Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Одна жизнь

ModernLib.Net / Отечественная проза / Кнорре Федор Федорович / Одна жизнь - Чтение (стр. 4)
Автор: Кнорре Федор Федорович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Добежав до своей комнаты, она вылезла на подоконник и высунулась из окна как можно дальше.
      Колзаков стоял и серьезно, без улыбки смотрел, закинув голову, на ее окно. Она помахала ему обеими руками. Он постоял, точно в раздумье, кинул руку к козырьку, сделал движение уходить, остановился и тоже помахал рукой...
      Наконец была назначена и началась первая настоящая репетиция "Баррикады Парижской коммуны", которую Леля ждала с замиранием сердца, волнением и трепетом. Ролей в пьесе было почти в два раза больше, чем актеров в труппе. Многим приходилось играть по две, а то и три роли.
      Кастровский вначале играя развратного версальского аристократа, министра, а начиная с середины второго действия - старого рабочего-коммунара, которого расстреляли по приказу этого самого министра.
      Это обстоятельство очень забавляло Кастровского и служило неистощимой темой для шуток. Леля играла противную для нее рольку камеристки графини, а потом любимую - мальчишку-барабанщика, героически погибающего на баррикаде.
      Репетиции шли вяло, роли путались, и актерам то и дело приходилось вымарывать или вписывать в свои тетрадка чужие реплики, чтоб заполнить пустоты.
      Графиня - Дагмарова, в изнеженной позе облокотившись о пыльные ступеньки, изображавшие козетку, и томно обмахиваясь веером, обернулась на стук. На сцену вышла Леля - камеристка и доложила:
      - Маркиза де Монплезир, мадам!
      - Просите... - проворковала Дагмарова, изящно щурясь.
      Наступила недоуменная пауза. Выходить было некому. Роль маркизы в первом действии читала сама Дагмарова...
      - Ерундистика, однако, получается... - досадливо сморщился Павлушин, нетерпеливо оглянулся и вдруг схватил за руку смиренную костюмершу: - Анна Игнатьевна!.. Выручайте! Тут же всего три фразы у маркизы, вы прекрасно справитесь!
      Костюмерша обомлела, попятилась и замахала руками, но в глубине души была польщена.
      Дагмаров притащил шляпу с перьями, уверяя, что она очень поможет войти в роль, и, ободряюще похлопав Анну Игнатьевну по плечу, подтолкнул на сцену. Она вдруг все забыла, испугалась до столбняка и самозабвения и вместо реплики, которую во весь голос ей подавал суфлер: "Позвольте к вам войти, дорогая?" - после долгого молчания, одичавшим от страха голосом, просипела: "Взойтить мне можна?.."
      Сластолюбивый министр - Кастровский, оторвавшись от галантных поцелуев ручек своей фаворитки, невозмутимо ответил ей в тон:
      - Чего ж там! Всходи уж, кума!..
      Дагмарова, согнувшись пополам, со стоном упала на ступеньку. Гусынин визгливо заржал, дрыгая ногами, сама Леля с размаху села на пол, закрыв лицо руками, повизгивая от хохота. Хохотал даже мрачный рабочий сцены Лотырейников, оскалив желтые зубы, и желчный суфлер, роняя и подхватывая спадающее с носа пенсне.
      Анна Игнатьевна обиделась до слез, и ее долго пришлось успокаивать и уговаривать подготовиться получше к следующему разу. Репетиция кое-как продолжалась.
      Дагмаров, как многие плохие актеры, любил сразу в полный тон репетировать новые, едва знакомые роли. В финальной сцене расстрела коммунаров он героически распахнул пиджак, подставляя грудь под пули, выкрикнул проклятье палачам и, мастерски раздувая ноздри, приготовился упасть на пол.
      Выстрела, которого он требовал даже на репетициях, не последовало. Дагмаров повторил игру ноздрями, рухнул на пол, издал предсмертный хрип и, раскинув руки, закрыл глаза. В этот момент запоздавший Лотырейников дал из-за кулис выстрел. Дагмаров вскочил возмущенный, отряхивая пыль с брюк. Напрасно Дагмарова, помогая ему чиститься, торопливо шептала, что он сыграл изумительно, у нее просто дрожь пробежала по спине, - Дагмаров вырывался и отворачивался, раскапризничался, как мальчишка, и его пришлось долго успокаивать и хвалить, прежде чем к нему вернулось его обычное, непоколебимое самодовольство бездарности.
      После этого случая, хотя Лотырейников своевременно подавал в нужные моменты выстрелы, никто из убитых уже не падал. Услышав выстрел, Кастровский спокойно спрашивал: "Это кого, меня?.." - и, убедившись, что убили именно его, а не кого другого, делал небрежный жест, точно показывая на распростертого у его ног человека: "Так, значит, я тут падаю! Я рухнул!.."
      Последним погибал на баррикаде мальчишка-барабанщик, Леля, но перед смертью она должна была спеть песенку. К ее ужасу, Павлушин объявил репетицию законченной и, сдерживая сытый зевок, пошел со сцены.
      - А как же песенка?.. - в отчаянии крикнула ему вслед Леля.
      - Песенка? - удивился Павлушин. - Ах да, песенка... А у вас слух-то есть, Истомина?
      - Есть, - храбро сказала Леля.
      - А песенка?.. Собственно, какая тут может быть песенка! Тут нужна "Марсельеза"... По слова вы посмотрите там из сборников Пролеткульта, какие-нибудь стихи... В общем, займитесь сами. А в свободное время все-таки Гюго почитайте...
      Леля не успела даже сказать, что уже два раза перечла "Отверженных"...
      "Что же это такое?.. Что же это? - спрашивала она себя, оставшись в своей комнате под крышей после репетиции. - Вдохновение! Лепка образа! Революционное искусство, зовущее на борьбу!.. А на деле бормотанье под нос, шутовские выходки, работа спустя рукава. Может быть, мы только обманываем народ, что заняты каким-то нужным делом?.."
      Вдруг она увидела свою рольку барабанщика, какая она маленькая и тощая. Какой незаметный винтик в общей громоздкой, неуклюжей машине готовящегося ненужного спектакля.
      Она все вспоминала колдовскую тишину ночного театра, высокий портал и тяжелый запах - все приготовленное для великих дел, и вот вместо этого: "Всходи уж, кума!.." - и она сама, покатывающаяся со смеху...
      Не находя себе места, она спустилась опять в фойе.
      Вокруг Кастровского толпились встревоженные актеры, слушая новости, которые он только что принес из города.
      Он сидел, поставив между ног толстую суковатую палку, обмахивая потное красное лицо помятой панамкой, и с рассчитанной медлительностью рассказывал:
      - ...и переправу оборонял некий полк с весьма таким помпезным названием... вроде имени... запамятовал... что-то такое железное и революционное. Ну, да наименование тут не суть важно, потому что он бросил свои позиции и разбежался, этот пышный полк. И по этому случаю белые находятся уже на этой стороне реки и двигаются прямо на город...
      - Это предательство! - неуверенно сказал Павлушин и озабоченно задумался.
      - Н-да-с, и в городе не то чтобы паника, а, наоборот, как-то все притихло. Как птички перед грозой. Словом, ситуация чреватая и наводящая на размышления.
      - Птички! Хороши мы будем птички, если белые возьмут город! - кисло заметил Гусынин.
      - А па-азвольте спросить, при чем тут мы? - с истерической надменностью продекламировал Дагмаров. - Нам-то чего бояться? Искусство, оно!..
      - Детонька ты моя! - ласково сюсюкая, обернулся к нему Кастровский. Ну конечно ж! Явится к нам вот сюда в фойе какой-нибудь бурбон, конногвардейский ротмистр со стеком, гаркнет: "А где тут фронтовая труппа Главполитпросвета?.. А подать сюда Тяпкина-Ляпкина". А ты ему, котенька, сейчас и объяснишь, что, дескать, "искусство, оно!.." - и он тотчас разрыдается у тебя на груди и раскается в своих заблуждениях.
      - Алексей Георгиевич, это невыносимо! Прекратите! Кто-нибудь же обязан нас защитить, увезти в безопасное место. Вы должны пойти к тому комиссару! - стонала Дагмарова.
      Послышалось спокойное позвякивание связки ключей. Помахивая единственной рукой, через фойе неторопливо шел Виктор.
      Все бросились его расспрашивать. Он пожал плечами, удивленно оглядывая взволнованные лица.
      - Да что вы, товарищи? Действительно, белые, оказывается, получили французские танки. Неожиданным образом пустили их против наших. По этому случаю сейчас с Соборной площади будут выступать рабочие отряды на фронт. Это ничего, товарищи, это бывает...
      Над толпой перед зданием исполкома покачивались выгоревшие красные знамена. Красноармейская часть в походном снаряжении стояла без строя, смешавшись со штатскими; люди курили, переговаривались с провожающими. Как водится, чего-то ждали, и никто толком не знал, чего...
      Леля, шаг за шагом, пробралась к самым ступеням подъезда исполкома, прислонилась к колонне и стала наблюдать за красноармейцем, сидевшим на ступеньке с надкусанным яблоком в руке. Тесно к нему прижавшись, рядом сидела молоденькая жена (это уж сразу видно было, что жена) и, не отрываясь от широкого веселого лица мужа, любовалась им неотрывно, ненаглядно. Приоткрывшиеся, точно в полузабытьи, ее губы то и дело начинали жалобно кривиться, и она совсем уже готова была запричитать в голос, но муж сейчас же властно притягивал ее к себе и насильно совал в рот яблоко. Она, сердясь, отворачивала лицо, но он не отставал, и в конце концов она против воли все-таки откусывала и, сдерживая всхлипывания, жевала и начинала смеяться сквозь слезы.
      Старательно и неровно шагая, на площадь вышел рабочий коммунистический отряд в штатских костюмах, подпоясанных ремнями.
      Солдат повернули лицом к исполкому, и на балкончик о железной витой решеткой вышел человек с винтовкой в руке. На нем, как и на других, был ремень с тяжелыми от патронов подсумками и черные брюки, заправленные в носки. Он сказал коротко о положении на фронте, о внезапно появившихся французских танках, о бежавшем попке и о том, что надо добиться перелома на фронте. Кончив речь, он спустился вниз, вышел через крыльцо и встал в строй, рядовым. Это был председатель исполкома Аколышев.
      После него, поправляя низко повязанный платок, на балкон вышла высокая старая женщина и схватилась за перила. Она тихо сказала какое-то слово, откашлялась и, опять торопливо поправляя и только все больше сбивая на сторону головной платок, протяжно крикнула:
      - Товарищи! Что ж это у нас делается? А, сыночки!..
      Она протяжно кричала, поворачиваясь на все стороны. Ветер то подхватывал, то уносил в сторону ее голос, тоскливый и угрожающий, гневный и требовательный. Леля плохо слышала, а потом и позабыла слова, которые она говорила, запомнила только этот будоражащий душу звук голоса, запомнила, как женщина ударила кулаком по железной перекладине перил, платок у нее совсем съехал набок, и тогда она сорвала его с головы, и ветер подхватил и растрепал седые волосы; запомнила, что, когда она кончила, стоявший у нее за спиной военный махнул рукой, показывая, что говорить не будет, хотя видно было, что он ждал своей очереди. Оркестр заиграл "Интернационал", а потом сразу впереди запела команда "Шаа-агом!..".
      Какие-то женщины, выбравшись из толпы, подбежали и пошли рядом с солдатским строем.
      Вместе с редеющей толпой провожающих Леля пошла за уходящей колонной, постепенно отставая. На углу она совсем остановилась. Мимо потянулись патронные двуколки, длинные повозки с ящиками, полевые кухни и в самом конце крытые защитным брезентом повозки Красного Креста, за которыми шли девушки с нарукавными повязками.
      Они прошли, улица опустела, а Леля так и осталась стоять на углу с опущенными руками. "Они ушли, - думала она, - а я осталась. Я пропускаю, может быть, самое важное, самое решающее мгновение моей жизни. Мое участие в борьбе, где решается судьба революции... Боже мой, как это смешно и жалко изображать, как тебя убивают на сцене, и падать, правильно подогнув ногу, и произносить заученные красивые слова под звуки "Марсельезы", когда в это время люди уходят туда, где сражаются и умирают по-настоящему, и все так просто и буднично: много пыли, выгоревшие знамена, и потные от жары лица, и оркестр, тот самый, что играет по вечерам в городском парке. Они ушли, и пыль уже улеглась, а я должна возвращаться в театр и буду себе мазать щеки и подводить глаза, приклеивать парик, а они в это время, наверное, будут идти в атаку у переправы..."
      Она услыхала быстро нараставший грохот тяжелых колес по булыжнику и дробный цокот копыт, обернулась и поскорей отошла на тротуар, пропуская артиллерийскую упряжку, рысью догонявшую колонну.
      Сотрясая мостовую, с оглушительным громом, заставляя дребезжать стекла в окнах, прокатилась пушка, за ней вторая, и Леля увидела Колзакова верхом на рослой гнедой лошади.
      Она ужаснулась, что он может проехать мимо, даже не заметив ее. Но он сдержал лошадь, пережидая, пока прогромыхает пушка и зарядный ящик, и подъехал к ней.
      - Ну вот и пятница, да? - неуверенно улыбаясь, сказала Леля.
      Сдерживая одной рукой лошадь, которая дергала повод, пританцовывая на месте и мотая головой с белой звездочкой на лбу, он низко нагнулся с седла и переспросил, что она сказала. Узкая улица вся еще тряслась и гремела так, что слов не было слышно.
      Он что-то ей тоже кричал, и она, тоже не разобрав ни слова, беспомощно развела руками. Тогда Колзаков нетерпеливо ткнул рукой в воздух, куда-то показывая: она посмотрела, сначала ничего не увидела и не поняла. Какая-то старушка помахала ей зонтиком и сухо кивнула.
      Колзаков усмехнулся, утвердительно кивнул и отпустил повод все время рвавшегося вдогонку за своими коня.
      "Вот и все, - думала Леля, - вот и все. Уляжется пыль - и все. А мне идти домой - они ушли, а мне тащиться обратно..."
      Старушка, махавшая ей зонтиком, незаметно подошла и бесцеремонно потормошила ее за рукав кофточки.
      - Вы что задумались? Это мой муж, Денис... Вы сейчас зайдете за книжками? Вы что, не поняли? Он просил вас отнести в библиотеку книжки. Он не успел вернуть. Денис, познакомься, это знакомая Колзакова, Леля.
      Леля заметила, что Денис был в русской рубашке, вышитой необыкновенно кривыми, кособокими петушками. Они поздоровались, и Леля догадалась спросить:
      - А это вы собирались его провожать с цветами?
      - Ну, в шутку. С цветами встречают победителей. Вот когда они вернутся - пожалуйста! Идемте, я вам отдам его книжки.
      - А вы уверены, что победят? - спросила Леля, на ходу присматриваясь к старикам.
      - Что они победят?.. Ну конечно... Денис ведь историк, милая. Для того, кто знает историю, это ясно - революция в России должна победить. Я не уверена, что это будет для нас лично так уж хорошо... право, не знаю, не могу сказать. Но они победят, правда, Денис?
      - Несомненно... Несомненно...
      - Вот видите?.. А ты покормил Улю? Конечно, позабыл. Идемте, идемте. Он опять забыл покормить утенка. Мне приятно с вами поговорить, ведь он нам рассказывал про вас.
      Они поднялись на горку и вошли во дворик с единственным деревом и очень маленькими огородными грядками. Из большого деревянного ушата с водой, до половины врытого в землю, вывалилась толстая утка и с кряканьем заковыляла по дорожке им навстречу.
      - Несчастное создание, бедная малютка, тебя забросили, тебя не кормят, это жестоко, но не будь такой назойливой, скотина, не лезь под ноги, - на ходу говорила старушка, отталкивая утку острым носком сморщенной туфли. Вы знаете, как это происходит? Старая культура приходит в упадок, костенеет, вырождается, и тогда на смену являются варвары, не обижайтесь, это не обидно, люди с новой кровью и идеями, сильные, жизнеспособные. И они побеждают, всегда, в любом учебнике истории это написано. И тогда наступает период легкого варварства, все зарастает лопухами. Кажется, что старая культура погибла безвозвратно, но оказывается - ничего подобного, наоборот, культура получает новый толчок к развитию и поднимается на новую ступень... Так и теперь будет. Меня огорчает этот период лопухов, так не хотелось бы, чтобы все зарастало. Но лопухи неизбежны, через них надо пройти, и тогда будет все хорошо... Вот входите сюда, в переднюю... - И пропустила Лелю впереди себя в дверь, откуда пахнуло сырыми после мытья крашеными полами.
      В тесной столовой стояло пианино, а над круглым столом висела керосиновая лампа с зеленым абажуром. В дешевой раме на стене Везувий дымил, как паровоз, даже старые обои вокруг рамы, казалось, были закопчены этим дымом.
      Занавески были спущены, и в квартирке стоял безветренный, прохладный сумрак, приятный после уличной жары, пыльного ветра и слепящего южного солнца.
      - Ужасно хлопотно держать утку. Денис ее выменял на базаре на шесть крахмальных воротничков и пепельницу с фигурой Мефистофеля. Но она была такой маленькой и жалкой, что нам пришлось ее выкармливать, а теперь она уже стала своя, у нее есть имя - Уля, она к нам привязалась, и этому нет конца, она очень прожорлива, а проживет десять лет, и нет никакого выхода... А вот в этой комнатке у нас обитал Колзаков. Вот и его книги, вы знаете, без него как-то тут опустело. Мне даже жаль, что я ему делала так много замечаний. Знаете, я очень рада за Колзакова, что у него такая знакомая. Он нам очень-очень много про вас говорил.
      - Уж это просто смешно, - неловко поежилась Леля, - вы шутите, наверное? Мы совсем друг друга мало знаем. Что он мог про меня говорить!
      - Что именно? - Старушка наклонила голову набок, точно прислушиваясь к тому, что кто-то ей шептал на ухо. - Вы хотите знать, что именно? Хорошо... Он говорил... Знаете? Пожалуй, он немного говорил. - Она удивленно подняла брови и пожала плечами. - Нет, знаете? Скорее даже мало. Но объясните мне, почему же тогда у меня создалось такое впечатление? Это действительно странно.
      Вернувшийся со двора Денис загремел на кухне пустым тазиком, в котором носил корм, и, отряхивая крошки с ладоней, заглянул в столовую.
      - Денис, - сказала старушка, - ты помнишь, мы с тобой говорили, что у нас по его словам, - она показала на открытую дверь в комнату Колзакова, у нас создалось какое-то приятное расположение к Леле. Правда? А ведь, собственно, он, оказывается, почти ничего не говорил?
      - Ну как же! Рассказывал, например, как вас прицепляли к поезду, припомнил Денис, обращаясь к Леле.
      - Но он часто упоминал ваше имя в разговоре. И кажется, всякий раз как-нибудь невпопад... Вполне вероятно, что нам запомнилось именно потому, что это всегда было как-то невпопад!.. Вполне возможно!
      Леля засмеялась со смутным чувством удовольствия.
      - Ну спасибо, значит, я вам запомнилась как человек, о котором брякают невпопад?
      - Да. Но не забудьте, что это как-то вызывало к вам расположение!.. Ну вот, ко мне явился ученик... Это из вечерней рабочей музыкальной школы при железнодорожном депо. Из ночной смены ко мне ходят на дом... Руки вымыл? Это относилось к появившемуся на пороге узкоплечему долговязому парню в кепке, засаленной до того, что она казалась кожаной.
      - А как мне? Можно? - спросил второй парень, заглядывавший вслед за долговязым.
      - Опять сидеть? - спросила старая учительница. - Глупо. Ну иди сиди, что с тобой делать.
      - В семи водах мыты, всеми чертями терты, - со вздохом разглядывая свои черные руки, сказал ученик.
      - Увидим! - Учительница подала ему в руки чистую белую тряпочку. Он вытер ею, как полотенцем после мытья, руки, развернул и показал. Тряпочка была чистая.
      Старушка кивнула удовлетворенно и сделала знак, чтобы он садился к пианино.
      - Да я и не знаю, тетя Катя, - сказал парень. - Какие теперь занятия?
      - Опять "тетя Катя"?
      - Ну ладно. Катериниванна. Все на фронт уходят. Белые к городу прутся.
      Озабоченно роясь в нотных тетрадях, старушка поучительно бормотала:
      - Белые очень нехорошие люди, но все-таки они не прутся, а приближаются, наступают или подходят. Музыкант должен быть культурным человеком. - Листая тетрадку, она машинально продолжала. - Каждый должен заниматься своим делом... Белые пускай "прутся", а мы будем разучивать новую пьесу... Вот новая: "Веселый крестьянин", давай внимательно!
      Парень сел на вертящийся табурет, напрягся, сперва испуганно уставился в ноты, потом нацелился пальцами и вдруг медленно заиграл с испуганно приоткрытым ртом.
      - Не барабань! Мягче, певучей!.. Крестьянин ведь радуется! Он веселится! Такой веселенький, прилежный немецкий мужичок.
      Едва успела сложиться мелодия, второй парень, пробормотав "от чертище!", с недоверчивым восхищением откинулся на спинку стула, криво усмехаясь, и с силой дернул себя за ухо, точно для того, чтобы привести себя в чувство...
      Леля шепотом попрощалась с Денисом, взяла две книги, оставленные Колзаковым, - это были "Отверженные" - и вышла.
      Нерасседланные кавалерийские кони у чугунной решетки желтого казенного здания штаба на площади. Широкие ступени подъезда, веером расходящиеся книзу. Два маленьких льва по бокам. На одном из них сидит красноармеец-часовой, у его ног станковый пулемет с продернутой лентой.
      Все это Леле давно хорошо знакомо - театр стоит на другой стороне той же площади. Теперь она, как задумала, - не останавливаясь и не торопясь, не глядя на часового, ожидая каждую минуту, что ее окликнут, остановят, начала подниматься по лестнице.
      Никто ее не остановил, и она оказалась в длинном коридоре с маленькими сводчатыми окнами, проделанными в толстых стенах. Окна эти не открывались, должно быть, много лет, и подоконники были усеяны мертвыми мухами. Пахло казармой и плавленым сургучом.
      За открытой дверью она увидела большую комнату, где, склонившись над испачканными чернилами столами, писали переписчик и девушка в гимнастерке, оттопыривающейся на груди, одним пальцем тыкала в клавиши пишущей машинки.
      Расспрашивая встречных солдат, она добралась до двери комнаты военкома Невского. Дальше ее не пустили. Немного погодя к ней подлетел какой-то щеголеватый военный, мальчишка, и представился: "Дежурный Нисветаев".
      Леле почему-то казалось, что ей нужно говорить только с тем самым военкомом Невским, который приходил знакомиться с их труппой. Она так и сказала. Нисветаев снисходительно начал объяснять, что военком занят, как вдруг, приятно улыбнувшись, сказал: "А-а, что-то знакомое. Из театра? Сейчас попробуем!"
      Какие-то военные, сердито переговариваясь, вышли в коридор. Нисветаев, приоткрыв дверь, нырнул в кабинет и через минуту, выглянув оттуда, кивнул, приглашая ее входить.
      Военком, сидя боком у стола, как он сидел, вероятно, ко время только что кончившегося совещания, что-то очень быстро писал, прикусив губу.
      Он на минутку поднял глаза на Лелю, кивнул и, проговорив: "Ну, ну, говорите, говорите, слушаю!", продолжал быстро писать.
      - У меня к вам просьба, - сказала Леля. - Можно меня куда-нибудь устроить на фронт?.. Ну, не обязательно сразу, но вообще в Красную Армию... Если можно, то пожалуйста...
      - Пожалуйста... - сквозь зубы повторил комиссар, продолжая писать. Пожалуйста... А что ж театр? Надоело?
      - Долго рассказывать. И я сама не гожусь для этого дела.
      - Надоело... - опять рассеянно повторил военком. - Это хорошо... значит, надоело... - Он небрежно поставил подпись и протянул бумагу Нисветаеву. - С ординарцем, аллюр три креста, пять кавалеристов в охрану. В случае чего - уничтожить.
      - Разрешите мне самому? - весь загоревшись, умоляюще сказал Нисветаев.
      - Сиди, - сказал Невский, и Нисветаев с надутым видом ушел.
      - А почему вдруг надоело? - как ни в чем не бывало обратился к Леле военком, подтягивая к себе новый лист бумаги. - Вы что, против скоморошьего действа или как?
      - Да нет. Пускай. А я не хочу! - отчаянно выпалила Леля. - Не хочу ничего. Ни скоморохов, ни "Бедность не порок"... Я вас очень прошу.
      - Учились, работали?
      - Три года на швейной фабрике. Ну не три, почти три года.
      - Да ну, на какой?
      - Форонин и Кох. В Петрограде.
      - Слышал. А кто у вас там новый директор?
      - Директор старый остался. Мы не против были. Да теперь и фабрику закрыли.
      - А кто там у вас в фабкоме председатель?
      - Да вы что, не верите? - усмехнулась Леля. - Ну, Ксения Касьяновна.
      - А часы как? Ходят еще?
      - Вы про какие? У табельной? Светящиеся, с керосиновой лампочкой?
      - Именно, с керосиновой. Таких вторых не найдешь. До чего экономный мужчина был этот Кох. Нате вам бумагу, пишите заявление, что просите принять вас вольнонаемной на работу в штаб.
      Военком опять начал писать. Леля, стараясь как можно лучше, написала и подчеркнула слово "убедительно" в конце.
      - Грамотно пишете, - сказал военком. - Это оставьте, а Пономарев вам покажет, как сочиняют канцелярские поэмы в прозе по всей форме... Нисветаев! Ко мне Пономарева.
      Через минуту, обдергивая на себе гимнастерку, втянув от усердия живот, явился и замер перед военкомом усатый, с промасленными волосами делопроизводитель Пономарев.
      - Как дела у Саши? - спросил Невский.
      Пономарев злобно встопорщил усы, собираясь выругаться, и запнулся.
      - Давай - одним словом!
      - Хуже некуда.
      - Ладно. Вот товарищ Истомина. Хорошо грамотная. Давать ей машинку и бумагу, когда спросит. Подучится, мы ее зачислим.
      Когда Леля вышла снова на солнцепек пыльной площади, она оглянулась на львов и часового у лестницы с новым, радостным чувством. Она теперь уже не совсем чужая в этом доме. А на машинке она выучится так, что они только ахнут!..
      Поздним вечером, после спектакля, на мансарде в комнате баяниста Семечкина густой бас пропел: "Милей родного бра-а-а-а-та блоха ему была!.." Леля узнала приятный надтреснутый голос Кастровского.
      Немного погодя Семечкин стукнул в дверь Лелиной комнаты:
      - Если желательно репетировать песенку барабанщика - пожалуйста, готов соответствовать!
      Когда Леля нерешительно вошла, Кастровский встал и низко поклонился ей, помахав рукой, точно стряхивая полями шляпы пыль со своих сапог. Обычно он с ней еле здоровался, и она сразу поняла, что он порядочно выпил. Вероятно, у Лели было очень недоуменное лицо, потому что он извиняющимся тоном поспешил пояснить:
      - Немножко бургундского. Кельк-шоз пур буар! Это ничего. Не покидайте, побудьте с нами немного.
      Семечкин все повторял, что, пожалуйста, он может соответствовать в любой момент, и хватался за баян.
      - Не можешь ты соответствовать, - властно останавливал его Кастровский. - Пошляку Гусынину ты можешь, a ей - нет. Понял? Сиди...
      Он пододвинул Леле стул, и она нехотя присела.
      - Не брезгуйте нашим обществом, юное существо. Мы, может быть, погибшие, но мы безвредные созданья! Я просто человек, которого господь бог сотворил во вред самому себе. Так любил, бывало, говаривать обо мне Шекспир...
      - Спой еще, я саккомпанирую, - молитвенно складывая руки, просил Семечкин. - Голос-то у тебя, а?
      - Был в свое время голос. Но пропит. Налей.
      - Я лучше пойду! - сказала Леля.
      - Не будем! - испугался Кастровский. - Хватит бургундского! Кстати, ужасно разит денатуратом.
      Семечкин, горестно прищурясь, взболтал остаток мутной жидкости в бутылке и поставил ее на место.
      - Да, ублюдок Павлушин прав! - безутешно вздохнул Кастровский, оперся локтем о стол и с размаху упал щекой на подставленный кулак. - Прав, собака! Нужен балаган, и больше ничего!.. Торжествующий Гусынин, приплясывая, входит в храм искусства... И даже не спрашивает: "Взойтить можна али нет?" Он знает, что ему можна!! И великие тени Сальвини и Мочалова, горестно закрывая руками лица, сходят в небытие со сцены, где будет вертеться на пупе прохвост искусства Гусынин... Кому повем тоску мою?..
      - Алеша, презирай! - умолял Семечкин. - Ты все это презирай!
      - Ну, я пойду, спокойной ночи, - вставая, сказала Леля.
      - Не надо, - попросил Кастровский вдруг так печально, что у Лели недостало духа уйти.
      - У нее нежная душа Беатриче, - по секрету сообщил Кастровский баянисту. - Видишь, не ушла. Осталась. Она видит, что мы пьянчужки, но не презирает! Что ж! Я горжусь, что принадлежу к кочевому, высмеиму... нет, высмеимому!.. тьфу!.. высмеиваемому... ну, черт с ним, в общем, к великому и жалкому племени артистов!.. - Он громко перевел дух, уронил голову на руки и устало добавил: - Не очень горжусь... но все-таки горжусь. Что может быть несчастней одинокого актера? Что жальче и беспомощней? Какой-нибудь художник или писатель может запереться в одиночестве в своей башне из моржовой кости и там предаваться восторгам самообольщения, создавая свои творения. И умереть счастливым в грезах о памятнике, который и не подумают ему воздвигнуть потомки. А актер живет, как мотылек, - до вечера! Ему нужен зрительный зал со стульями, и крашеные тряпки декораций, и разноцветные лампочки в рампе, и краски для лица, и еще десяток других актеров... Тогда он может потрясать сердца, подняться во весь рост, вызвать восторг, любовь, благодарность - и все это только до двенадцати часов ночи. В двенадцать кончаются все спектакли, рушится колдовство, и волшебные замки снова превращаются в тряпки, и властитель чувств Макбет, Каварадосси, Демон оборачивается вдруг мещанином с просроченным паспортом. И тогда в отчаянии и страхе перед этим ужасным превращением, по слабости и незащищенности от унижений и подлости окружающей жизни, он тянет дрожащую руку, только что твердо державшую меч Макбета, к стакану на трактирной стойке... И голос, обещавший час назад царице мира надзвездные края, просит налить...
      - Неправда! Вы так больше не говорите, а то я реветь буду!! Зачем вы так, нарочно? - Леля вцепилась ему в рукав и изо всех сил трясла и дергала, чтобы заставить замолчать.
      - От неправды не плачут. Зачем же ты плачешь, дитя?
      - Не плачу, а потому что вы нарочно жалобите... Зачем вам теперь-то пить? Вы теперь не мещанин, и никакой подлости больше не будет, вы же знаете!
      - Ах, девочка со светлыми слезинками! Вы думаете: вот отсталый старорежимный актер расхныкался по пьяной лавочке.
      Он ударил себя в грудь кулаком и вдруг с подъемом продекламировал:
      От ликующих, праздно болтающих,
      Обагряющих руки в крови
      Уведи меня в стан погибающих
      За великое дело любви!
      Перевел дух и хрипло и мрачно сказал:
      - Вот что я читал под музыку... И верил всем сердцем... и студенты меня вынесли на руках... Недалеко, но вынесли. Я свято верил. И вот я читаю "Сакья-Муни", и меня еле слушают, а Гусынин пожинает свои гнусные лавры. И этим людям мы должны будем теперь играть! Нет, это не те, кто погибали за великое дело, не святые интеллигенты, не рабочие с Пресненских баррикад. Это - Расея, темная, окопная, крестьянская - на кой ей черт Шекспиры и Чайковские... А впрочем, идите спать, милая, не детское дело слушать такие вещи... Все обойдется. Мы отработаем паек и уедем в другое место, где тоже будем никому не нужны...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13