Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Теория литературы абсурда

ModernLib.Net / Языкознание / Клюев Евгений Васильевич / Теория литературы абсурда - Чтение (стр. 7)
Автор: Клюев Евгений Васильевич
Жанр: Языкознание

 

 



Все кошки знают французский язык

Некоторые цыплята – кошки

Некоторые цыплята знают французский язык.


При очевидной абсурдности посылок и вывода структурно этот силлогизм безупречен. И в данной связи нельзя не вспомнить исследование Чарлза Карпентера «Структура английского языка», в котором, в частности, сформулирован вывод о том, что сама структура стихотворения «Jabberwocky» («Бармаглот») в «Алисе в Зазеркалье» является смыслоносителем».

Вывод этот имеет чисто грамматическую природу и хорошо согласуется, например, также с результатом анализа «глокой куздры» – анализа, предпринятого Л.В. Щербой.

Мы склонны рассматривать такой вывод как частный – по сравнению с более общим выводом о том, что вне отчетливо упорядоченной структуры вообще не существует нонсенса и что все проблемы литературы абсурда сводятся в конечном счете к грамотному оперированию готовыми формами.

Именно таким путем обыденный нонсенс превращается в нонсенс литературный, законы которого вполне поддаются описанию. Причем не обязательно даже в терминах игры, как это делала, например, Элизабет Сьюэлл, полагавшая:


«В игре в нонсенс… человеческий разум осуществляет две одинаково присущие ему тенденции – тенденцию к разупорядочиванию и тенденцию к упорядочиванию действительности. В противоборстве этих двух взаимно исключающих друг друга тенденций и складывается «игра в нонсенс».


Мы, скорее, хотели бы настаивать на мысли, в соответствии с которой литература абсурда (как и всякая литература, где происходит то же самое, но в меньшей мере!) вообще «ничего не делает» с реальной действительностью, ибо создаёт свою. Иначе говоря, литература абсурда структурирует некий мир, используя для этой цели традиционные по возможности конструкции. Если же у писателя «под рукой» таковых не оказывается, в силу вступает закон цитирования.

Правда, цитирование тоже используется прежде всего как структурный прием. Фактически при цитировании используется лишь структура оригинала – то же, что заполняет структуру, либо вовсе не учитывается, либо учитывается, что называется, по минимуму, как «фон».

Мы предпочитаем говорить о цитировании, а не о пародировании, как это принято применительно к литературе абсурда, поскольку рассматриваем пародирование как частный случай цитирования (цитирование-с-определенным-отношением).

Вот как выглядит данная проблема в аспекте техники перевода:


«Перевод пародий всегда предельно труден – ведь всякая пародия опирается на текст, досконально известный в одном языке, который может быть никому не знаком на языке перевода. В своей книге о переводах «Алисы в Стране Чудес» Уоррен Уивер замечает, что в этой сказке Кэрролла большее количество стихов пародийно: их девять на протяжении небольшого текста. Оригиналы их, принадлежащие перу предшественников или современников Кэрролла, среди которых были такие известные имена, как Саути или Джейн Тейлор, были хорошо известны читателям «Алисы», как детям, так и взрослым. Уивер рассматривает возможные методы перевода пародий:

«Существуют три пути для перевода на другой язык стихотворения, которое пародирует текст, хорошо известный по-английски.

Разумнее всего – выбрать стихотворение того же, в основных чертах, типа, которое хорошо известно на языке перевода, а затем написать пародию на это неанглийское стихотворение, имитируя при этом стиль английского автора. Второй, и менее удовлетворительный, способ – перевести более или менее механически пародию. Этот способ, судя по всему, будет избран только переводчиком, не подозревающим, что данное стихотворение пародирует известный оригинал, переводчиком, который думает, что это всего лишь смешной и немного нелепый стишок, который следует передать буквально, слово за словом… Третий способ заключается в том, что переводчик говорит: «Это стихотворение нонсенс. Я не могу перевести нонсенс на свой язык, но я могу написать другое стихотворение – нонсенс на своем языке и вставить его в текст вместо оригинала».


Надо сказать, что, кроме не отмеченного У. Уивером четвертого способа перевода нонсенса (перевод сразу двух стихотворений – того, которое пародируется, оно помещается в примечании, и собственно пародии, включаемой в текст), наиболее «разумный» по мнению цитированного автора, способ тоже может быть чреват нежелательными последствиями.

Например, возникает вопрос: как в таком случае переводить лимерики? Следуя логике приведенных выше рекомендаций, следовало бы, может быть, переводить их частушками – типа «нескладушек», – выполняющими в русской культуре приблизительно ту же роль, что лимерики в английской, и так же, как английские лимерики, восходящие к фольклорной традиции. Понятно, что «не попасть» в дух оригинала таким образом проще, чем каким-либо другим.

Однако это лишь попутное замечание – и известно, с другой стороны, что заходеровские переводы «Алисы» есть то, что очень нравится детям, в то время как переводы академические оставляют их равнодушными. А ведь Б. Заходер как раз и использовал тот самый, разумный, способ, описанный У. Уивером. Вопрос здесь, видимо, в том, насколько переводчик склонен к «соавторству» с писателем, которого он переводит. Однако это вопрос исключительно этического свойства.

Что же касается наших проблем, то для нас высказывание У. Уивера интересно в другом отношении: оно строго фиксирует необходимость учета второго текста, к которому реферирует первый, при восприятии абсурдного произведения. Такой учет второго текста мы и обозначили как цитирование.

В каком отношении механизм цитирования оказывается важным?

Дело в том, что при цитировании структура текста-источника фактически репродуцируется без изменений. И если текст-источник действительно общеизвестен, то легко предположить, что восприятие пародии ложится на, так сказать, подготовленную почву. Структура текста-источника в данном случае есть то, что «дано»: на восприятие ее не затрачивается никаких сил – тем больше сил остается на восприятие стихии абсурда. Текст-источник становится, таким образом, могучим структурным средством, упорядочивающим (причем упорядочивающим заблаговременно, т. к. текст источник уже «лежит» в сознании читателя!) собственно нонсенс, более того: он становится оправданием нонсенса, способом подобраться к нему. Мне как читателю предлагается не «понять» содержание и смысл пародии (они могут быть любыми – и это вообще не принципиально) – мне предлагается соотнести два текста, то есть проделать своего рода структурный анализ: если такой анализ осуществлен удачно (текст-источник опознан), то любые эксперименты в области «содержания» (конфликтующего со старой формой) найдут во мне благодарный отклик.

Чтобы не ссылаться на слишком хорошо известные примеры кэрролловских пародий, возьмем один действительно сложный случай «двойной пародии», с которым мы столкнулись при переводе «Охоты на Снарка» и который реферирует еще и к «Алисе». Применительно к этому случаю, кстати, довольно трудно выполнить пожелание У. Уивера быть «разумным».

Имеется в виду фрагмент из «приступа» пятого («Урок Бобру»), который в другой связи уже приходилось приводить выше:

«Так кричит только Чёрдт! – догадался Бандид

(А в команде он слыл дураком), —

Видно, Бомцман был прав», – и, приняв гордый вид,

Он добавил: «Я с Чёрдтом знаком»…

В английском оригинале фраза «Так кричит только Чёрдт!» («Tis the voice of the Jubjub!») восходит к строчке самого же Льюиса Кэрролла, о которой известно следующее: строчка эта является началом первого стиха, – кстати, одноименного, – из «Алисы в Стране Чудес» (гл. Х):

Tis the voice of the Lobster; I heard him declare:

«You have baked me to brown, I musy sugar my hair…»

или, в переводе Д. Орловской:

Это голос Омара. Вы слышите крик?

«Вы меня разварили! Ах, где мой парик?»

И, поправивши носом жилетку и бант,

Он идет на носочках, как лондонский франт.

Если отмель пустынна и тихо кругом,

Он кричит, что акулы ему нипочём,

Но лишь только вдали заприметит акул,

Он забьется в песок и кричит караул.

Однако всё совсем не так очевидно: само только что приведенное стихотворение не есть «текст-оригинал». Это кэрролловская пародия на известные английским детям нравоучительные стишки с тем же началом. Стало быть, перед нами двойная цитация: текст, через другой текст (причем уже пародийный) пародийно реферирующий к третьему тексту. Тут уже, в общем-то, трудно понять, пародирует ли Кэрролл уже себя или все еще текст-источник. Впрочем, думается. что в приведенном фрагменте из «Снарка» пародии нет вовсе: есть сигнал, отсылающий к литературе абсурда как фону, на котором должен быть воспринят «Снарк»: еще один структурный ход, сквозь который, как сквозь бинокль, виден третий (исходный) текст, уже не имеющий принципиального значения: прощание со здравым смыслом давно состоялось!

Кстати, в том, что такая интерпретация приведенного фрагмента (текст, маркирующий целую область литературы – абсурд) небезосновательна убеждает, например, и еще один случай цитирования из той же «Охоты на Снарка»: это строфа из «приступа» седьмого («Судьба Банкира»), мимо которой тоже не прошли комментаторы. Имеется в виду следующий фрагмент:

А Банкир почернел: кто теперь бы сумел

Разглядеть в нем того, кем он был?

Так велик был испуг, что жилет его вдруг

Стал белым – о, шутки судьбы!

Кого на сей раз цитирует Льюис Кэрролл?

В принципе источник сомнений не вызывает: это Эдвард Лир.

Ср.:

Вот вам Дед из местечка Порт-Григор:

Он стоял на ушах (что за придурь!) –

Чтобы белый жилет приобрел красный цвет, —

Стойкий Дед из местечка Порт-Григор.

Дело только в том, что Льюис Кэрролл и Эдвард Лир не были знакомы друг с другом: так что цитату эту едва ли можно воспринимать как «обмен любезностями». Видимо, и в этом случае – разумеется подсознательно, как и в первом, – Кэрроллом послан «сигнал»: сигнал о том, в литературе какого рода искать аналогов «Снарку».

Впрочем, если вернуться к идее, высказанной выше («Снарк» как совокупность лимериков), данный фрагмент конкретизирует не столько приверженность идеям абсурда, сколько симпатию к Лиру. На языке науки это называется «случай сочувственной цитации», поскольку о пародии нет и речи.

Понятно, что ни один из только что проанализированных случая не представляет для англичан ничего загадочного: текст-источник опознается ими мгновенно. Однако понятно и то, что ни тот, ни другой фрагмент невозможно было бы передать ссылкой на какой бы то ни было русский квазиисточник (как учит нас У. Уивер): это только бы запутало русскоязычного читателя.

Единственным выходом в подобных ситуациях остается, таким образом, сопровождающий комментарий, в котором дается подлинный – англоязычный – источник для сопоставления (конечно, желательно и его перевести на русский язык). Ибо, может быть, важно даже не столько опознать конкретный текст, сколько понять, что в данном случае «задействован» прием цитации, акцентирующий структурную основу и (здесь) принадлежность текста к определенному типу «письма».

Между прочим, прием цитации – один из самых сложных способов акцентировать структуру: восприятие структуры в чистом виде (за вычетом «прежнего содержания») предполагает определенный уровень культуры восприятия текста – повторим: важно опять-таки не столько знание «фона», сколько умение «читать структуру», которое воспитывается на хорошей литературе.

Как в случае с «Алисой в Стране чудес», так и в случае с «Алисой в Зазеркалье» перед нами композиции, объединяющие повествовательную и стихотворную речь, что является чрезвычайно важным их признаком. Причем важен даже не сам факт присутствия в составе одного художественного целого двух типов речи – явлений такого рода в литературе довольно много, а те отношения, которые между двумя этими типами складываются, ибо характер данных отношений вполне можно считать определяющим для литературы абсурда. И прежде всего потому, что отношения эти в высшей степени специфические.

Если попытаться представить себе некий абстрактный текст, в структуру которого вкраплены стихи (или наоборот), то первое, что в теоретическом плане приходит на ум, – взаимосвязь и взаимозависимость между повествовательной и стихотворной стихиями, которые сосуществуют для того, чтобы определенным образом «сотрудничать».

Ничего подобного ни в «Алисе в Стране Чудес», ни в «Алисе в Зазеркалье» не происходит. Стихотворная и повествовательная речь фактически существуют здесь в параллельных рядах, и отношения между ними строятся приблизительно так же, как (если такая ассоциация позволительна) отношения между сюжетом и сновидениями в фильме Бунюэля «Скромное обаяние буржуазии», где ввод каждого очередного сновидения отнюдь не мотивирован событийной стороной фильма и осуществляется, как, может быть, помнят читатели, до крайности просто: «Я расскажу вам сон».

С той же частотностью, что и в фильме Бунюэля, Алисе у Кэрролла предлагаются стихи. Стихи эти столь же неуместны и несвоевременны: они, как правило, оказываются абсолютно нерелевантными для любой из ситуаций, в которую попадает героиня.

Тем не менее Алиса прилежно выслушивает странные стихотворные композиции, по причине хорошего воспитания ни разу даже не задавая вопроса о том, почему, а также для чего ей эти композиции предлагаются. Может быть, кстати, она и вовсе не задумывается об их прагматической функции в составе диалога. Однако, как бы там ни было, она всегда готова смело взяться за их истолкование.

Такой «прагматической нечуткости» у, в общем-то, прагматически более чем чуткой Алисы, в других случаях цепляющейся к каждой неточности или небрежности в речи собеседника, удивляться не приходится: стихи в структуру обоих текстов действительно вводятся случайно и выполняют прежде всего или даже исключительно формальное задание, т. е. – опять же! – акцентируют организованность структуры абсурдного текста. И, даже если особенно проницательному читателю кажется, что связь между стихотворной и повествовательной речью время от времени возникает, то это поспешный вывод: в конце концов оказывается, что даже стихотворение, приводимое в доказательство чего-либо, не только на самом деле не является доказательством, но – наоборот – только еще больше запутывает дело. На пример такого рода уже приходилось ссылаться: это стихотворение, выдаваемое за «документ» на суде: его читает Белый Кролик и оно квалифицируется как «очень важная улика». Настало время привести его (опять же в нашем переводе), чтобы читатель сам убедился в том, что такое «свидетельство» вообще не способно использоваться ни в качестве подтверждения, ни в качестве отрицания чего бы то ни было:

Мне говорят, он был при ней,

Назвав меня тебе;

Она, ценя меня сильней,

Сказала: «Слаб в стрельбе».

Он сообщил им обо мне,

Что жив (простим его),

Но, если верить ей вполне,

То вам-то что с того?

Я дал им раз, они вам два,

Он дал нам три с лихвой,

Но к ней вернулась вся лихва,

Хотя почин был мой.

И, если я или она

Вовлечены в бедлам,

Клянется он, что вам дана

Свобода, как и нам.

Вы были главной из причин

(Пока мы тут грешим)

Помехи, что вошла, как клин

Меж мной, «оно» и им.

А то, что он был ей их друг,

Оставим про запас

В секрете от всех вокруг –

Меж мною и меж вас.

Иногда стихи даже откровенно конфронтируют с повествованием, что даже непосредственными участниками событий (не то что читателем!) ощущается как некоторая неловкость, – тем не менее стихи и тогда звучат от начала до конца. Вот только один пример:


– … Ты любишь стихи?

– Д-да, пожалуй, – ответила с запинкой Алиса. – Смотря какие стихи… Не скажете ли вы, как мне выйти из лесу?

– Что ей прочесть? – спросил Траляля, глядя широко открытыми глазами на брата и не обращая никакого внимания на ее вопрос.

– «Моржа и Плотника». Это самое длинное, – ответил Труляля и крепко обнял брата.

Траляля тут же начал:

Сияло солнце в небесах…


Алиса решилась прервать его.

– Если этот стишок очень длинный, – сказала она как можно вежливее, – пожалуйста, скажите мне сначала, какой дорогой…

Траляля нежно улыбнулся и начал снова…


Тут Траляля, как известно, читает беспримерно длинное стихотворение, и Алиса охотно вступает в его обсуждение, немедленно забывая о только что имевших место препирательствах. Данное стихотворение прочитано настолько ни к чему, что в ходе дальнейших разговоров ни Траляля с Трулляля, ни Алиса ни разу больше не возвращаются к нему, как нельзя лучше демонстрируя тем самым сугубо структурную роль «Моржа и Плотника» в этой сцене.

Интересно, что, даже когда самими героями стихи предлагаются как в высшей степени уместные (и даже написанные специально «по случаю»), они в конце концов чуть ли не еще больше расходятся с ситуацией.


– Что до стихов, – сказал Шалтай-Болтай и торжественно поднял руку, – я тоже их читаю не хуже других. Если уж на то пошло…

– Ах, нет, пожалуйста, не надо, – торопливо сказала Алиса.

Но он не обратил на ее слова никакого внимания.

– Вещь, которую я сейчас прочитаю, – произнес он, – была написана специально для того, чтобы тебя развлечь.

Алиса поняла, что придется ей его выслушать. Она села и грустно сказала:

– Спасибо.


Далее на всем протяжении чтения содержание стихов даже не приближается к развлекательному. Кроме того, выясняется (по крайней мере для Алисы), что стихи не имеют отношения даже к той ситуации, которую описывают, поскольку Шалтай-Болтай поочередно отрицает все, о чем в них сообщается.

Ср., например:


– Это только так говорится, – объяснил Шалтай. – Конечно, я совсем не пою.


Кстати, все попытки Алисы отнестись к содержанию стихотворения «с надлежащей серьезностью» наталкиваются на ожесточенное сопротивление Шалтая-Болтая.

Одна из наиболее остроумных попыток вписать-таки стихотворение в актуальную ситуацию (несмотря на опять же полную его иррелевантность!) предлагается в главе «Это мое собственное изобретение!» И как бы ни трактовалось стихотворение с точки зрения «человека, искушенного в логике и семантике», с прагматической точки зрения оно явно не соответствует «условиям места и времени», хотя бы потому что эта грустная «песня» предлагается и без того грустной Алисе «в утешение».

Чувствуя, по-видимому, сомнительность такого утешения, Белый Рыцарь демонстрирует просто-таки чудеса изворотливости, придумывая подходящее случаю название стихотворному опусу:


– …Заглавие этой песни называется «Пуговки для сюртуков».

– Вы хотите сказать – песня так называется? – спросила Алиса, стараясь заинтересоваться песней.

– Нет, ты не понимаешь, – ответил нетерпеливо Рыцарью – Это заглавие так называется. А песня называется «Древний старичок».

– Мне надо было спросить: это у песни такое заглавие? – поправилась Алиса.

– Да нет! Заглавие совсем другое. «С горем пополам!» Но это она только так называется!

– А песня эта какая? – спросила Алиса в полной растерянности.

– Я как раз собирался тебе об этом сказать. «Сидящий на стене»! Вот какая это песня!


Далее следует, наконец, песня, которая после перебора стольких заглавий и названий действительно кажется уместной применительно к любой ситуации.

Впрочем, есть все-таки в «Алисе в Зазеркалье» единственный случай, когда текст стихотворного произведения вроде бы «к чему», – это случай с песней «Королева Алиса на праздник зовет». Однако и тут до конца соответствовать ситуации песне не удается: в конце концов она так-таки оказывается логически неблагонадежной!

Так наполним бокалы и выпьем скорей!

Разбросаем по скатерти мух и ежей!

В кофе кошку кладите, а в чай – комара,

Трижды тридцать Алисе ура!

После таких «рекомендаций» едва ли стоит переоценивать прагматическую «привязку» данной здравницы.

Итак, даже беглый обзор стихотворных вкраплений в «Алису» убеждает в том, что, что они выполняют все ту же, главную, функцию, которой подчинены все компоненты абсурдного текста, – акцентировать «безупречность» поверхностной структуры при полном референтном разброде. Упорядоченный, то есть литературный, нонсенс говорит в «Алисе» одновременно стихотворным и повествовательным языком.

Однако и это еще не все. Ибо законы литературного нонсенса поддаются и описанию в терминах логико-грамматических.

Дело в том, что с точки зрения логики и грамматики тексты Кэрролла тоже прозрачны до демонстративности. Вот что пишет, например, Уолтер Де ла Мар:


«Читая «Алису», понимаешь смысл замечания, сделанного неким писателем в добром старом «Зрителе»: «Только бессмыслицы хорошо ложатся на музыку»; переиначив слова о законах в «Антикварии», можно было бы, напротив, сказать: то, что в «Алисе» кажется безупречным по смыслу, нередко оказывается при том безупречной бессмыслицей».


В отличие от автора этого высказывания мы не видим здесь никакого противоречия, для обозначения которого он воспользовался словом «напротив». Ведь именно музыка – один из, пожалуй, наиболее структурированных видов искусства – особенно трудно поддается анализу в части содержания: это область «темных», до конца не проявленных (и, видимо, не могущих проявиться до конца) смыслов, в которой мало за что, кроме формы, можно ручаться головой и в которой самые, казалось бы, безупречные по смыслу построения действительно на деле оказываются «безупречной бессмыслицей». Не потому ли, стало быть, подчеркнуто четкая структура нонсенса так соответствует подчеркнуто четкой структуре музыкального опуса и может служить идеальной основой для музыки?

Но – вернемся к логико-грамматической стороне обеих «Алис». Будучи не слишком высокого мнения о возможностях естественного языка (что понятно и объясняется пристрастием к логике и математике!), писатель как бы постоянно стремится к тому, чтобы вывести язык на чистую воду – обычно за счет акцентирования формально-логической основы высказывания и за счет бесконечных попыток переструктурирования в этом отношении естественного языка.

Вот примеры из разряда «классических»:


– Выпей еще чаю, – сказал Мартовский Заяц, наклоняясь к Алисе.

– Еще? – переспросила Алиса с обидой. – Я пока ничего не пила.

– Больше чаю она не желает, – произнес Мартовский Заяц в пространство.

– Ты, верно, хочешь сказать, что меньше чаю она не желает: гораздо легче выпить больше. а не меньше, чем ничего, – сказал Болванщик.


Текст «Алисы» в этом плане можно представить как некоторую совокупность самых невероятных «придирок» Л. Кэрролла к формальной стороне высказывания. Иные из этих придирок настолько «противоестественны» с точки зрения нормального (т. е. не структурированного специально, стихийного!) речевого обихода, что признать за ними какой-либо смысл, кроме чисто формального, не представляется возможным.

Ср.:


– Я никогда ни с кем не советуюсь, расти мне или нет, – возмущенно сказала Алиса.

– Что, гордость не позволяет? – поинтересовался Шалтай.

Алиса еще больше возмутилась.

– Ведь это от меня не зависит, – сказала она. – Все растут! Не могу же я одна не расти!

– Одна, возможно, и не можешь, – сказал Шалтай. – Но вдвоем уже гораздо проще. Позвала бы кого-нибудь на помощь – и покончила бы все это дело к семи годам!


Примечательно, что данный фрагмент сопровожден таким комментарием переводчика:


«Неоднократно указывалось, что это самый тонкий, призрачный и трудноуловимый софизм из всех, которыми изобилуют обе книги (оба случая маркировки наши – Е.К.). Немудрено, что Алиса, не пропустившая намека, тут же меняет разговор».


Комментарий этот интересен в двух отношениях. Однако прежде, чем заниматься им, заметим, что при желании данное умозаключение Шалтая-Болтая можно рассматривать и как правильный силлогизм: все зависит от того, в чьей системе оценок мы пребываем. Если в системе оценок самого Шалтая-Болтая, который, как его описывает Кэрролл, мал ростом и при этом весьма доволен собой (на это обращает внимание Алиса), то силлогизм вполне представим, и выглядеть он, например, может хотя бы так:


Оставаться маленьким – трудная задача

Трудные задачи быстрее решаются сообща

(следовательно)

Оставаться маленьким быстрее получится сообща.


Кстати, для Кэрролла, в мировоззрении которого «быть ребенком» означало благо, силлогизм этот мог иметь и такой вид:


Быть детьми (как дети) – трудная задача

Трудные задачи быстрее решаются сообща

(следовательно)

Быть детьми (как дети) быстрее получится сообща.


Едва ли у кого-нибудь возникнут сомнения в том, что в данном виде силлогизм этот не выглядит «мрачным».

Но вернемся к комментарию переводчика. В нем для нас важно отметить, стало быть, два момента:


1) возможность квалификации высказывания как софизма,

2) указание на обилие софизмов в произведениях Кэрролла («которыми изобилуют обе книги»).


Оба эти момента в высшей степени соответствуют нашему основному положению о самозначимости формы в произведениях литературы абсурда. Ведь софизм как раз и определяется в логике как высказывание, формально кажущееся правильным. С этой точки зрения многократное оперирование высказываниями, которые состоятельны лишь формально, делает Кэрролла сознательным проводником соответствующей идеи, а именно идеи о том, что абсурд есть смысловой хаос, нарочито и демонстративно упорядоченный формально. И, если тексты Кэрролла действительно изобилуют софизмами (а так оно, в общем, и есть – конечно, в том случае, если мы постоянно не пребываем на позициях Шалтая-Болтая!), то данная идея получает еще одно – и довольно сильное – подтверждение.

Ср. еще:


– Когда тебе дурно, всегда ешь занозы, – сказал Король, усиленно работая челюстями. – Другого такого средства не сыщешь!

– Правда? – усомнилась Алиса. – Можно ведь брызнуть холодной водой или дать понюхать нашатырю. Это лучше, чем занозы!

– Знаю, знаю, – отвечал Король. – Но я ведь сказал: «Другого такого средства не сыщешь!» Другого, а не лучше!

Алиса не решилась ему возразить.


«Точность употребления языка», о которой возникает искушение говорить применительно к кэрролловским текстам, весьма и весьма обманчива. Это мнимая точность – формальная и поверхностная, то есть все та же «точность» абсурда. И в данном случае отсутствие возражений со стороны Алисы (а также невозможность возражений в принципе!) объясняется не тем, что Король уточнил свое высказывание, но только и исключительно тем, что он перевел высказывание из разряда прагматически правильных (с точки зрения прагматики, «другого такого не сыщешь» означает «лучше, чем это, нет ничего») в разряд формально правильных. Прагматический смысл оказался сведенным к общеизвестному логическому закону – закону тождества (Всякая сущность совпадает сама с собой): действительно, ничто не может быть одновременно «тем же самым» и «другим» – и тут на стороне Шалтая-Болтая весь аппарат формальной логики, противостоять которому безрассудно.

Другой пример:


– Так бы и сказала, – заметил Мартовский Заяц. – Нужно всегда говорить то, что думаешь.

– Я так и делаю, – поспешила объяснить Алиса. – По крайней мере… По крайней мере, я всегда думаю то, что говорю… а это одно и то же.

– Совсем не одно и то же! – возразил Болванщик. – Так ты еще чего доброго скажешь, будто «Я вижу то, что ем» и «Я ем то, что вижу» – одно и то же!

Так ты еще скажешь, будто «Что имею, то люблю» и «Что люблю, то имею» – одно и то же!

– Так ты еще скажешь, – проговорила, не открывая глаз, Соня, – будто «Я дышу, пока сплю» и «Я сплю, пока дышу» – одно и то же!

– Для тебя-то это, во всяком случае, одно и то же! – сказал Болванщик, и на этом разговор оборвался.


Не удивительно, что он оборвался: разговор свернулся в кольцо! Тщательно выстраивавшаяся композиция, начавшаяся с отрицания прагматического смысла логическим и долго сооружавшаяся вокруг логики, внезапно «оступилась» в прагматику, когда к диалогу подключились «личностные параметры одного из коммуникантов». Такие кольца – явление, обычное для кэрролловских текстов, где прагматика постоянно соревнуется с логикой и где «борьба ведется с переменным успехом». Соблазнительно даже представить себе Алису как носительницу «прагматического» («здорового») начала – на фоне великого множества носителей начала логического: абсурд есть арена, где возможности естественного языка состязаются с возможностями логического анализа.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8