Несимметричное, чуть удлиненное лицо мужчины, принадлежащего к типу увлекающихся. Кожа на лице кажется негладкой, и не столько из-за неровностей, сколько из-за пятен, которыми она покрыта. Видимо, он подвержен аллергии. Правый глаз излучает волю, а левый, с опущенным внешним углом, какой-то вялый, немигающий, грустный, как у некоторых собак. То же впечатление производит и тонкий нос, слегка искривленный влево. Четкие губы, словно очерченные по линейке. Верхняя губа, тонкая, нервная, нижняя — пухлая, спокойная, на левой щеке несколько невыбритых волосков. Прежде его лицо казалось мне лицом делового человека, но этой ночью — состояние, что ли, у меня такое — я нахожу и некоторые черты мечтателя. Я не чувствую к нему ни враждебности, ни предубеждения, но никак не верится, что этот человек может и в самом деле появиться и заговорить со мной. Выражению его лица больше всего подходит нынешнее состояние, будто он специально родился, чтобы существовать в виде отпечатка на фотобумаге. Наискось прорезающая фон светлая полоса. Может быть, это часть строения, отсвечивающего на солнце, а может быть, и платная скоростная автострада.
Другая фотография напоминает огромный плод телесного цвета — женские ягодицы на совершенно черном фоне. Они кажутся огромными, потому что занимают весь кадр, но тем не менее выглядят скорее изящными. Формой они напоминают что-то. Да, конечно, плод мушмулы… бледной мушмулы несколько необычной формы, гибрид мушмулы и груши… видимо, потому что кусок материи, постеленной на пол, не особенно черный, нижняя часть видится зеленоватыми прозрачными полушариями… они глубоко западают внизу и резко выдаются в конце позвоночника… во впадине явственно ощущается испарина… верхняя часть непрозрачно белая с едва заметным розоватым оттенком… ту непрозрачность, видимо, создает покрывающий тело пушок, и белизна тоже, вероятно, результат отражения света от пушка. Поскольку я выбрал фото, где натурщица сильно наклонилась вперед, видимая под определенным углом спина, на которой выстроились в ряд позвонки, точно полузасыпанные песком древние курганы, окрашена в цвет слегка подрумяненной пшеничной корочки. Почему-то к этому цвету я испытываю особое влечение.
Тонкий и нежный пушок, как на очень дорогом бархате… приятно смуглая, упругая, как у ребенка, кожа… даже с помощью самой совершенной техники современная цветная фотография не может, конечно, воспроизвести все оттенки цвета. Однако… нет, я не собираюсь снова возвращаться к признанию Тасиро, но… и все же, если подвергнуть сомнению ложность лжи, совсем не исключено, что первая ложь обернется правдой… к тому же и сама женщина подтвердила, что он увлекался цветной фотографией… так что не следует еще полностью отметать вероятность того, что и это ню — его произведение. Возможно, Тасиро с такой настойчивостью опровергал свое первое утверждение именно потому, что не хотел, чтобы стало известно, каким образом эти фотографии оказались у него. Предположим, но интересно, можно ли определить это по его лицу. Ведь когда мужчина смотрит, когда мужчина во что-то всматривается, на его лице образуются совершенно определенные морщины. Житель вывернутого наизнанку мира, который не может убедиться в существовании объекта, пока не впитает его в себя…
Я придерживаюсь именно такой точки зрения. Прежде всего интересно знать, достаточно ли у Тасиро сноровки, чтобы использовать широкоугольник. Потом этот альбом, названный «Смысл воспоминаний». Женщина, спокойно, сознавая, что ее фотографируют, приняла даже несколько театральную позу. Ее силуэт в ночной сорочке, сквозь которую просвечивают очертания тела… (Почему она разрешила мне рассматривать эту фотографию? — от безразличия ли, по рассеянности, сознательно ли, а может быть, из природного кокетства?..), да, очень возможно… натурщицей служила сама его жена, моя заявительница…
Внутри у меня все сжимается. Я убираю его фотографию, оставив только фотографию женщины. Утро еще не наступило, но бутылка виски уже пуста. Радио беспрерывно передает американские народные песни. Под одеялом жарко, я не отрываю глаз от плода мушмулы. В моем воображении женщина превращается в маленькую девочку. Мушмула, покрытая очаровательной тонкой пленкой, напоминающей перепонку лягушачьей лапки. Женщине, несомненно, пошла бы короткая ярко-красная юбка. Где это у меня причудливо переплетается и смешивается, как в репродукции Пикассо, висящей в комнате женщины, с воспоминанием о той странной девушке, которая служит в ателье у моей жены. Головокружительный акробатический номер с бесконечно повторяющимся падением с абсолютно безопасного каната, разложенного на земле. А что, если пойти с женщиной в ателье к моей жене и заказать ей там платье? Хотя постой, она ведь говорила, что хочет подыскать себе работу. Может быть, устроить ее к жене?.. Перепонка лягушачьей лапки стала еще очаровательнее, превратилась в оливкового цвета резину… что разрушается, что остается?.. на пластиковом потолке, отделанном под дерево, появляется все то же лицо… смеющаяся луна… почему так страшен сон, будто меня догоняет полная луна, который я вижу два-три раза в год? Сколько ни ломал голову, что так и осталось для меня загадкой…
4 часа 56 минут… раздражающий звонок будильника, словно провели по нервам наждачной бумагой… в горле горит, оно забито мокротой, даже курить не хочется… в отличие от обычного вчерашнее опьянение продолжается, кажется, и сегодня. Сколько ни лью на лицо холодную воду — в глазах резь, будто долго стоял на голове, сколько ни сморкаюсь — из носа продолжает течь.
То, что еще только намечено на сегодня, уже записано в донесении. И ничего не остается, как действовать, будто все уже совершено. Маленькая комната почти без мебели кажется непомерно просторной. Может, потому, что холодно. Греюсь, обхватив руками теплый чайник на газовой плитке. Выпью чашку кофе покрепче и пойду. Если выйду в половине шестого, то в шесть десять доберусь туда, где живет женщина. Возьму машину, несколько раз для вида проедусь перед «Камелией» и уеду — будет точно 6 часом 30 минут, как и сказано в донесении.
Я побрился, переоделся и уже пил кофе, просматривая вчерашнюю вечернюю газету, когда снова раздался звонок. На этот раз не будильника… звонок телефона… телефон — единственная стоящая вещь в моей комнате… я его установил не специально, имея в виду свою работу, а просто чтобы иногда, когда проспишь, можно было позвонить в агентство. Но, насколько я припоминаю, последние полмесяца такого не случилось ни разу… я даже подумывал, не отказаться ли мне от него… звонок раздается в третий раз… не представляю, кто бы это мог быть… Возможно, ошиблись номером?.. постой, а вдруг женщина… внезапно оказалась втянутой в какую-то историю, заставившую ее снова сменить штору на лимонную?.. или жена?.. если жена, да еще в половине шестого, то не иначе, как аппендицит или острая пневмония… не дожидаясь четвертого звонка, беру трубку.
— Кто это?
— Вы спали?.. — Тусклый, слабый голос. Ну, конечно же, Тасиро.
— Что случилось, в такую рань?.. — И грубо: — Вы подумали, который час?
— Да, я уж решил, если вы не проснетесь после еще одного звонка, — положу трубку. Мне очень нужно с вами поговорить…
— Послушайте, на улице ведь еще совершенная тьма. Знаете ли, все хорошо в меру.
— Нет, нет, небо уже начинает светлеть. И такой печальный у него цвет. Вот прошла машина, развозящая молоко, а вот и топот газетчиков. Залаяла собака. Прогрохотал первый трамвай.
— Хватит болтать. Я кладу трубку.
— Не делайте этого! Вы потом пожалеете, что так отнеслись к последним, прощальным словам человека. Я скоро покончу с собой. Ночь не спал, все думал. Нет, я уже сыт по горло. О, снова газетчик бежит! Газета?.. в сегодняшнем вечернем выпуске будет заметка о моей смерти… причина… причина, в чем же она?.. невроз, наверно…
— Я восхищен вашей великолепной игрой. Но, к сожалению, я тороплюсь. Нельзя ли попросить вас продолжить спектакль, ну хотя бы завтра.
— Вы не верите? Бесчувственный человек. Неужели из моих слов нельзя понять, правду я говорю или лгу? Хотя любая ложь, изреченная, заключает в себе определенный смысл. Но на этот раз я заставлю вас поверить. Я заставлю вас раскаиваться всю жизнь. Меня это очень радует. Я заставлю вас до конца понять, что значит быть виновным в бесчувствии.
— Откуда вы звоните?
— Безразлично откуда. Вы как будто забеспокоились.
— Забеспокоился? Разве на меня это похоже?
— Что вы говорите?
— Я кладу трубку.
— Подождите! Я у вас не отниму много времени. Я ведь вот-вот умру. Когда умираешь, так хочется говорить и слушать. Для вас я был не больше чем обыкновенный червяк, и поэтому вы так спокойно присутствуете при моей кончине, да? Ну что ж, давайте договоримся: считайте, будто я притворяюсь, что умираю. Ладно? И, решив это, слушайте меня, спокойно попивая чай.
— Я пью кофе.
— Тем лучше. Вам это больше подходит. Вы слышите? Это я поднимаюсь на подставку… чемодан, с которым я езжу… теперь завязываю веревку вокруг шеи… нет, просовываю голову в веревочную петлю…
— Завещание написали?
— Нет. Я думал об этом, но, вели завещание писать серьезно, ему не будет конца… если же писать коротко — ну, например, «до свидания», — то и писать не стоит.
— Напоследок вы ничего не хотите сказать о начальнике отдела Нэмуро?
— Бесчувственный человек, вот уж поистине так. Даже не человек, а свинья. Разве так говорят с тем, кто вот-вот умрет? Ужасно… того человека… пропавшего без вести, я его презираю… разве это не малодушие?.. такое может сделать только трус… и вот из-за подобного ничтожества подняли невообразимый шум… я бы такого не сделал… ну вот, повернул петлю вокруг шеи. Теперь положение веревки — о'кэй… она и сейчас уже так стягивает шею, что, чувствую, вот-вот пойдет из носа кровь. Я ухожу дальше, чем любой пропавший без вести. Ухожу в непроглядную даль.
— Покончить с собой или пропасть без вести — разве не одно и то же? Ко всему еще — мертвое тело отвратительно. Пропасть же без вести — значит, стать прозрачнее воздуха, чище стекла…
— Постойте, что-то идет. Итак, я умираю. Оттолкну чемодан, на котором стою. Сейчас оттолкну. Скажите жене начальника отдела: нанимать сыщика ради человека, пропавшего без вести, — слишком большая роскошь…
— Почему роскошь? Для кого?..
Ответа не последовало. Мне показалось, что раздался звук, будто ногой раздавили резиновый мешок с водой, но и этот звук был заглушен страшным шумом — видимо, трубка обо что-то сильно стукнулась, и после этого я уже не слышал ничего. Только какой-то глухой звук, точно в ящике копошится собачонка… почудилось, наверно?.. я, конечно, не думаю, что он и в самом деле покончил с собой, но… что же делать? Если он действительно повесился, меня, как последнего человека, с которым он общался, полиция возьмет в оборот — семь потов сойдет. Возьмет в оборот — это точно, но какое лучше всего дать объяснение? Сплошная нелепица. Может быть, так сказать: все произошло оттого, что я был бесчувственной свиньей? Самым убедительным объяснением для полиции будет такая схема: я шантажом довел бедного человека до самоубийства. Ничего не поделаешь — для подобных людей это — единственное логическое объяснение причины и следствия. Да, отомстил он мне что надо. Так ловко, что я даже не понял, что он мстит… нет, он, конечно, не покончил со собой… он просто ненормальный… такой у него характер — он не может жить без того, чтобы не привлекать внимания окружающих экстравагантными выходками… это аналогично тому, как некоторые любят, когда на груди у них болтаются ордена… сейчас он поднес трубку ко рту и смеется или, может быть, плачет. Ага, какой-то звук… скрипнула дверь… Но я слышу громкий мужской вопль… кричит человек… хриплый испуганный голос…
Значит, правда! Я опускаю трубку и убеждаюсь, что кругом тишина.
И снова темная дорога… слишком темная дорога… заброшенная долина времени, когда мгла, точно щеткой, смела и женщин, вышедших за покупками к ужину, и грузовики, развозящие молоко, и серебристые автомашины, когда разложена по полочкам большая часть тех, кто ежедневно ходит на работу, и лишь людям, которые по дороге домой забредают кое-куда и притворяются пропавшими без вести, возвращаться еще рано… я останавливаюсь… как раз у того места, где он исчез.
В окне женщины та же, что и вчера, бело-коричневая полосатая штора… прежде всего мне бы следовало сообщить ей о самоубийстве Тасиро, но я почему-то все еще колеблюсь.
Пусть мое донесение о «Камелии» — само совершенство, но утверждение Тасиро, что он напал на его след — хоть это и противоречит действительности, — большой шаг вперед в розысках, это позволило бы мне без зазрения совести говорить о блестящем успехе, но Тасиро смешал все мои карты. И на следующее утро мне волей-неволей пришлось идти в «Камелию».