– Может, все-таки у нас поживешь? – спросил Ленин.
– У тебя и без того четверо ребят, – напомнил я.
– Это-то так. – Ленни помолчал. – Тогда я у тебя поживу?
Я попытался выдавить улыбку.
– Серьезно, – объяснил он, – не будешь так одиноко себя чувствовать.
– Да не волнуйся ты, справлюсь.
– Черил там кое-что тебе приготовила. Все в холодильнике.
– Очень мило с ее стороны.
– Правда, такую бездарную кухарку, как она, надо еще поискать, – вздохнул Ленни.
– А кто сказал, что я буду есть ее стряпню?
Ленни отвернулся и занялся уже сложенной сумкой.
Я наблюдал за ним. Мы знакомы давно, с первого класса школы, поэтому, думаю, он не удивился моим словам:
– Может, все же скажешь, что у тебя на уме?
Получив долгожданный предлог, Ленни немедленно им воспользовался:
– Слушай, я ведь твой адвокат, верно?
– Факт.
– Ну так хочу дать тебе юридический совет.
– Я весь внимание.
– Конечно, следовало бы сказать тебе раньше. Но ты бы не послушал. Теперь дело другое.
– Да о чем ты, наконец?
Несмотря на внушительные габариты, Ленни оставался для меня мальчишкой. Я не мог воспринимать его советы всерьез. Поймите меня правильно. Он малый толковый, это известно. Мы вместе праздновали его поступление в Принстон, а потом на юридический факультет Колумбийского университета. Мы вместе проходили тест на способность к исследовательской работе и первокурсниками занимались в одном классе по химии. Но сейчас я видел приятеля, с которым болтался по округе душными ночами в конце недели. Мы садились в здоровенную колымагу его старика и ездили на вечеринки. В компанию нас всегда принимали, но без особого энтузиазма – мы принадлежали к Великим невидимкам, как я называл университетское большинство. Мы стояли в углу, потягивали пиво, покачивали головами в такт музыке и усиленно привлекали к себе внимание. Но тщетно. Как правило, все кончалось сандвичами с сыром в закусочной "Наследие" либо, что было получше, на футбольном поле позади средней школы имени Бенджамена Франклина, где, улегшись на траву, мы пересчитывали звезды. Как-то легче разговаривать даже с лучшим другом, когда смотришь на звездное небо.
– Значит, так, – промолвил Ленни, по привычке жестикулируя, – я хочу, чтобы отныне ты общался с полицейскими только в моем присутствии.
– Вот как? – Я нахмурился.
– Может, я дую на воду, но мне приходилось сталкиваться с подобными случаями. Не точно с такими, но... короче, ты понимаешь, о чем я. Первые подозреваемые – всегда члены семьи.
– Иными словами, моя сестра.
– Нет, иными словами, самые близкие. Или, если это только возможно, еще ближе.
– Ты что же, хочешь сказать, что полиция подозревает меня?
– Не знаю, право, не знаю. – Ленни замялся, но ненадолго. – Не исключено, совсем не исключено.
– Слушай, это ведь в меня стреляли, ты не забыл? И моего ребенка похитили.
– Никто не спорит, но на это дело можно посмотреть с разных сторон.
– Как это?
– Подозрения становятся чем дальше, тем сильнее.
– Это еще почему?
– Не знаю. Просто становятся. Слушай, похищениями детей занимается ФБР. Тебе ведь это известно? Если ребенок не находится в течение двадцати четырех часов, считается, что дело выходит за границы штата и передается в ведение федералов.
– Ну и что?
– А то. Для начала, скажем, в течение первых десяти дней они наводняют округу своими агентами. Прослушивают телефоны, ждут звонка с требованием о выкупе – словом, все в этом роде. Затем они начинают пришпоривать коней. В общем-то это нормально. Бесконечно ждать невозможно, они отзывают команду и возвращаются к рутине: один-два агента. Соответственно меняется ход мысли. Так и сейчас: быть может, рассуждают они, Тару похитили не ради выкупа, а просто спрятали. Во всяком случае, полагаю, что твой телефон прослушивается. Я, правда, не уточнял, но обязательно уточню. Они наверняка скажут – мол, дожидаемся звонка с требованием выкупа. Может быть. Но одновременно рассчитывают, что и ты сболтнешь что-нибудь разоблачительное.
– И что с того?
– Надо быть осторожным. Не забывать, что все – все! – телефоны прослушиваются – домашний, рабочий, мобильный.
– Ну и что, что с того? Я ведь ничего не сделал.
– "Ничего не?.." – Ленни взмахнул руками, словно собрался взлететь. – Ладно, поостерегись все-таки. Быть может, тебе трудно будет в это поверить – смотри, не задохнись, когда услышишь, – но полиция известна тем, что умеет переворачивать свидетельства с ног на голову.
– Ничего не понимаю. Ты хочешь сказать – я числюсь подозреваемым лишь по той простой причине, что являюсь отцом и мужем?
– Да. – Ленни выдержал паузу. – Нет.
– Спасибо, ты здорово прояснил ситуацию.
Зазвонил телефон, стоявший на тумбочке рядом с кроватью. Я был далеко от него, в противоположном углу.
– Можно? – Я потянулся к телефону.
Ленни опередил меня:
– Палата доктора Сайдмана.
Голос в трубке заставил его нахмуриться.
– Минуту, – отрывисто бросил он и передал мне трубку с таким видом, будто это рассадник микробов. Я с удивлением посмотрел на него.
– Да?
– Привет, Марк. Это Эдгар Портман.
Отец Моники. Теперь понятно поведение Ленни. Эдгар, как всегда, держится слишком официально. Есть люди, тщательно обдумывающие свои слова. Это избранная публика вроде моего тестя: прежде чем открыть рот, она бережно кладет слово на весы.
Я разом напрягся.
– Привет, Эдгар, как дела? – Ответ, надо признаться, прозвучал глуповато.
– Все нормально, спасибо. Приношу извинения за то, что не позвонил раньше. Но со слов Карсона я понял, что ты оправляешься от ранений. Я решил, лучше пока тебя не беспокоить.
– Весьма признателен, – с едва заметным сарказмом сказал я.
– Н-да. Насколько я понимаю, ты сегодня выписываешься?
– Верно.
Эдгар откашлялся, что вообще-то для него не характерно.
– Не смог бы заехать домой?
Домой. То есть к нему.
– Сегодня?
– Да, и чем быстрее, тем лучше. И если можно, один.
Повисло молчание. Ленни вопросительно посмотрел на меня.
– Что-нибудь случилось, Эдгар? – спросил я.
– Марк, внизу тебя ждет машина. Поговорим при встрече. – Он повесил трубку.
Действительно, на улице стоял черный "линкольн".
Ленни вывез меня в кресле-каталке. Улица была мне знакома, ведь я вырос всего в нескольких милях от больницы Святой Елизаветы. Когда мне было пять лет, отец срочно доставил меня сюда в отделение "скорой помощи", где мне наложили двенадцать швов, а когда исполнилось семь... Впрочем, о сальмонеллезе вам уже известно. Потом я поступил в медицинскую академию и снял квартиру неподалеку от Колумбийского университета, в так называемом пресвитерианском районе. А потом вернулся в больницу Святой Елизаветы, правда, не в качестве пациента.
Я – хирург, делаю пластические операции, но не те, о каких вы подумали. Время от времени я выправляю носы, однако с силиконовыми нитями в руках вы меня не увидите. Не то чтобы я осуждал кого-либо. Просто у меня работа другая.
Моя область – восстановительная детская хирургия; этим делом я занимаюсь вместе со своей бывшей соученицей по медицинской академии, трудоголиком из Бронкса по имени Зия Леру. Мы состоим на службе в компании "Единый мир". В общем-то, мы с Зией сами ее основали. Работаем с детьми, в основном за границей, страдающими от разнообразных деформаций – врожденных, полученных в результате недоедания или физического насилия. Мы много разъезжаем по свету. В Сьерра-Леоне я занимался лицевыми травмами, в Монголии – волчьей пастью, в Камбодже – болезнью Крузона, в Бронксе – ожогами. Подобно большинству людей моей профессии, я получил изрядную подготовку. Прошел курс специализации по оториноларингологии, год потратил на восстановление тканей, далее – пластические операции, стоматология и даже офтальмология. У Зии за спиной то же самое, только она сильнее меня в челюстных операциях.
Наверное, вы решили, что мы благодетели. Это заблуждение. У меня был выбор. Я мог сделаться костоправом, или подтягивать кожу тем, кто и без того красив, или помогать несчастным, в нищете живущим детям. Я выбрал последнее, но, увы, не столько из сострадания к обездоленным, сколько из профессионального интереса. Большинство хирургов моей специальности в душе любители загадок. Мы странный народ. Мы помешаны на врожденных аномалиях, которые только в цирке показывать, да на гигантских опухолях. Знаете, эти жуткие уродства в учебниках по медицине – смотреть страшно, правда? А мы с Зией обожаем иметь дело с такими штуками. И еще больше – заниматься починкой, из частей собирать целое.
Свежий воздух щекотал легкие. Солнце светило как при сотворении мира, словно насмехаясь над любым унынием. Я поднял лицо. Помнится, Моника точно так же вскидывала подбородок. Она утверждала, что это "снимает стресс". Морщины у нее разглаживались, будто солнечный луч делал ей легкий массаж. Я стоял с закрытыми глазами. Ленни – молча, рядом, не торопя меня.
Сам себе я всегда казался человеком чрезмерно чувствительным. Самые дурацкие фильмы вызывали у меня слезы. Я легко переходил от одного настроения к другому. Но в присутствии отца я никогда не плакал. И теперь, получив этот ужасный удар, я – как бы сказать? – был просто не способен к слезам. "Классический защитный механизм", – подумалось мне. Надо поторапливаться. Ситуация в принципе знакомая по работе: едва стоит появиться трещинке, как я склеиваю края, чтобы она не превратилась в настоящую расселину.
Ленни беспокоил звонок Эдгара.
– Ты хоть имеешь представление, что понадобилось этому старому сукину сыну?
– Ни малейшего.
Он замолчал. Я знаю, о чем он думал. Ленни всегда считал, что Эдгар виноват в смерти его отца. Старик был менеджером среднего звена в продовольственной компании – одной из многих, что принадлежали Эдгару. Он ишачил на фирму двадцать шесть лет, а когда ему исполнилось пятьдесят два, Эдгар затеял крупное слияние. И отец Ленни потерял работу. Помню мистера Маркуса сидящим с поникшими плечами за кухонным столом и заклеивающим конверты со своими анкетами. Работы он так и не нашел и два года спустя умер от сердечного приступа. Ленни был убежден, что увольнение и смерть отца между собой связаны.
– Может, мне с тобой поехать? – сказал он наконец.
– Да нет, справлюсь сам.
– Мобильник у тебя с собой?
Я кивнул.
– Если что нужно, сразу звони.
Я поблагодарил его, и Ленни отправился по своим делам. Водитель открыл дверцу, и я, поморщившись от боли, втиснулся в салон. Ехать было недалеко. Каслтон, штат Нью-Джерси. Там я родился. Мы миновали плотную застройку шестидесятых годов, большие участки семидесятых, здания с алюминиевым покрытием восьмидесятых, кондоминиумы девяностых. Потом деревья пошли чаще. Дома спрятались за густой растительностью от всякой рвани, которая может случайно оказаться на дороге. Мы приближались к старой роскоши, к месту, которое всегда пахнет осенью и дымком.
Первые Портсманы поселились здесь сразу по окончании Гражданской войны. Тогда, как и на большей части пригородных земель штата, здесь находились фермы. Прапрапрадед Портсман постепенно их распродал и на том нажился. Правда, шестнадцать акров в собственности у семьи сохранялись, и сейчас это был едва ли не самый крупный участок в округе. Когда мы поднялись повыше, я невольно посмотрел налево – в сторону семейного кладбища. В глаза бросился небольшой холм свежевырытой земли.
– Остановитесь, – сказал я водителю.
– Прошу прощения, доктор Сайдман, но мне велено доставить вас прямо домой.
Я хотел возразить, но потом передумал. Дождавшись, пока машина притормозит у парадного входа, я вышел и направился назад. "Доктор Сайдман!" – позвал водитель. Я не остановился. Он вновь окликнул меня. Я по-прежнему не обращал на него внимания.
Дождя не было, но трава зеленела, как в лесу после дождя. Розы стояли в полном цвету, поражая обилием красок.
Я попробовал ускорить шаг, и тут же почувствовал, что кожу буквально рвет на части. Пришлось от этой затеи отказаться. Прежде в усадьбе Портсманов я был всего лишь два раза (снаружи-то в молодости обозревал часто), но к семейному кладбищу никогда не приближался. То есть, как и большинство рационально мыслящих людей, попросту его избегал. Мысль хоронить близких у себя во дворе, как любимую собаку или кошку... Нет, подобные причуды богачей нам, обыкновенным особям, недоступны. Да и не стремимся мы их понять.
Ослепительно белый забор, окружающий кладбище, был, пожалуй, фута два в высоту. Может, его специально покрасили к моему приезду? Я перешагнул через явно ненужные ворота и, не сводя глаз с холмика, двинулся вдоль скромных надгробий. Дойдя до места, я почувствовал, что меня бьет дрожь. И опустил взгляд.
Точно, свежая могила. Надгробной плиты пока нет. Только дощечка, на которой четким каллиграфическим почерком, как на свадебном приглашении, написано:
НАША МОНИКА.
Я стоял и тер глаза. Моника. Моя бешеная красавица. Отношения у нас были тяжелые – классический случай, когда вначале страсти слишком много, а потом явно недостает. Не знаю, почему так вышло. Моника – другая, это факт. Поначалу ее огонь, ее пыл вызывал адекватную реакцию. А потом перепады настроения начали утомлять. Не хватало терпения копнуть глубже.
Я смотрел на холмик и вдруг почувствовал болезненный укол памяти. Это было за две ночи до того, как в нас стреляли. Я вошел в спальню и обнаружил Монику плачущей. Не в первый раз. Далеко не в первый. Исполняя роль, отведенную мне в домашнем спектакле под названием "Семейная жизнь", я обычно спрашивал, в чем дело, но сердце мое в этом не участвовало. Раньше, в самом начале, бывало иначе. Моника молчала. Я пытался обнять ее, она напрягалась. Через какое-то время ее холодность стала меня раздражать, так мальчику надоедает кричать: "Волк! Волк!" В конце концов сердце оледенело. А чего еще ожидать, когда наталкиваешься на камень? Нельзя же постоянно быть наседкой. В определенный момент неизбежно ударяешься в бунт.
По крайней мере именно это я себе говорил.
Но в тот раз вышло иначе: Моника вдруг ответила. Ответила кратко. Чтобы быть точным, всего одной фразой: "Ты не любишь меня". Именно так. Сожаления в голосе не было. "Ты не любишь меня". Выдавливая дежурные возражения, я тогда подумал: "Может, она и права".
Я закрыл глаза и отдался воспоминаниям. Наша жизнь складывалась плохо, но по крайней мере полгода назад появился выход, надежный и теплый узел связи – наша дочь, Я посмотрел на небо, снова протер глаза и перевел взгляд на землю, под которой лежит моя непредсказуемая жена.
– Моника, – сказал я.
И дал ей последнюю клятву.
На могиле жены я поклялся найти Тару.
* * *
Слуга, то ли швейцар, то ли секретарь (не знаю, как их теперь называют), провел меня через коридор в библиотеку. Обстановка в глаза не бросалась, но большими деньгами пахло: темный паркет с простыми восточными коврами, мебель в старом американском стиле – скорее внушительная, нежели изящная. При всем своем богатстве Эдгар был не из тех, кто тычет им в лицо. Само слово "нувориш" было, по его мнению, чем-то неприличным, непроизносимым.
Эдгар сидел за просторным письменным столом из мореного дуба, посредине которого красовались гусиное перо (прапрадедово, если не ошибаюсь) и два бронзовых бюста – Вашингтона и Джефферсона. При виде меня Эдгар встал и одернул блейзер из голубого кашемира. К моему удивлению, помимо хозяина, в библиотеке находился и дядя Карсон. Когда он навещал меня в больнице, я был слишком слаб для объятий. Теперь Карсон решил наверстать упущенное. Он тесно прижал меня к груди. Я молча покорился. От него, как от усадьбы, пахло осенью и дымком.
Фотографий в комнате не было – ни семейных снимков на отдыхе, ни школьных портретов, ни изображений главы семьи с супругой на благотворительном вечере. Честно говоря, я вообще не встречал фотографий в этом доме.
– Ну как ты, Марк? – осведомился Карсон.
– Да все нормально, дальше некуда, – ответил я и повернулся к тестю.
Эдгар не вышел из-за стола. Мы не обнялись. Даже рукопожатием не обменялись. Он просто указал мне на кресло перед столом.
Нельзя сказать, что я был близко знаком с Эдгаром. Мы вообще виделись всего трижды. И насколько он богат, я не знаю. Но даже если извлечь его из этой обстановки, даже если столкнуться с ним на городской улице или автовокзале, даже если вообще раздеть донага, все равно сразу можно сказать: Портсманы – это деньги. Моника тоже несла эту печать, она передается из поколения в поколение, это не заученный урок, это генетика. Решение Моники жить в нашей относительно скромной берлоге было, наверное, формой бунта.
Она ненавидела отца.
И я не особенно любил его – быть может, оттого, что мне приходилось сталкиваться с подобными людьми. Эдгар считает, что всего в жизни добился сам, но в действительности деньги достались ему традиционным путем – по наследству. Не то чтобы среди моих знакомых было много богачей, но я заметил: чем больше тебе достается на блюдечке с голубой каемочкой, тем охотнее ты толкуешь о матерях, живущих на пособие и государственные подачки. Удивительно, право. Эдгар принадлежит к той уникальной категории избранных, которые внушили себе, будто добились своего положения тяжким трудом. Разумеется, мы все склонны к самообольщению, и если тебе никогда не приходилось бороться за существование, если ты всегда жил в роскоши и даже пальцем ради нее не пошевелил, что ж, такая иллюзия, наверное, служит психологической компенсацией, добавляет апломба. Но все равно, нельзя быть настолько самодовольным.
Я сел. Эдгар – тоже. Карсон остался стоять. Я внимательно посмотрел на Эдгара. Комплекция мужчины, привыкшего хорошо поесть. Кожа на лице в мелких морщинках. Румянец исчез. Эдгар переплел пальцы и прижал ладони к брюшку. Выглядел он, к некоторому моему удивлению, подавленным, вялым, каким-то безжизненным.
Я удивился, ибо Эдгар всегда представлялся мне чистым воплощением эгоизма, человеком, для которого существуют только собственные беды и радости, люди для него – лишь элементы интерьера или роботы, предназначенные для развлечения. Теперь, со смертью Моники, у Эдгара не осталось детей. Его сын Эдди IV десять лет назад погиб в автокатастрофе, сев за руль пьяным. Моника считала, он выехал на встречную полосу и врезался в фургон нарочно. Непонятно почему, но винила она в этом отца. Она вообще во многом его винила.
Имеется мать Моники. Ее я видел один раз. Она все время "отдыхает". У нее "продолжительные каникулы". Иными словами, она то и дело попадает в психиатрическое заведение. В тот день она собиралась на светский раут, приодетая, надушенная, красивая, только бледная очень, и глаза пустые, и речь запинающаяся, и шаткая походка.
Если не считать дяди Карсона, Моника чувствовала себя чужой среди родных. Мне, как понимаете, это было все равно.
– Хотели видеть меня? – спросил я.
– Да, Марк. Я хотел тебя видеть.
Я выжидательно помолчал.
– Ты любил мою дочь? – Эдгар переложил ладони на стол.
К такому вопросу я не был готов, тем не менее без малейшего промедления ответил:
– Да, очень любил.
Похоже, он догадался, что я лукавлю. Я изо всех сил постарался выдержать его взгляд.
– И все же, скажу тебе, счастливой она не была.
– Не думаю, что в этом следует винить меня.
– Справедливо замечено, – медленно кивнул Эдгар.
Но в моих глазах такая защита выглядела слабой. Слова Эдгара шарахнули меня, как кувалдой. Меня вновь затопило чувство огромной вины.
– Тебе известно, что Моника консультировалась с психиатром? – спросил Эдгар.
Я перевел взгляд на Карсона, затем вернулся к тестю.
– Нет.
– Неудивительно. Она хотела сохранить это в тайне от всех.
– А вам как удалось узнать?
Эдгар не ответил, погруженный в изучение собственных ладоней. Затем сказал:
– Сейчас я кое-что тебе покажу.
Я бросил на дядю Карсона еще один взгляд – исподтишка. Мне показалось, он вздрогнул.
– Валяйте, – разрешил я Эдгару.
Эдгар отпер ящик стола, пошарил внутри, извлек пластиковый мешочек и, зажав его между большим и указательным пальцами, поднял над столом. Я не сразу сообразил, что передо мной, а когда понял, выкатил глаза и лишился дара речи.
– Узнаешь?
Я посмотрел на Карсона. Глаза у него покраснели. Я перевел взгляд на Эдгара и молча кивнул. В мешочке был лоскут примерно три на три дюйма – образчик материи, которую я видел две недели назад, за несколько мгновений до выстрела.
Розовый, с черными пингвинами.
– Как это к вам попало? – едва слышно прохрипел я.
Эдгар протянул мне большой коричневый конверт, обернутый в пластик. Я повернул его другой стороной. Имя и адрес Эдгара. Обратного адреса нет. Судя по штемпелю, бандероль отправлена из Нью-Йорка.
– Это пришло с сегодняшней почтой, – сказал Эдгар и ткнул пальцем в лоскуток. – Тарино?
По-моему, я выдавил из себя:
– Да.
– Это не все. – Эдгар вновь запустил руку в ящик. – Я взял на себя смелость разложить все по мешочкам. На случай если власти решат взять на анализ содержимое.
Он протянул мне пластиковый пакетик на липучке. Внутри оказались волосы. Крохотные локоны. Когда я понял, на что смотрю, мне стало по-настоящему страшно. Перехватило дыхание.
Волосы младенца.
Откуда-то издалека донесся голос Эдгара:
– Ее?
Я закрыл глаза и попытался представить себе Тару в кроватке. К моему ужасу, черты дочери уже поистерлись в памяти. Неужели это возможно? Я даже затрудняюсь сказать, что увидел: реальный образ, выплывший из глубины сознания, или то, что я придумал взамен его. Проклятие! Веки набухли слезами. Я не в силах был мысленно нарисовать головку дочери, которую так любил поглаживать.
– Марк?
– Может быть, – сказал я, открывая глаза. – С уверенностью сказать не могу.
– И последнее. – Эдгар передал мне очередной пластиковый контейнер.
Я аккуратно положил его на стол рядом с волосами. В контейнере лежал лист бумаги со следующим текстом, напечатанным, похоже, на лазерном принтере:
"Если сообщите властям, мы исчезнем и вам никогда не узнать, что с ней. Мы будем следить за вами. Нам все будет известно. У нас есть свой человек. Ваши звонки отслеживаются, так что не надо говорить на эту тему по телефону. Мы знаем, что ты, дедушка, богатенький. Нам нужны два миллиона долларов. И выкуп передашь ты, папочка. Так что готовь деньги, дедушка. Посылаем мобильник. Он защищен от прослушки. Но если будете пользоваться им для разговоров с другими, нам это станет известно. Мы исчезнем, и вы никогда не увидите ребенка. Дедушка, готовь деньги. Передай их папочке. А ты, папочка, держи деньги и мобильник при себе. Отправляйся домой и жди. Мы позвоним и скажем, что делать. Будешь своевольничать – потеряешь дочь. Это твой единственный шанс".
Необычный слог, мягко говоря. Я прочитал записку трижды и посмотрел на Эдгара с Карсоном. Мной овладела странная умиротворенность. Да, случилась страшная вещь, но эта записка... Она успокаивает. Наконец хоть что-то произошло. Теперь можно действовать. Можно вернуть Тару. Появилась надежда.
Эдгар встал, проследовал в угол, открыл шкаф и вытащил спортивную сумку с эмблемой "Найк".
– Здесь вся сумма, – сообщил он и положил сумку мне на колени.
Я опустил взгляд:
– Два миллиона?
– Банкноты разложены не по номерам, но сами номера я на всякий случай переписал.
– Может, стоит связаться с ФБР? – Я перевел взгляд с сумки на Карсона.
– Не думаю. – Эдгар уселся на крышку стола и скрестил руки на груди. От него пахло лосьоном, но этот запах смешивался с чем-то куда более простым, прогорклым, земным. Под глазами у Эдгара темнели круги. – Решать тебе, Марк. Ты отец. Мы с уважением примем любое твое решение. Но ты знаешь, мне приходилось иметь кое-какие дела с верхами. Возможно, я сужу предвзято, возможно, мои взгляды окрашены личным отношением, но, по моему опыту общения, люди из ФБР некомпетентны и своекорыстны. Если бы речь шла о моей дочери, я положился бы скорее на собственное суждение, нежели на них.
Я колебался. Эдгар взял бразды правления в свои руки. Он хлопнул в ладоши и кивнул в сторону двери.
– В записке говорится, чтобы ты ехал домой и ждал. По-моему, лучше последовать указанию.
Глава 3
За рулем сидел прежний водитель. Прижимая сумку с деньгами к груди, я скользнул на заднее сиденье. Чувства мои раздваивались между малодушным страхом и, как ни странно, чем-то похожим на душевный подъем. У меня появился шанс вернуть дочь. Со всем этим можно покончить.
Но для начала надо решить главное: обращаться в полицию или нет?
Я попробовал успокоиться, взглянуть на ситуацию хладнокровно, со стороны, взвесить все "за" и "против". Естественно, это не удалось. Я врач. Мне случалось делать выбор, от которого зависит жизнь. Для верного решения необходимо избавиться от любого балласта, вычесть из уравнения чрезмерные переживания. Но на карте – жизнь дочери. Моей родной дочери. Или, как я уже сказал в самом начале, – мой мир.
Дом, который мы с Моникой купили, расположен рядом с домом, где я вырос и где до сих пор живут мои родители. Отношусь я к этому противоречиво. Вообще-то мне не нравится жить так близко к родителям, но еще больше не по душе бросать их и терзаться по этому поводу. И вот компромисс – жить рядом и много ездить.
Ленни с женой обитают в четырех кварталах отсюда, около Каслтон-Молл, в доме, где Черил выросла. Ее родители шесть лет назад переехали во Флориду, в Роузленд, там у них квартира в кондоминиуме, так что можно часто навещать внуков, избегая испепеляющей летней жары Солнечного штата.
Мне лично жить в Каслтоне не особенно нравится. За последние тридцать лет городок почти не изменился. В молодости мы насмехались над родителями, их материалистическими склонностями и пустыми, с нашей точки зрения, ценностями. Теперь мы сами сделались родителями. Мы просто заняли их место, а маму с папой нацелили туда, где их вскоре согласятся принять. Наше место займут наши дети. А так – все по-прежнему. Закусочная Мори – на Каслтон-авеню. В пожарной команде работают в основном добровольцы. Мальчишки играют в футбол на Нортленд-Филд. Линии высоковольтной передачи проходят в опасной близости от моей начальной школы. В роще позади дома Бреннеров на Рокмонт-террас околачиваются и покуривают травку подростки. Каждый год среднюю школу кончают от пяти до восьми отличников; во времена моей молодости это были преимущественно евреи, а сейчас – выходцы из азиатских стран.
Мы повернули направо и двинулись по Монрол-авеню вдоль домов с двухэтажными квартирами. В одной из них я вырос. Выкрашенная в белый цвет, с темными шторами кухня, гостиная и столовая расположены в левой верхней части, кабинет и гараж – справа внизу. Родительский дом, хотя и несколько обветшавший, мало чем отличался от местных берлог. Единственное, что выделяло его, – скат-пандус для инвалидной коляски. Его сделали, когда мне было двенадцать лет, после того как с отцом случился третий удар. Мы с друзьями любили гонять по пандусу на роликовых коньках. У края мы устроили трамплин из фанеры и кучи золы.
На подъездной дорожке стояла машина медсестры. Она приезжает в дневное время. Круглосуточного дежурства у нас нет. Отец прикован к каталке вот уже больше двадцати лет. Говорить не может. Губа у него слева уродливо загнута вниз. Половина туловища парализована, да и вторая не многим лучше.
Водитель свернул на Дерби-террас, и я увидел, что за минувшие несколько недель мой дом – наш с Моникой дом – ничуть не переменился. Не знаю, впрочем, чего я ожидал. Быть может, полицейского ограждения. Или большого пятна крови. Так или иначе, ничего, мало-мальски намекающего на то, что здесь произошло две недели назад, не было.
Прежние хозяева дома лишились права выкупа по закладной. В течение тридцати шести лет здесь жили некие Левински, но никто с ними тесно не общался. Миссис Левински была на вид славной женщиной, хотя от тика у нее дергалась щека. Мистер Левински, напротив, казался чудовищем, он постоянно орал на жену. Мы все его боялись. Однажды мы видели, как он с лопатой в руках гонится за миссис Левински, на которой была одна ночная рубашка. Дети, залезавшие куда попало, обходили их участок стороной. Вскоре после того, как я окончил колледж, прошел слух, будто Левински изнасиловал свою дочь Дину, робкую, с грустными глазами и шелковистыми волосами девушку. С Диной я проучился вместе лет десять, начиная с первого класса. Однако сейчас, оглядываясь назад, не припомню, чтобы голос ее когда-нибудь поднимался над шепотом, да и шептала-то она, лишь когда была вынуждена отвечать учителям, которые, кстати, всегда хорошо к ней относились. Я так и не сблизился с Диной. Не знаю уж, чем бы это кончилось, тем не менее жаль, даже не попробовал.
Приблизительно в то время, когда в округе зашушукались о том, что Левински изнасиловал дочь, семья вдруг в одночасье собралась и уехала. Куда – неизвестно. Дом перешел к банку, который и сдавал его внаем. Мы с Моникой подали заявку на приобретение за несколько недель до рождения Тары.
В первые дни после переезда я просыпался ночами и вслушивался... не знаю, во что именно, наверное, в какие-то звуки, хранящие память о прошлом этого дома, о беде, которая здесь жила. Я пытался сообразить, какая из комнат была Дининой спальней, и как она пережила случившееся, и каково ей сейчас, но ответа не находил. Могу только повторить: дом – это кирпич и цементный раствор. И больше ничего.