А то собак запрещают, нашли кого запрещать!..» Она все еще держала ворона над головой, потому что иначе его могли задавить в толпе, и создавала вокруг себя эдакие завихрения из наиболее любопытных москвичей-и-гостей-столицы, никогда, что ли, ворона не видевших (?). Допрыгала благополучно до распахнувшейся прямо перед ней двери и, посадив птицу на колени, бухнулась в относительно широкий проем между двумя толстыми бабками, через этот проем, как через реку, обсуждавшими некоего Пахомыча. Из обсуждения Пахомыч получался пьяницей-алкоголиком. Впрочем, тут же сконцентрировалось внимание толстых бабок на вороне.
— Миленька, это у тебя тут ворона, поди?
Эвридика кивнула.
— А как же это у тебя тут ворона-то?
Эвридика пожала плечами: вопроса она не поняла.
— Ворону везешь, а сама и не знаешь как! — сделала замечание правая бабка — и обе они чему-то засмеялись; Эвридика опять не поняла, чему именно, и закрыла глаза.
— Ты не спи, — посоветовала правая бабка в правое ухо Эвридики, — а то ворона-то твоя улетит — и ищи-свищи! Эвридика, не открывая глаз, помотала головой. — Ну, как знаешь, а то, смотри, улетит ворона-то: ей — что, птица вольная!
— Да она дрессированная, не видите разве? — это уже откуда-то сверху голос: ситуация, кажется, становилась общеинтересной. — У меня у соседа змея дрессированная — тоже тихая.
— Кастрированная, небось?
Эвридика приоткрыла глаза: посмотреть, кто это спросил. Оказалось, вполне вменяемый на вид человек.
— Очнулась, миленька, — констатировала наблюдательная правая бабка. — А то, гляди, как бы ворона-то твоя не улетела: у них это раз — и готово!
А наверху уже горячо обсуждался вопрос о том, возможно ли кастрировать змею при условии, что можно кастрировать кота. Предмет обсуждения не заинтересовал Эвридику, и она опять закрыла глаза.
— Как бы ворона-то не улетела у ней! — отчаявшись найти собеседницу в Эвридике, обратилась правая бабка к левой. Дискриминированная было левая бабка перестала дуться на правую и живо включилась в диалог:
— Знамо дело, улетит. Это уж понятно. Я сома на днях купила снулого — несу по улице-то, а он возьми да стрепенись!!
— Ой, батюшки!..
— Стрепенулся, да как спрыгнет с рук-то — и на снег…
— Ой, батюшки!..
— И давай скакать — ну как точно черт, прости господи, а мне-то жалко его, сердешного, я и примись хлестать его чем ни попадя — да по морде норовлю, значит, чтоб подох, значит, сердешный…
— Он, чай, и сам бы подох. — Правая бабка оказалась гуманней левой.
— Как же, сам бы подох! Он ить не убиенный, а снулый тока, я и давай его охаживать, а самой-то жалко.
Эвридика прижала ворона к груди и перешла в конец вагона: развязку истории-про-снулого-сома ей лучше было не знать.
Остальную часть пути проехали без приключений, если не считать одного весьма и весьма странного взгляда, брошенного на Эвридику, когда она вышла уже из вагона. Впрочем, об этом взгляде ничего Эвридика не знала, так что и я пока умолчу. Дверь ей отпирала мама с закрытыми глазами.
— Ты спишь? — не поняла Эвридика.
— Я не вижу его, я его не вижу. Папа с бабушкой гулять пошли, а я его не вижу, — твердо сказала мама, не давая Эвридике войти хотя бы в прихожую.
— Кого — ворона что ли? — не сразу уразумела Эвридика.
— Никого не вижу, — суеверно боясь даже произнести слово «ворон», настаивала мама.
— Он ить не убиенный, а снулый тока! — успокоила ее Эвридика, и от этого речевого оборота глаза у Наны Аполлоновны открылись сами. Открылись — и увидели ворона.
— Ой, несчастный какой!
И запрыгала Нана Аполлоновна вокруг ворона, против которого она, оказывается, ничего не имела, но надо-ведь-думать-головой, увещевала она дочь, ощупывая птицу.
— У него просто упадок сил. — Диагноз наконец был поставлен. Мама Эвридики работала библиотекарем. — А что они едят?
Как раз в эту самую минуту зазвонил телефон.
— П-п-привет, Алик. П-п-прости, т-ты не знаешь, что едят в-в-во-роны?
— Мертвечину, — сказал грубый Алик. — Сегодня на консультации ты забыла тетрадь.
— Д-дурак ты, Алик. — Эвридика повесила трубку. Звонок тут же раздался снова.
— Свеженькую мертвечинку заказывали? — И короткие гудки.
— Смотри, он съел хлебушек! — умилилась мама, гладя ворона по спине.
— Ну, с-с-съел так съел, — неожиданно безразлично проговорила Эвридика и уселась в кресло. И в самом деле, чего она притащила этого ворона домой? Нашлась тоже… защитница-всего-живого' «Он, чай, и сам бы подох». И в эту минуту, сделав маленький перелет, ворон очутился на плече у Эвридики. Та, скосив глаза, посмотрела на него с ужасом, а ворон вдруг сказал веселеньким низким голосом:
— Res judicata![1]
Мама Нана замерла на пути в кухню — одной-ногой-касаясь-пола, другую не зная куда поставить.
Что и говорить, на протяжении всего оставшегося вечера Эвридика только и делала что пыталась стимулировать ворона к беседе. Но тот оказался существом молчаливым и на вопросы не отвечал. Он лишь поглядывал на нее умнющим глазом и нахально безмолвствовал: дескать, все-то я знаю и много чего мог бы сказать, да не хочу, потому что и без слов давно уже все ясно с вами, гражданка Эвридика Александровна Эристави. Такое примерно выражение лица было у ворона — и наконец Эвридика отступилась: «Ну и бог с тобой».
— Мам, он г-говорить не хочет больше. Д-давай как-нибудь его на-зовем? Давай назовем его… Марк Теренций Варрон.
— Кто это — Марк Теренций Варрон?
— Один ученый в д-д-древнем Риме.
— Да ну… длинно очень.
— А о-о-он в Риме, м-м-между п-п-прочим, публичную библиотеку основал!
Подробность эта, как и предполагалось, сразила библиотекаря Нану Аполлоновну Эристави.
— Коллега, — ласково сказала она, подойдя к Марку Теренцию Варрону.
Так и стал жить в семье ворон по имени Марк Теренций Варрон, с этого памятного вечера обожаемый всеми домочадцами. Правда, бабушка все порывалась вымыть его яичным шампунем: ей казалось, что Марк Теренций Варрон грязный — ну ведь грязный же? — но ей не давали, потому что птицы ухаживают за собой сами. Ворон в семейных разговорах не участвовал (наверное, языка не знал), но все понимали, что молчит он из чистого упрямства и что когда-нибудь он такое скажет!.. Да, любезные друзья, Марк Теренций Варрон еще скажет свое слово на страницах нашего с вами романа, где уготовано ему высокое и прекрасное назначение. Но давайте пока не будем об этом, потому что рано еще, дорогие мои, рано. Все только начинается, как справедливо заметил Петр Ставский, двигаясь в направлении метро «Кропоткинская».
А Эвридика… что ж Эвридика: она тем же вечером прошлась перед всеми-своими в новехонькой черной шали с японскими цветами: я-прямо-в-магазине-ее-и-надела.
— Как — прямо в магазине? — захотел уточнить отец. — Не оторвав этикетки? Так и шла с ней?
Огромная пестрая этикетка действительно висела на длинной нитке и опускалась, пардон, Эвридике прямо на попу.
— Красиво было, — вяло отнеслась бабушка, а Эвридика расхохоталась.
— С вороном над головой и с этикеткой на заднице! С-с-сделано в Японии.
— Прошу без задницы, — обиделась бабушка и прыснула, услышав себя.
«М-да, — размышляла Эвридика уже в постели. — Странный день.Странный-странный-странный день. Сперва этот Петр из „Грустного вальса“… не надо думать о нем, потому что мы больше не встретимся никогда, так… Потом шаль-с-этикеткой-на-всю-Москву. Потом ворон, Марк Теренций Варрон. Глупое какое-то стечение обстоятельств — все вопреки нормальной жизни, вопреки нормальному ходу событий… против, так сказать, жизненной правды. Ох-ты-боже-мой! С вороном над головой и с этикеткой на заднице! Очень выразительно, кто понимает. И главное, что невозможно не заметить. По-видимому, кто-то должен был заметить… Так и запишем: ворон над головой и этикетка на заднице — это все специально, чтобы кто-то меня заметил. Стало быть, заметили — и очень скоро все изменится в жизни моей. Если бы к лучшему!» — и она повернула ручку на маленьком радиоприемнике. Сначала в эфире было пусто, потом какие-то гудки, потом кто-то говорил по-кажется-бенгальски — Эвридика рассеянно крутила ручку… музыка. Удивительная музыка, неземная музыка — на одном только инструменте… инструментике, вроде флейты-пикколо. Простая мелодия — на трех нотах, наивных трех нотах: до слез! И надо бы взять и расплакаться о том, что жизнь ужасна, ужасна жизнь… Но возник в эфире низкий голос по высокому следу музыки — легкий низкий голос с прибалтийским, вроде бы, акцентом: «Ви слуш-шаэттэ радио Атлантит-ты. Просфучаля маленькайя пиэса тля флейтты-пикколо пот насфаниэм „Мусикка тля Эфритики“. Пиэса испольнилас на форминг».
На мгновение — только на мгновение — Эвридика вскинула голову. Но в это уже мгновение поняла, что отныне удивляться чему бы то ни было бессмысленно и поздно. Мелькнула, правда, мысль о форминге — что такое форминг? Но тут и закончился этот ненормальный день: как сквозь землю провалившись в сон.
СОН ЭВРИДИКИ
Маленькая Эвридика (какого же она возраста? у таких маленьких еще не бывает возраста!) в хороводе вокруг елки — в белом платье (капрон, что ли… нет, газ), белых гольфах и белых же туфельках. Хоровод кружит вокруг елки и поет, вроде бы, «Frere Jacques»… но слов не разобрать. И будто бы большая Эвридика за собой, маленькой, наблюдает. Елка же стоит не в доме, а прямо в лесу на снегу. Ночь темная, но на елке много огней. Маленькой Эвридике, думает большая, совсем не холодно: вон как она весело ступает белыми туфельками по снегу! А снег не приминается, странно… Ведь сколько-же-нибудь она весит? Или нисколько не весит… Тут приходят родители забрать детей по домам. А мама этой маленькой Эвридики не приходит — и тогда большая Эвридика протягивает ей руку и ведет в комнату, где другие девочки уже переодеваются. А рука у маленькой Эвридики не теплая и не холодная — никакая. Большая Эвридика одевает маленькую: вот почти уже одела, да на правом сапожке змейку заклинило; большая Эвридика нервничает, сильно дергает змейку — и та впивается маленькой Эвридике в ногу. Ребенок кричит, а змейка все глубже и глубже в ногу впивается — и маленькая Эвридика умирает. Тогда большая Эвридика начинает ее хоронить — причем без слез, как куклу, которая все равно живая не была… значит, и умереть не может. И большая Эвридика говорит речь, очень короткую: «Мы хороним сегодня время». Потом эта единственная теперь Эвридика входит в город, в городе зима, но солнечная — и Эвридика смотрит на свою тень, которая все время удлиняется, и чем длиннее тень, тем меньше Эвридика. Вот тень сделалась огромной, а сама Эвридика вовсе исчезла. Вокруг прохожие идут — не чужие, вроде бы, люди: Эвридика пытается что-то сказать им, но они не слышат ее. И потом возникает низкий такой мужской голос: он поет очень знакомую мелодию, но никак не вспомнить — и тогда тень начинает укорачиваться: Эвридика понемножку появляется снова — сначала маленькая, потом больше, больше, потом уже наконец столько, сколько надо, но голос внезапно смолкает — и почти состоявшаяся Эвридика тут же начинает переливаться в тень, тая на глазах. Как жидкость — из одного сосуда в другой, думает Эвридика и с ужасом понимает, что на сей раз это уже навсегда.
"Ну и сны снятся тебе, милочка, — слышит она собственный полусонный голос и вполне сознательно уже добавляет: — Аещеэвридика!"
Глава ТРЕТЬЯ
SANS lieu, SANS annee.
Не забыли ли читатели, как по заснеженным страницам романа гулял некто Петр Ставский? Не задают ли они уже вопроса, куда исчез этот симпатичный, кажется, пешеход? Всем, кого он интересует, спешу сообщить, что Петр жив и здоров и что мы, если хотим, можем еще застать его в раздевалке Московского-государственного-университета-имени-М.-В.-Ломоносова, второй гуманитарный корпус на Известных горах. Он как раз делает последний виток шарфа вокруг шеи, собираясь отправиться в Столешников за тортом — пить чай у Станислава Леопольдовича и, может быть, даже не говорить ничего, и, может быть, даже просто слушать. Потому что, в общем-то, нечего ему и сказать Станиславу Леопольдовичу, кроме «здравствуйте». А впрочем, этого, наверное, достаточно. Было, правда, много вопросов, да забылось, каких. Хотя… забыться-то не забылось, но глупые все вопросы, глупые. Их и задавать стыдно. А потом, с какой стати задавать их именно Станиславу Леопольдовичу? Рассмеется, отшутится: ветеринар я, что с меня взять!.. Но на самом-то деле он кто?
Целый день Петр думает, думает. А ухватиться не за что: вспомнишь, как все было, — вроде ничего особенного и не было. Ну, штраф заплатили за тебя… оно, конечно, не каждый день случается, но в принципе — с общегуманистических, скажем, позиций — что же в этом такого? И всего-то-навсего рубль какой-то… мелочь, в общем. Красивая, разумеется, мелочь — даже очень красивая, до слез красивая — хорошо, поплачем, хорошо, спасибо. Потом в гости пригласил — тоже нечасто бывает, незнакомый все-таки человек, а с другой стороны — и что? Увидел: расстроился парень ни с того ни с сего, нервы сдали — вот и пригласил… чаю выпить. Квартира обычная, в хозяйстве — шаром покати: нормальный советский быт. Собака с дурацким именем и привычками дурацкими — заурядная экстравагантная собака, не акула ведь, не тюлень в доме. Ликер какой-то времен Меровингов — из шкафа платяного: там у него, наверное, запасы довоенные… или трофейные. Говорили о разном — ни о чем как бы. Даже и в памяти не осталось, вроде бы, ничего, а все равно… Бес-по-ко-ит. Беспокоит! Мысли он мастер читать, этот Станислав Леопольдович (имя у него, однако…): все время немножко вперед забегает, не успеешь подумать — он тут как тут. Хотя что уж у меня за мысли тогда такие особенные были? Невелик труд и прочитать, а потом, говорят, у меня на морде все курсивом написано. Старый человек — сто раз таких, как я, видел. Видел, что называется, перевидел… Но бес-по-ко-ит. Не по отдельности чем-то, а вот сразу всем беспокоит. Заморочкой какой-то маленькой — пустяковой, в общем, заморочкой. Пустяковой и неуловимой. Манера речи, что ли, странная: все книги читал, все языки знаю — и бенгальский знаю… постоянно безответственные довольно заявления. И туманные. Как сквозь туман. Как с другого берега… берега чего? Берега, допустим, реки. Впрочем, это уже ерунда — с другого берега реки и все такое… Короче, встреча была никакой, неинтересной была встреча. А цыганку с карликом из головы вытеснила: померкла цыганка, и карлик померк — и не хочется о них думать. Что же касается Станислава Леопольдовича, то думается о нем все время и крутятся в голове безостановочно эти его полуфразы, полумысли, получертзнаетчто! И легкий, как бабочка, хороший смех. Если б я еще не заснул… вот тоже нонсенс был — заснуть среди бела дня!
Тортов в Столешникове оказалось мало, а народу много. Петр изнывал в очереди, глядя на улицу, где все текло и таяло как сумасшедшее — это посередине-то января. И солнце светило без передышки. Когда Петр дошел до прилавка, ему предложили только ванильный торт — чахоточный такой, с буйной, но бесцветной растительностью.
— Как он у Вас называется? — без интереса спросил Петр.
— Господи, молодой человек, да не все ли Вам равно? — заорала очередь, довольно бесстрастно, однако.
— Это принципиально, — обратился к ней Петр.
— «Ванильный» и называется, — обозлилась почему-то продавщица.
— Красивое название. — Он вздохнул и пошел выбивать подозрительно точную сумму — два рубля тридцать две копейки.
Два-рубля-тридцать-две-копейки упаковали в столь же бесцветную и столь же обильную растительностью коробку с развеселой надписью «С Первомаем!» — так с-первомаем и двинулся Петр в направлении Сивцева Вражка… Волхонка уже, переход, поворот на Гоголевский бульвар: ну, где там цыганка с карликом — не видны ли еще? — не видны; угол Сивцева Вражка — и вот он наконец, особнячок с какою-то даже лепниной. Форточка открыта: Станислав Леопольдович дома. Опять деревянная лестница тоненько этак поскрипывала, а звонок, которого Петр в прошлый раз не слышал, оказался хорошо поставленным басом.
— Кто там?
— Это я, Петр, — машинально ответил Ставский, задним числом сообразив, что голос-то женский. Дверь не открывали, пришлось пояснить: — Я к Станиславу Леопольдовичу.
— Нету тут таких, — сказала дверь.
Здра-а-асьте!.. Как же нет, когда были? Квартиру он, что ли, перепутал? Да нет, та же самая квартира, и не мог он ошибиться, он эту квартиру на всю, кажется, жизнь запомнил.
— Простите, он… Станислав Леопольдович уехал?
— Нету тут таких.
— Это я уже слышал, — начал раздражаться Петр, не понимая прелести разговора через дверь. — Откройте же наконец!
За дверью — сначала издалека, но тотчас же у самого порога — вдруг мелко-мелко и хрипло залаяли, окончательно доконав Петра, мгновенно вообразившего себе раз в пятьдесят уменьшенного Анатолия.
— Боря, разберись, — послышалось сквозь лай — и затопали, с трудом попадая в собачьи паузы, толстые ноги в тапках без задников. Лязгнул затвор: сверху за дверью, придерживаемой цепочкой (цепью!), обозначилось лицо Бори, лицо борова; снизу, придерживаемая своей цепочкой (цепью!), полувыскочила жирная шавочка на тоненьких лапках.
— Что Вам угодно? — неожиданно интеллигентно спросил боров, стремясь попадать выдохами в щель.
— Войти, — Петр был краток. Шавочка сильно бранилась.
— Почему Вы хотите войти в чужую квартиру? — Боров, видимо, был педагогом. Шавочка охрипла окончательно.
— Потому что я был тут вчера. — Дверь еще немножко приоткрылась — и Петр понял, что не был он тут вчера: часть передней, доступная взгляду, пестрела корешками книг.
— Зачем же говорить неправду? — задал риторический вопрос педагог-боров. Шавочка, кажется, задохнулась.
— Вы много читаете, Боря.
У борова вытянулось рыльце, а опочившая было собачонка опять зашлась в хриплом лае. Плохо понимая, что происходит, Петр начал спускаться по лестнице. Уже на улице машинально поднял глаза: рыло борова Бори торчало в форточке. На нем горела печать-незаслужен-ного-оскорбления. «Хулиган!» — крикнул Боря, и форточка захлопнулась.
Петр огляделся вокруг. Вокруг было пусто. «Если бы мы встретились с Вами вчера или, скажем, завтра, — вспомнил вдруг Петр, — я бы наговорил чего-нибудь другого. Может быть, тогда я не был бы уже ветеринаром и собаку мою звали бы не Анатолий…» Как глупо все-таки вел он себя в обществе странного этого человека: заснул ни с того ни с сего — глупее не придумаешь! Именно тогда, когда надо было правильно использовать единственную, по всей вероятности, замечательную случайность в его жизни. Когда надо было вцепиться в странного-этого-человека… эх, что ж говорить! Петр немного постоял и снова пошел к дому с лепниной. Теперь он не стал подниматься по лестнице, а позвонил у одной из дверей на первом этаже. На звонок вышел мальчик.
— Здравствуй, — сказал Петр. — Тебя зовут Игорь?
— Игорь. А что?
— Я Петр. Я должен спросить тебя вот о чем: где Анатолий?
— Анатолий? — Он наморщил лоб, внимательно посмотрел на Петра честными серыми глазами. — Я не помню.
— Чего ты не помнишь? — Петру хотелось, чтобы получилось как можно мягче, — получилось довольно строго.
— Я не помню, где Анатолий.
У Петра закружилась голова, он выждал некоторое время.
— Но кто такой Анатолий, ты помнишь?
— Помню. Анатолий — это собака.
Так… Так-так-так-так-так. Привкус мяты во рту. Будем вести себя спокойно.
— А чья это собака? — голос почти безучастный.
— Я не помню. Помню только, что Анатолий — собака. Большая такая, разноцветная. Мне всегда такую хотелось.
— Ну, конечно! — настаивал Петр. — И собака эта приходила к тебе в гости от Станислава Леопольдовича, старичка такого… милого, когда уходили куда-нибудь родители. А стоило лишь им появиться на углу Сивцева Вражка, собака Станислава Леопольдовича — помнишь? — моментально возвращалась к нему как ни в чем не бывало! Ну… Ведь так? Я правильно рассказываю? Это же и вчера было!
— Нет. — Честные серые глаза… — Это было давно. Я тогда был еще маленький. Ужасно давно.
И больше он решительно ничего не помнил.
А собака Анатолий все-таки была…
— Теперь вот что. — Петр попытался улыбнуться. — Ты очень хороший человек. С Первомаем тебя! — И, сунув ему в руки торт, Ставский быстро пошел к двери.
— Спасибо, — сказали ему в спину. — Только пока еще рано… с Первомаем.
На Гоголевском текло и журчало. «Вовсе не рано», — громко произнес Петр, быстро идя куда попало. Самое важное сейчас было не думать ни о чем, связанном с Сивцевым Вражком. Нет Сивцева Вражка в городе Москве. Если только когда-нибудь раньше… Но-это-было-давно-я-тогда-был-еще-маленький-ужасно-давно. И как-то занесло меня в существовавший тогда посреди Москвы Сивцев Вражек, как-то занесло… познакомило со Станиславом Леопольдовичем, обмануло, расстроило. А сегодня вспомнилось — вот и отправился с какой-то стати в Сивцев-этот-Вражек. Прихожу и вижу: нет Сивцева Вражка в городе Москве. Такая, значит, история.
И в самом деле: как уже далеко все отодвинулось — в прошлый век, в позапрошлый… в тысяча-семьсот-восемьдесят-какой-нибудь-год! И даже еще отодвигается: я вот иду, а оно отодвигается — скоро станет совсем ничего не видно, не слышно ничего. Да и так почти уже не видно, не слышно. Все. Не было. Не происходило. Потому-то и тоска такая неопределенная — не поймешь о чем. Ни о чем, знаете ли…
Сейчас надо вынуть из кармана бумажник, а из бумажника вынуть записочку — память-тренируйте-голубчик-это-Вам-на-метро-С.-Л. — и выбросить эту записочку: пусть она летит по ветру. А уже через полчаса покажется, что и ее не было никогда: так, обман чувств!
Петр вынул бумажник, потянул молнию… стоп. Записочки там, конечно, тоже уже нет, это яснее ясного. Исчезли все следы. Глупо было бы искать ее, а все-таки, все-таки — за-га-да-ем: если записочка там, значит… Нет, лучше по-другому: если записочки там нет, значит, это окончательно. Станислав Леопольдович пропал окончательно, и уже никогда мы с ним больше не встретимся. Я буду жить-учиться-и-бороться, стану человеком-средних-лет и выброшу из головы это воспоминание: к тому времени оно начнет мешать мне, как заноза. А если я выброшу его из головы, жизнь сделается легкой, приятной… независимой. Я успокоюсь — и ничто уже не сможет потревожить меня, потому что тогда я погибну. М-да… Если же записочка там, значит — ну, не знаю, всякое может случиться и надо будет ждать.
В бумажнике записочка — была. Теперь оказалось, что Петр с самого начала знал: она там. И пришел к нему покой. Впрочем, не покой, конечно, — пришло к нему легкое какое-то отупение. В самом деле, ничего страшного ведь не случилось. Страшно было бы другое, если бы Станислав Леопольдович, например… умер. Но он не умер, он просто исчез куда-то, исчез, а потом даст о себе знать. У него есть телефон Петра — и однажды Петр поднимет трубку и услышит: «Ну те-с, голубчик мой, что же Вы ко мне не приходите?» Надо ждать, только ждать — больше сейчас ничего не требуется. А то, что Станислава Леопольдовича нет в Сивцевом Вражке, так это даже естественно! Противоестественно для него именно быть там. Это подчеркивало бы заурядность происшедшего: два незнакомых человека встретились на улице, один пригласил другого в гости, пошли, чайку выпили, поговорили, превратились в добрых-друзей… А дальше — обсуждали бы текущие-события, обменивались соображениями-по-поводу (Вы читали вчерашнюю «Литературку»? Прочтите, там интересная статья, это надо прочесть!), потом наскучили бы друг другу до умопомрачения (ох, мне опять сегодня к Станиславу…) и постепенно отошли бы друг от друга далеко-далеко. Нет, замечательно, что его не оказалось в Сивцевом Вражке. В сущности, так и должно было быть! Недаром же что-то в этой истории бес-по-ко-и-ло Петра. Теперь казалось ясно, что именно. А именно случайность всего, случайность каждого момента события… непредсказуемость, непредусмотренность, непреднамеренность. Система бесконечно малых совпадений бесконечно многих фактов.
Между прочим, Петр был совершенно прав, в чем автор, дорогие мои читатели, клятвенно уверяет вас, испытав подобное на собственной шкуре. К тому же, испытав совсем недавно — на днях, можно сказать. Он, автор то есть, решил тогда сам проделать весь путь, который проделал Петр шестнадцатого января тысяча девятьсот восемьдесят третьего года, последствием чего оказалась встреча Петра со Станиславом Леопольдовичем. Автор шел себе по Суворовскому бульвару и был очень внимательным, поскольку с некоторых пор понял, что все вокруг надо замечать. И, представьте себе, уже на Гоголевском автор заметил старичка с тросточкой, прогуливавшегося в сопровождении аккуратного беленького шпица.
— Вы, я вижу, тоже гуляете, молодой человек? — полюбопытствовал старичок и, получив утвердительный ответ, продолжил: — А не окажете ли Вы мне в таком случае одну любезность?
— С удовольствием, — ответил автор.
— Пять минут, только пять минут подержите моего шпица на поводке, пока я зайду в эту вот булочную? Он не кусается, честное слово. Он тихий.
И автор взял из рук старичка поводок. Действительно, не прошло и пяти минут, как старичок вышел из магазина, неся в прозрачном целлофановом пакетике длинный французский батон за двадцать две копейки.
— Очень Вам обязан, — сказал он.
— Какие пустяки, — сказал авторр
— Ваше имя… позвольте узнать.
Автор назвал свое имя.
— Очень приятно. А меня зовут Станислав Леопольдович. Почему Вы улыбаетесь?
— Так зовут героя в романе, который я сейчас пишу.
— Это положительный герой? — строго осведомился Станислав Леопольдович.
— Более чем, — ответил автор. — И похож на Вас. Только собака у него другая и тросточки нет. А в остальном — вылитый Вы.
— Прекрасно, — сказал Станислав Леопольдович и хорошо засмеялся. — Вот уж не предполагал, что стану когда-нибудь героем романа. А то, что собака другая и тросточки нет, — это пустяки, не обращайте внимания! Дело не в них. У меня тоже могло бы не быть тросточки. Если б не ишиас. И собака могла бы быть не такой, если б я не такую завел. Поверьте мне, дело не в этом.
— А в чем, Станислав Леопольдович
— Душа, голубчик Вы мой, душа. Душа душе весть дает. Подлинные знаки — вот чего мы напрочь не умеем воспринимать. Казалось бы, все уже яснее ясного и сердце знает: подан знак, ан нет!..
После этих слов автор, ей богу, даже бровью не повел: он был не до такой степени прост, чтобы удивляться данному совпадению после всего, что он уже написал и намерен еще написать.
— Значит, мне можно, — только и сказал он, — например, завтра прийти к Вам в гости? И о многом с Вами поговорить?
— Весьма и весьма сожалею, — развел руками (насколько позволяли шпиц и целлофановый пакетик) Станислав Леопольдович. — В гости я могу пригласить Вас только сегодня, потому что завтра утром я очень далеко уезжаю, в Хабаровск. И вернусь оттуда… если вернусь, а в моем возрасте уже позволительно делать такие оговорки, да… вернусь тогда, когда Ваш роман, наверное, будет уже закончен. Но у Вас ведь не слишком длинный роман?
— Надеюсь, что не слишком, — охотно согласился автор.
— Видите ли, у меня в Хабаровске правнук родился. А у Вашего героя тоже родился правнук?
— Увы, — отвечал автор, — у моего героя правнук не родился. И думаю, что вряд ли родится. Дело в том, что мой герой совсем одинокий, страшно одинокий человек. И давно уже, я затрудняюсь даже сказать сколько, никого у него нет.
— Грустно. А Вы не хотите подарить ему правнука? Тогда он, может быть, не будет так одинок.
— Ему нельзя подарить правнука, — загадочно произнес автор.
— Ну что ж… нельзя значит нельзя, — просто сказал Станислав Леопольдович, оттащил шпица от оброненного кем-то носового-платка-в-аленький-цветочек и поднял глаза на автора: — Ну так как же, пойдемте ко мне в гости?
Автор не пошел в гости к Станиславу Леопольдовичу — стыдно вспомнить, из чистого суеверия. Ситуация и без того уже грозила повториться один к одному. О, все в жизни можно повторить, да не все нужно. Кроме того, автор ведь знал, как будут развиваться события. Тем более что назавтра Станислав Леопольдович все равно уезжал — и, наверное, навсегда — к новорожденному правнуку в страшно-сказать-Хабаровск. А Хабаровск — это очень далеко.
— Очень далеко, — откликнулся Станислав Леопольдович почти уже из Хабаровска и оттуда же вдруг добавил: — Если Вы думаете, что я не одинок, то… то не думайте так.
— Не буду, — принял предложение автор. — Будь Вы не одиноки, Вы не поехали бы в Хабаровск. Но все к лучшему: Вы приедете в Хабаровск — и больше не будете так одиноки.
— Это правда, — улыбнулся Станислав Леопольдович. — Надеюсь также, что когда-нибудь перестанет быть одиноким и Ваш герой, а?
Тут автор уже просто рассмеялся — не слишком, правда, весело, но все-таки…
— Не сомневайтесь в этом, Станислав Леопольдович: мой герой уже сейчас перестает быть одиноким, как я заметил.
— Прекрасно, прекрасно. Одиночество — замечательная штука, но только пока человек молод. А в старости это невыносимо. Вы уж помогите ему чем можете, Вашему герою: перестать быть одиноким, когда тебе уже за шестьдесят, — задача не из простых. Ну что ж… Вы идите тогда, а то мы с Вами друг к другу привыкнем.
— До свиданья, — произнес автор решительно.
— До свиданья, — решительно произнес и Станислав Леопольдович, а беленький шпиц решительно помахал хвостом.
И все они нерешительно начали расходиться, и все обернулись напоследок.
— Вы пишите только Ваш роман… не бросайте их, героев своих, нельзя теперь.
— Знаете, Вы действительно невероятно похожи на Станислава Леопольдовича!
— А я и есть Станислав Леопольдович. — И хороший-хороший смех.
А потом повалил такой снег, что, когда окончательно распрощавшийся и уходящий все дальше автор обернулся, никого не было на бульваре, кроме снега, снега, снега.
Вот как бывает, дорогие мои, а вы говорите! Так что Петр абсолютно прав, размышляя о полезной роли случайностей. И, конечно, по всем добрым законам, должен он встретиться со Станиславом Леопольдовичем хотя бы еще раз — и автор как-нибудь постарается это устроить.