Каменный венок
ModernLib.Net / Отечественная проза / Кнорре Федор Федорович / Каменный венок - Чтение
(стр. 16)
Автор:
|
Кнорре Федор Федорович |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью
(473 Кб)
- Скачать в формате fb2
(200 Кб)
- Скачать в формате doc
(206 Кб)
- Скачать в формате txt
(199 Кб)
- Скачать в формате html
(201 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|
|
Стена далеких домов, замыкающих мой горизонт, становится черной, как фотобумага, и такой же плоской, хотя небо еще светится лимонным нежным светом, и когда в окнах в разных местах стены зажигаются огни, они мне издали кажутся проколотыми в черной бумаге дырочками, сквозь которые виден светлый простор заката. Вдоль улиц зажигаются фонари, воздух теплый, через мое открытое окно мне слышен шум города, гудение моторов и шорох множества шагов людей, и я, облокотясь о подоконник, смотрю на них сверху и думаю, как невозможно отличить среди них тех, кто в эту минуту считают себя самыми несчастными, уверены, что жизнь - это цепь страданий и горя, от тех счастливых, кто в эту минуту уверен, что жизнь - это сплошная сласть и удовольствие. И не узнаешь, как они поменяются местами! Идут удачливые ловкачи, свысока уверенные, что все кругом либо ловкачи, либо ротозеи и только не надо зевать! Идут дураки, считающие, что мир и люди - глупы. Идут и добрые, и умные настолько, что считают себя не очень умными, корящие себя, что недостаточно добры. И горит свет за занавесками миллиона окон на всех этажах, только проезжим по жизни кажется, что все там очень понятно и все одинаково ровно и неинтересно, раз все пьют чай, и спать укладывают ребят, и смотрят телевизор, и не кричат во сне. И мое окно такое же - одно из миллиона, и тем, кто смотрит издалека, оно видно, как точка, как квадратик света, где так уютно и благополучно: горит лампа под одним из миллиона розовых и желтых абажуров... Потом наступила пасмурная погода, никаких закатов не было несколько дней подряд, и я ходила вечерами потоптаться взад-вперед по шумному скверику, где за редкой полоской деревьев все время мелькали автобусы. Вернувшись домой, я отворила дверь в комнату и, прямо как на притолоку, наткнулась на твердый, горящий возмущением взгляд: Катя сидит в углу дивана и в упор, не двигаясь, смотрит, как я вхожу. Я спокойно притворяю за собой дверь и говорю: "Здравствуй". Я и вправду спокойна, как-то не чувствую на этот раз ни волнения, ни радости. Мало ли зачем она заглянула. - Нет, не здравствуй! - неукротимо, ненавистно, еще глубже втискивается спиной в угол, подальше от меня. - Не здравствуй!.. Ведешь себя, как девчонка!.. Где ты была? - Я давно приехала. А что? - А я только два часа назад. И вот сижу, жду. Тебе не приходило в голову, что ты... А вдруг ты была мне позарез нужна, а тебя не было? Взяла и укатила! Есть люди, которые только о себе способны думать, а другие для них - это... как куклы или просто соседки... или собачонки, или... Что? Уезжала? Да, я тоже уезжала! Да! А потому и уехала... Только когда увидела, что ты преспокойно села и уехала, тогда и я!.. Как будто это я первая! Это мне нравится: я уехала!.. Называется, пожилая женщина! - Старая. - Тем более! Никогда ты не исправишься! - Наверное, уже нет. - Ты не отвечаешь на вопрос. Где ты пропадала? - Не хочется. - Я сажусь к себе на кровать, хорошо бы закрыть глаза и прилечь, но я сижу прямо и говорю тихонько: - Не хочется сейчас об этом... Не хочу. Имею я тоже право не хотеть говорить? - С соседкой? Имеешь! А со мной?.. Тогда и я имею право! - Да, имеешь. - Спасибо за разрешение, а я вот скажу, мне незачем скрывать, как другие. Я ездила в Оренбург. К дяде Вале... Ага, про него тебе интересно? - Да. - Ага! Ну так слушай... Что ж, все там обошлось, в общем, благополучно. Он даже не дал мне по морде. Нечего глаза раскрывать. Да, ему бедному, очень хотелось. Я ему все рассказала, ты что, не понимаешь? Рассказала, и по его лицу я увидела, как ему хочется развернуться и дать мне раза... - Как у Вали с глазами? - Ничего. Только телевизор ему нельзя смотреть, вредно. Так что он меня тогда не видел. Но слышал, и очень был рад, ему понравилось. Во всяком случае, приятно было слышать мой голос. Он сказал. Вот, стоит про него заговорить, и ты вся светлеешь! А меня тут уж нет? Ты уже отряхнула прах моих ног от своего порога? Или как это делается... Да? Я вижу... Ну что ж, пожалуйста... Он тоже темнеет, когда... То есть он потемнел как черт, когда я ему сказала, что ты меня выгнала. - Не может быть! - с изумлением вырывается у меня. - Нет, я правда так и сказала. Мне так нужно было, чтоб он мне посочувствовал. Он, к сожалению, не поверил, и я созналась, что я сама решила, самостоятельно... ну, и мне дали комнату, и... и вот тут он потемнел и размахнулся, мысленно, и влепил мне, то есть руку-то он удержал, она у него и не дрогнула, но все остальное было. Кроме руки. До того, что я спросила: за что ты меня ударил? И он нисколько не удивился, а сказал только: "Эх, ты!..", или что-то еще, и отвернулся с отвращением, так что я тут же решила ехать обратно и уехала, - правда, перед этим почему-то мы прожили еще мирно вместе почти целую неделю. Он мне рассказывал, только урывками, работа у него такая - он ведь в милиции начальник чего-то, времени у него мало, и я сидела, дожидалась, когда можно опять поговорить, иногда весь день ждала, а поговорим полчасика, и я опять его ждала и думала: как это удивительно: мне было два года? Пять лет? Он мне рассказывал, а я ничего не помню. А?.. Что ты молчишь? - Да, это всегда так: в двадцать лет ничего не помнишь и неинтересно, что было в десять, в начале дороги, оборачиваться назад неинтересно, все хочется что впереди разглядеть, это у всех так, наверное... Другое дело мы, старые... - Да, да, вот, наверное, я там в Оренбурге здорово постарела. Он мало мне говорил. Мы как-то общими силами припоминали, что у нас общее. Ты этого, наверное, не знаешь, ты тогда работала, а Валя еще не вылечился и все сидел дома, со мной нянчился. Я этого ничего не помню. Помню только, что Валя всегда был со мной, как себя помню. Я и сейчас стараюсь, и никак не выходило его дядей Валей называть. Я как-то считаю, что он мне брат. Очень-очень старший брат, и все... Так вот, он мне про то время рассказывает, рассказывает, а я ничего не помню, все забыто. Я отлично знаю, что был у нас какой-то Боря - да, у нас! - прикрикнула она запальчиво на кого-то, кто хотел возразить. - Я объясню, почему - у нас, потом объясню, какой-то Боря и Лева какой-то, и будто даже была у меня мама Катя, какая-то другая, а не ты. И все они были молодые, все остались молодые, - один я вырос и постарел, сказал мне Валя. И вот, оказывается, было когда-то так: я сидела у него на коленях, сосала колечко и без конца к нему приставала, все расспрашивала и допытывалась: почему на Борю прислали похоронку, на маму Катю прислали, на Леву прислали, а на тебя не прислали? И он не знал, как лучше отвечать, говорил: не знаю, позабыли, наверное... Или на почте потерялась... И вот эти слова, что "на почте потерялась", я вдруг вспомнила, как я их слышала, совсем маленькой, и это было в наших разговорах уже самое последнее! Это как мостиком соединило меня. Мне стало все как-то по-другому. Это все и просто, и объяснить невозможно. Ты это лучше меня знаешь. Для меня существовала я сама. Я, и то, что у меня уже есть, и то, что станет моим в будущем, то, чего я хочу достичь, получить, узнать, изведать... Когда начинаешь говорить, это очень глупо, ну и пускай глупо, даже лучше, все яснее делается. Так вот. Ну, ты жила для меня. Зачем же еще? Это ясно, это же каждый дурак знает, что мама на свете существует ради него. А дом? Он, чтоб я в нем жила, и, если подольше вдуматься (только не стоит), и мужики какие-то косматые, на пригорке, для чего-то своего первые избы рубили на берегу речки, закладывая городище, из которого потом стала Москва, всего этого настоящий-то смысл был в том, чтобы в конце концов настало "сегодня", "сегодняшний день", в котором буду жить я... Не одна, конечно, а с некоторыми другими ребятами и всякими людьми, тоже моими, без которых мне, конечно, тоже не прожить... И вдруг, не знаю как, не то чтобы я поняла, а прямо вот оказалось, и все, что я вовсе не "конец концов". От этого совершенно все меняется, когда вдруг из своего замкнутого закута очутишься высоко на мостике и в уши хлынет шум каких-то океанов, которые, оказывается, были до тебя и будут после. Вдруг ясно: что "я откуда-то" и "я куда-то", а это решительно все меняет, потому что не головой рассуждаю, а просто живое в тебе, какая-то неслышная, неразрывная любовь в тебе пульсирует живой жилкой и соединяет с ними, чьи похоронки не пропали на почте, с нашими, кто были "наша семья", да, нашей семьей. А сейчас с нами троими, нас ведь только трое: я, ты, Валя, с еще целым океаном таких же, какими были они и будем мы. Ну, что ты на меня смотришь? Верить - не верить? С чего меня прорвало на ночь глядя такую речугу толкать? Что смотришь? Ты-то уж знаешь, когда я наигрываю, а когда нет. Ну то-то. Откуда у меня это? А ты меня воспитала, ты потихоньку заронила в меня такие семена, пошли, наверно, прорастать, вот меня и поводит в разные стороны! Ты за меня и отвечай! Катя через силу усмехается, но до чего же плохо у нее получается, такая она еще, со всего разгона, задохнувшаяся, бешеная, с воспаленными щеками. В старых романах, даже очень хороших, в такой момент люди "бросались друг другу в объятия, обливаясь слезами". Но Катя слишком хорошо знает, как это несовременно и смешно. Самое главное, что она первая раскрылась, а это может оказаться "чуйствительно", что тоже подлежит осмеянию. Значит, надо поскорей сделать защитный ход. И она делает его. Губы не слушаются, она только кривит их, но насмешливо произносит: - Здорово я высказалась? Терпи, ничего, ты ведь моя незаконнорожденная мать! Во все время рассказа она была похожа на прыгуна с шестом, медленно и неуклюже берущего разбег и потом взлетевшего очертя голову в воздух. А теперь, перелетев планку или нет, она, шлепнувшись в опилки, сидит, приходя в себя, успокаиваясь, и вот острит даже. - Ну вот, доклад подошел к концу, спасибо за внимание... Мне идтить?.. Почему ты мне так мало рассказывала? - Разве? Не знаю, может быть... А Валя тебе много говорил? - Нет, не много, он не из разговорчивых. - Почему?.. На все нужен день и час. Именно тот, в который ты сумеешь сказать и тебя готовы понять. А ты была все маленькая, а после сразу стала большая... Она меня не слушает, хмурится, собираясь с мыслями и вдруг недоуменно-сердито спрашивает: - Почему вдруг собаку звали Всеволод? Почему? Ну что, ты уже забыла? Была у вас когда-то собака? - Какая собака? - Ну, какая тонула! Неужели не помнишь? - Почему Всеволод?.. Была... щенок, Зевс. Тебе Валя все рассказал? - Да, да, да, ну вот ты опять просветлела! Вспомнила? - Это вот, наверное, откуда... Ребята его сами звали Зевка, а чужим во дворе не позволяли. Уважения требовали, чтоб не смели кричать Севка, Севка, и тогда Боря, наверное, придумал всем объявить, что его полное имя не Севка, а Всеволод. Зевса дворовые не могли понять... Вот какие у вас разговоры там шли!.. - Такие и всякие... Мама, давай пойдем немножко походим. По улице, а? - Это он тебе тоже сказал? - Нет, это я тебе говорю. При чем тут он? Что ты смотришь? - Ты раньше так не говорила. - Я же постарела, а ты позабыла? Вот мне и пришло в голову. Ну, немножко, пойдем? Это правда, ей самой пришло в голову, я это вижу. Так всегда говорил Боря, когда что-нибудь очень неурядилось в его жизни: "Мама, пойдем походим". И вот мы с Катей снова в том же сквозящем, гремящем автобусном сквере. Разговариваем, прохаживаясь потихоньку взад и вперед, в искусственной тени от веток деревьев, чьи листья ночью и не спят, и не живут в мертвом свете длинных, сгорбленных фонарей. - Это еще оттого, что я давно ни с кем не говорила, как мне нужно. Понимаешь, когда я с кем говорю, я, как на экране радара, вижу, в каком виде доходят мои слова, и я вдруг замечаю: не то нужно, так я неинтересна... как бы сказать: мои слова не имеют успеха. И обрываю. Главное, я чувствую, что и как нужно этому человеку, чтоб я имела успех. Включаюсь на его волну и вижу - прекрасно доходит, успех!.. Но это не я. И я себе делаюсь противна. А тот, кто восхищается этой "не мной", - еще во сто раз противнее. - Уже? - Уже... Даже что-то хорошее осталось, немножко хорошее. Мы знали друг друга, но не обращали внимания, и вдруг мы сидим рядом в столовой, то есть я напротив, а не рядом. У него правая рука в черной перчатке и не сгибается, чуть придерживает вилку, и он одной левой режет на тарелке какой-то бифштекс, и видно, что ему больно, губы сжаты, нож тупой, мясо будь здоров, и он молчит и медленно пилит, скулы побелели даже, я сказала: давайте я вам сделаю, и он хмуро на меня поглядел, сказал "ничего, спасибо" и взялся пилить дальше, и тогда уж конечно я села рядом и стала ему нарезать, а он молча ждал, пока я приготовлю... И потом так было много раз, он ждал, чтоб я помогла, а я помнила и спешила не опоздать... У него был ужасный ожог - прямо на ладони отпечатался рисунок газовой горелки. Потом понемногу зажило. Он перчатку снял, потом и повязку, и все как-то стало уже не так чтоб очень, но ведь у нас произошло объяснение в любви, и мы старались бодриться и не показывать виду... Да ты, может, не знаешь, что такое объяснение в любви? Это как будто такая хорошая игра с определенными условиями и правилами, которые ты даешь обещание соблюдать... Не обращай внимания на это слово "игра" - это я не для насмешки, не для того, чтоб показать, что это все петрушка и баловство. Просто я говорю про то, что знаю, а не про то, что читала. Это бывает хорошая, интересная и честная игра, бывает веселая и добрая, бывает просто дрянь... Ну вот, значит, встречались-встречались, болтали, гуляли, смотрели-смотрели друг на друга, и все ничего, и вдруг один объявляет: "Я тебя люблю!" - и смотрит, что ты ответишь - согласна принять условия такой игры? Теперь твоя очередь, и если ты говоришь: "И я тоже!" - то начинается сама игра, мы уже по ее правилам все должны делать, смотреть и думать, надо все время помнить, что мы теперь не просто, а "любим", и что-то меняется, мы делаемся не как все, а особенными друг для друга. Это вот можно, потому что я ведь его люблю, a этого нельзя, потому что я люблю его. Тут по условию всякие запреты одного или как бы оправдания для другого... Наверное... даже наверное, но я-то только про то, что знаю, говорю (вот почему и наверное), бывает, что люди как-нибудь незаметно и по-другому как-то полюбят друг друга за время этой игры... Наверное, бывает... А осталось хорошее во мне только от тех часов, когда я, нагнувшись над его тарелкой, резала на мелкие кусочки ему бифштекс и он ждал, подобрав больную руку, а потом я смотрела, как левой рукой натыкает на вилку и ест и стесняется на меня смотреть... И все. Ах эта современная молодежь! Да? Минуту-другую мы идем молча, огибая самый шумный угол сквера, и снова уходим под деревья, ближе к переулку, где уличное движение потише. Катя со мной. Вот мы с ней гуляем вечером перед сном. Она ко мне вернулась. Не в мою комнату, этого мне и не нужно, и это все равно могло бы быть только на время. Но все-таки она ко мне как-то вернулась, и вот мы гуляем поздно, и ноги болят от усталости, и я терплю это почти с радостью. - Никогда не могла я понять, что такое за молодежь? - "Что ж так?" быстро, с интересом заглядывает мне в лицо Катя. - Да так. Если бы люди по всему свету родились раз в десять лет, сериями, так было бы легко решать, кто молодежь, кто детвора, кто старики. А то ведь ты твердо уверился, что уж кто-кто, а ты-то молодежь, самое свежее, стопроцентное новое, юное поколение, и поутру, глядя в зеркало, видишь, что ты такой же, как лег спать вчера вечером. Это потому, что ты сдвинулся чуть-чуть. А сдвиг все-таки есть, и через год-другой ты все еще молодежь, но уже не стопроцентная, а только на девяносто! Потом не замечаешь, что всего шестьдесят, а то и двадцать процентов в тебе осталось этой молодежности, а рядом уже другие, стопроцентные и еще те, кто никак не сообразят, что в них и одного процента не осталось, а все мальчишествуют, и, оказывается, есть молодая молодежь, и старая, и всякая, а одной какой-то нету вовсе. Это скользящее понятие. Вроде эскалатора - ты все на одной ступеньке. Твердо занял постоянное свое место, да ступенька-то все едет! - Ух ты! Вот оно что? Да никак тут мораль для молодежи, мама? - Да ну тебя! Я и сказать-то вовсе не про то хотела! Как-то странно себе многие представляют, что есть какое-то поколение умудренных и степенных, спокойно-уравновешенных и самоотверженных матерей. И другое поколение - их легкомысленных дочерей, шумливых, увлекающихся, сбивающихся с пути, суматошных и задиристых, и все такое... Как бы не замечая, что все бабушки - это те же состарившиеся девчонки, а все эти крикливые, суматошные девчонки - это ведь матери и бабушки, у которых только еще не истек срок их молодости, но он все-таки все время течет... - Мораль: не прозевай своего времени? - Морали нет, а ходить я устала. - Я тебя замучила? - Не меня, а только ноги. Около моего подъезда я останавливаюсь, чтоб попрощаться. Катя машинально целует подставленную щеку и тут же, ухватив за плечо, задерживает, не давая уйти. - Ты ведь не думаешь, что я переродилась? Распиналась, чтоб тебя уверить, какая я стала другая и получше? - Нет, не думаю. - Правильно. А что ты подумала? - Такое настроение. Хорошее. - Настроение, да. Говорить правду. Я даже устала, никогда столько правды разом, подряд, в один присест не говорила. Я тебя провожу доверху. Входим в квартиру, вместе идем по коридору, я молчу, и мы входим вдвоем в комнату. - Ты меня не выгонишь? - Я молчу. - Ну, извиняюсь, это не я, это дурак сказал. Можно, я сегодня один разок у тебя посплю, а? На моем диванчике? Моя безлюдная, притихшая комната делается полна Катей. Она бегает умываться, возвращается, стелит себе постель, взмахивая простынями, взбивает подушку на диване, потом достает из кармана размякшую половинку шоколадной плитки, внимательно делит ее пополам, и вот мы лежим по своим местам, сосем шоколад и, потушив свет, смотрим в потолок, по которому, скользя, уходят и расплываются пятна и полосы отсветов уличных огней. - Мы начали с того, - с полным ртом говорит Катя, - куда ты ездила? - Нет, начали с того, что я веду себя, как девчонка. - Да, правда!.. - Катя смеется. - Я припоминаю. Это было давно когда-то... Но это, в общем, правда, знаешь ли! Так куда? - Съездила к морю. Я никогда не была у моря. - Никогда?.. А я!.. Неужели никогда?.. Нет, зачем, что там было? Мне нужно знать. Я не рассказываю, а коротко, сухо информирую: где, почему, что я увидела. Диван отчаянно скрипнул, я повернула голову: Катя, вскочив, выпрямившись, сидит на диване, блестящими глазами смотрит мимо меня. Мы долго молчим, потом она медленно откидывается обратно на подушку. - Я завтра туда поеду, - не мне, а просто в воздух произносит она тихим и ровным голосом и опять молчит. - Нет, не завтра, а когда ты мне расскажешь. Да? Все, что ты знаешь, чтоб знала и я. - Этого не один человек не может, детка. Не умею назвать многого словами. И сами слова так часто меняют свой смысл, переходя к другому человеку. - Ты сказала: каменный венок, и я поняла. Тяжелый и вечный, да?.. К моему удивлению, слышу, что она плачет потихоньку, так, что не надо замечать, и я лежу, прислушиваясь, и глажу ее упрямый лоб, целую глаза, утешаю и ласкаю ее волосы, все, конечно, не двигаясь со своей постели. И слышу, как она всхлипывает, засыпая, все реже, и вот уже дышит ровно во сне, и все-таки изредка прерывисто вздыхает, но уже крепко спит. Снова я слышу ее в этой комнате, где слышала ее детское сонное дыхание, и хриплое в болезни, и вот опять как будто детское, со слезами во сне. Комната полна присутствием Кати, ее существом, жизнью, дыханием. И то, что завтра она убежит в свою жизнь, не ужасает меня, не пугает. Она не уйдет из моей жизни совсем, но скорлупа разбита, и цыплята не влезают обратно в свою скорлупу да ведь иначе и жизнь остановилась бы. Тело отдыхает, успокаивается, и снова мое подернутое дымкой "сегодня" отходит назад, становится будто призрачней моего остального "всего", что составляет мою жизнь. Сначала я пытаюсь думать о том, как я смогу рассказать Кате. Хотя бы "когда-нибудь". Кажется, начинают с детства?.. Да, я помню васильки во ржи у пыльной дороги. Я его раз видела, потом другие, но помню, то есть вижу, только вот эти, и ту минуту, когда я увидела, разглядела их и поняла, что это вот васильки, и они мне понравились. Мои ноги тонут в теплой, нежной пыли, жарко светит солнце, и я обрываю неумело, у самой головки, цветочек и понимаю на всю жизнь: василек, - и мне почему-то от этого хорошо; и еще помню - меня мягко покачивает на страшной высоте, я цепляюсь за веревку, лежа на животе, и еду куда-то, мне отчаянно страшно, душисто и интересно это я на возу с сеном, и сверху мне видны спина и уши натужно шагающей маленькой пузатой лошадки и дуга, а кто-то идет с возом, к кому в руки уходят вожжи, а кто? Не знаю, не могу туда заглянуть, там темнота. Нет, не это, надо другое ей рассказать, надо начать с того... но не знаю я, с чего начать, и я устала стараться думать об этом. Наверное, так никогда и не сумею даже то, что помню, передать необесцвеченным моими сегодняшними словами. Я разжимаю руки, пускаю свои мысли брести, куда они сами хотят. Они дорогу знают. Нет, я не стану никому рассказывать про то, что они всегда со мной, когда меня не очень уж отвлекает шум и суета вокруг. И всегда останутся со мной, до самой той минуты, когда начнет никнуть, мигать и гаснуть еще светящий мне сегодня костер моей последней стоянки на долгом-долгом пути и последний уголек пыхнет голубым огоньком, затлеет и утонет в теплой ночной успокоенной тьме, и я без капли страха думаю о том последнем закате, который увидят мои выцветшие, усталые глаза. Я столько видела закатов, и каждый мог оказаться последним, и всякий раз все-таки думала: идет закат, это началось приготовление к началу рассвета, и, увижу я его или нет, люди опять будут радоваться солнцу. Катя так мирно спит и дышит, как наплакавшийся ребенок. Идет, медленно проходит ночь... Нет, все рассказывать другим я не буду, а то еще те, кто этого не испытал, покачают головой и скажут: старушка-то немножечко уж перебарщивает... Это уж ни к чему! Зачем я стану говорить? Что тут расскажешь? Ведь я вижу их всех беспомощными и такими маленькими, дрянными и дикими, и все более мне милыми, и, наконец, такими, какими стали потом. Они стоят у меня перед глазами, совсем живые. И только звезды всего неба просвечивают сквозь их пыльные фронтовые гимнастерки. 1973
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|