Наталья Ключарева
РОССИЯ, ОБЩИЙ ВАГОН
1
У Никиты была одна физиологическая странность. Он часто падал в обморок. Конечно, не от вида крови или от нехорошего слова, как всякие там тургеневские барышни, а просто так.
Иногда прямо среди разговора, иногда от сильного весеннего ветра или от переходов метро, похожих на космические корабли. Так его восхищала жизнь. И так он переживал происходящее вокруг. Что иногда организм не справлялся с напряжением. И самовольно выключался. Только так можно было заставить Никиту сделать паузу и перевести дух, который всегда захватывало.
А еще у Никиты часто начинала болеть какая-нибудь несуразная часть тела. Ну, которая ни у кого не болит. Например пятка.
Или запястье. Или, вообще, указательный палец. Боль тоже вырывала из потока, но мягче, оставляя картинку за мутным стеклом. А внутри появлялась тишина, в которой тикали кузнечики и цикады говорили свое веское слово. Никита слушал цикад и смотрел, улыбаясь, на мир. Как бы издалека. Как бы из другой формы жизни. А поезд тихо шел на Тощиху…
Никита пришел в себя. Мутными глазами общего вагона на него смотрела страна. Затылок собирал вшей в чьем-то бушлате, ноги тянулись в узкий проход сквозь баулы, чемоданы и тележки.
Страна то и дело норовила облить Никиту кипятком, кренясь и хватаясь за поручни, накормить воблой и домашними пирожками, измазать растаявшей конфетой, напоить водкой, оставить в дураках на засаленных картах, где вместо дам – голые девки.
Страна старалась войти с Никитой в контакт. Вступить в отношения. Страна не давала спать, не давала думать, не давала покоя.
Страна зевала, храпела, воняла, закусывала, выпивала, лезла на верхнюю полку, наступая на чью-то руку, грызла семечки, разгадывала кроссворд, почесывала яйца, ругалась с проводником, посадившим у самого туалета, болталась в грохочущем тамбуре, говорила:
«Какая это остановка?» – «Смотрите, пацан опять в отключке». – «И не пил вроде». – «Наркоман небось». – «Да щас они все, кто колется, кто нюхает!» – «Ты бы, мать, промолчала про что не знаешь, человеку плохо …» – «Может, врача?» – «Это почему же мне молчать?! Я всю жизнь у станка простояла! Ты мне рот не затыкай – я инвалид!» – «Уймитесь, женщина, дети спят!» – «Дети! Вырастут – тоже будут клей нюхать и рот затыкать старикам!» – «Бабка, не гунди! Давай, лучше песню споем: НА ПОЛЕ ТАНКИ ГРА-ХА-ТА-А-АЛИ! САЛДАТЫ ШЛИ В ПАСЛЕДНИЙ БОЙ!..»
Никита опять вернулся в себя и вышел покурить. Страна подъезжала к станции Дно, качаясь на рессорах и томительно вытягиваясь вдоль изгибающихся путей. Потом резко затормозила и встала у фонаря.
– Эй, братан, это мы где?
– На дне! – весело крикнул Никита и стал пробираться к выходу.
На станции Дно было безлюдно и сыро. Только диспетчеры переговаривались на своем инопланетном наречии, и невидимые обходчики стучали в железные суставы поездов.
– Ты куда вылез-то, доходяга? – нежно пробасила толстая проводница, похожая на оракула. – Чего доброго, опять хлопнешься. Мне, что ли, тебя с путей счищать?
Никита улыбнулся оракулу и пожал плечами. Пахло углем, гнилым деревом и дорогой. Лицо щекотал мелкий дождь. И все как будто знало тайну. Которую невозможно разболтать. Потому что незачем.
2
В вагоне к Никите подошел маленький мальчик. Взял за коленку и серьезно спросил:
– У тебя есть мечта? – И не дожидаясь ответа: – А у меня есть: я хочу упасть в кусты и там жить!
– И все? – спросил Никита. – Больше тебе для счастья ничего не нужно?
Мальчик задумался, засунув в рот кулак.
– Ну, еще я хочу поезд. Я бы на нем ехал-ехал. А потом… упал бы в кусты! И там жил!
– Что же тебе мешает? – Никита нагнулся, пытаясь поймать ускользающее внимание ребенка.
– Носки! – буркнул мальчик и, заскучав, побежал дальше.
– Носочки теплые, овечьей шерсти, за пятьдесят рублей отдаю, на рынке в два раза дороже! – заголосила, протискиваясь сквозь вагонное ущелье, женщина с большой клетчатой сумкой. – Настоящие шерстяные, берите, девочки, не пожалеете!
В конце вагона голосистая продавщица носков вступила в неравный бой с проводницей, чей густой бас перекрывал все ответные реплики.
– Сколько раз говорить! Тут не Красный Крест! Хочешь ехать – плати! Мы не богадельня, а Российская! Железная! Дорога! Что мне твои дети! Нарожала! Сейчас и высажу! В следующий раз – милицию буду звать!
Никита схватил рюкзак и тоже стал пробираться к выходу.
На пустой платформе привычно спал на сумке с носками мальчик, мечтавший упасть в кусты. Кустов вокруг не наблюдалось. Только какие-то безглазые постройки и уходящая в темноту проселочная дорога. Еще один парнишка, постарше, засунув руки в карманы, скептически разглядывал скрипящий фонарь. Женщина смотрела на уходящий поезд и почему-то улыбалась. Никите это понравилось.
Здание вокзала станции Киржач оказалось наглухо заколочено. Никита поставил клетчатую сумку на мокрую скамейку.
– Что ж, будем ночевать здесь. Нам не привыкать. Обнимемся и не замерзнем, – говорила продавщица носков Антонина Федоровна, расстилая по лавке полиэтиленовые пакеты. – Ты давай, разуйся, я тебе тоже носочки дам, а то ноги застудишь.
– Мам, я чаю хочу! Мам, я задубел весь! Мам, у меня живот болит! – хныкал старший мальчик Сева.
– Что ты ноешь! Улыбайся! Чему я тебя учила? Выпрями спину и улыбайся! Завтра нам повезет!
– Все завтра да завтра! Не будет ничего завтра!
– Не смей! Даже думать так не смей! Тем более говорить! Смотри, Ленька самый маленький, а держится как настоящий мужчина!
Ленька безмятежно спал, положив ладони под щеку. Он точно не сомневался, что завтра будет лучше, чем вчера.
– Я раньше как Севка была, – сказала Антонина Федоровна. – Чуть что – сразу в слезы. Сразу мысли всякие: ничего не получится, всю жизнь так и будет… хоть в петлю! А потом прочитала в одной книжке американской, что залог успеха – это прямая спина и улыбка. И теперь, что бы ни случилось, всегда помню: главное – улыбаться и не сутулиться. Тогда повезет!
– И как? – осторожно поинтересовался Никита. – Срабатывает?
– Да пока не очень, – легко призналась Антонина Федоровна. – Но я не отчаиваюсь. Я же знаю, что когда-нибудь – все обязательно изменится!
Тоня Киселева выросла в маленьком шахтерском поселке Хальмер-Ю. Это за Воркутой, дальше на север, к Ледовитому океану, по узкоколейке, которая раз в неделю связывала шахту с остальным миром.
В семнадцать лет вышла замуж за шофера. В выходные он катал ее по тундре в раздолбанном грузовичке, на котором в рабочее время возил мусор. Потом родился Сева. А потом шахту закрыли. Народ, не надеясь, что о нем позаботятся, стал выбираться из обреченного населенного пункта.
Тонин муж уезжать не торопился.
«Совсем люди веру потеряли! – говорил он жене. – Разве так можно! Наше государство – это государство рабочих и крестьян. А мы кто? Мы – рабочие. Сама посуди: может ли оно бросить нас на произвол судьбы? Оставить одних посреди тундры? Конечно нет! Вот увидишь, дадут нам квартиру где-нибудь на юге, а эти, которые сейчас бегут, как крысы, потом будут локти кусать!»
Девятнадцатилетняя Антонина верила и мужу, и государству. И вслед за Севой доверчиво родила им еще и Леню.
«Вот дура!» – хором говорили ей бывшие земляки, когда она уезжала обратно в Хальмер-Ю из воркутинского роддома. Но Тоня только загадочно улыбалась. Она-то знала, что впереди у нее большая квартира с окнами, выходящими на южное море.
В поезде она ехала одна. Угрюмый машинист, из бывших зэков, почему-то медлил трогаться в обратный путь. Потом дал два резких гудка. Тоня обернулась.
«Слышь, мать. Ты бы это. Короче, уезжай отсюда. Чего тормозишь? Еще два рейса. И хана. Закроют ветку».
– Как закроют? – удивилась Тоня – А мы? А хлеб привозить? Никак не должны! Вы что-то напутали!
Машинист тоже назвал Тоню дурой и дал задний ход.
И тут Антонина Киселева впервые начала сомневаться. Через неделю она, сама не зная зачем, прикатила коляску с маленьким Леней на станцию. И смотрела, как грузит пожитки шумное семейство Капелькиных. Машинист, помогая затаскивать в поезд ящики и узлы, посмотрел в ее сторону и в сердцах сплюнул на вечную мерзлоту. После отъезда Капелькиных они остались в Хальмер-Ю одни.
– Я к мужу: давай уедем! А он в ответ благим матом. Даже руку стал поднимать. Раньше – никогда, хоть и шофер. Или лежит целыми днями лицом к стенке, молчит. А то заснет – и как заскрипит зубами, в тишине-то этой… Страху столько…
Ели только гречневую кашу. Больше ничего не осталось. Я во дворе костер разводила и варила. И электричество отключили, и газ. Сварю, поставлю кастрюлю ему у кровати, а она вся черная от дыма-то. А стол я на дрова поколола.
Поставлю, значит, а сама детей в охапку – и иду плакать к бывшему кинотеатру, где мы с мужем познакомились. Каждый день ходила. Реву, уливаюсь. Севка вслед за мной начинает хныкать. Ленька просыпается в коляске – и тоже в крик. Так все втроем и ревем.
А потом приехал последний поезд. Я на станции с детьми стояла. Просто посмотреть на живого человека пришла. Мыслей не было никаких, нет. В коляску вцепилась и стою смотрю. И он – смотрит. Из кабины. Черный весь лицом-то…
А в поселке развелась тьма-тьмущая диких псов. Целыми стаями по улицам шныряли. Хозяева побросали. Иду, а они следом бегут, почти вплотную. И все будто в коляску заглядывают. Швырнешь в них чем-нибудь, огрызнутся, отстанут, но ненамного.
И вот тут, стою у поезда. И вдруг эти псы как завоют. Обернулась, а они прямо на меня идут, всем скопом. Я – к вагону. Машинист выскочил, коляску поднять помогает и твердит: «Ну, слава те, слава те…»
И тут же тронулся, чтобы я раздумать не успела.
Потом в Воркуте мы у него жили какое-то время. Рассказал, за что сидел. Тоже история. С Вологодчины он. У них глава района поселок заморозил. Да так. Котельная сломалась, а деньги на ремонт он себе прикарманил. Начались холода, люди к нему, а он: «Да-да-да, все под контролем, да-да-да все сделаем!»
И вот у этого машиниста, Николая, дочка в нетопленом детском саду подхватила воспаление легких. И умерла. Он пошел к главе района. Только дверь в кабинет открыл, тот ему, не поднимая глаз: «Да-да-да…» – и все. Больше ничего не сказал. Николай его в упор из дробовика расстрелял. И остался ждать милицию…
– А потом? – тихо спросил Никита надолго замолчавшую Антонину Федоровну. И тут заметил, что она спит. По-прежнему улыбаясь. И с прямой спиной.
Мимо крался товарный поезд. Круглые бока цистерн казались большими животными, носорогами или бегемотами, упорно бредущими куда-то в поисках счастья.
Утром Никита купил у Антонины Федоровны овечьи носки, в которых ночевал.
– Вот видишь, Севка, я же говорила, что завтра нам повезет, а ты не верил! – выговаривала она старшему сыну, покупая хлеб и сгущенку в обгоревшем ларьке, откуда месяц назад подгулявшие мужички пытались выкурить продавца, не хотевшего отпускать им спирт бесплатно.
Ленька здоровался за руку с найденным поблизости кустом. Севка хмуро жевал, отвернувшись в сторону. Антонина Федоровна уговаривала продавца купить у нее «отличные шерстяные носки».
– А потом я тоже стала с ума сходить, – продолжение истории Никита услышал уже под вечер, когда неутомимая Антонина Киселева, обойдя весь Киржач и продав все носки, дожидалась вечернего поезда. – Казалось, будто муж меня зовет обратно. Укоряет, что бросила. Такой явственный голос в голове. Я с ним вслух разговаривать стала.
«Коля, говорю – его тоже Николаем звали, – ведь я не за себя, за детей испугалась, Коля!»
Думала пешком к нему идти. Увести оттуда. Или продуктов принести хотя бы. Николай, который машинист, меня на ключ запирать стал. «Дура, кричит, пропал человек, а тебе нельзя, ты – мать!» А я ему: «Все равно сбегу!»
И через несколько дней я его достала. Сама не ожидала. Тайком от начальства вывел он ночью паровоз, посадил меня в кабину, и поехали мы в Хальмер-Ю – моего Николая искать. Я струсила, говорю: «Может, не надо? Может, пешком дойду? Подсудное дело-то!» – Только рукой махнул.
– Нашли? – Никита сидел на платформе, прислонившись к вокзалу, и из последних сил сопротивлялся обмороку.
– Не знаю. Там-то, конечно, там не было никого. Двери настежь. В квартире прибрано. Даже кастрюлю отмыл, закопченную… Весь поселок обошли, в каждый дом заглянули. Их ведь не запирали, когда уезжали. На шахту сходили. И никого не нашли. То есть я – никого, а Николай – ничего. Потому что он тело мертвое искал, а я – живого мужа. Даже псы эти исчезли куда-то. Тишина такая, что и шепотом говорить жутко.
Так и уехали ни с чем. Но когда мы там ходили, мне все время казалось, что он на меня смотрит. В затылок. А обернешься – никого. Этот взгляд, я его до сих пор чувствую. Он теперь всегда на меня смотрит…
– Как же ваш машинист отпустил вас с детьми носками торговать?
– Да я сама сбежала. Наврала, будто к сестре на Кубань еду, что и работу нашли, и дом свой… И рванула куда глаза глядят. А сестры у меня в жизни не было.
– А чего так?
– Не успели родители, умерли рано. Папа на шахте погиб, а мама через год за ним отправилась.
– Да я не про сестру. Я про машиниста.
– А-а, машинист… А он вроде как любить меня вздумал. А мне – какая любовь, все сердце там осталось, в пустом поселке. А человека жалко. Хороший ведь человек. Вот я и сбежала. Он, когда меня провожал, вдруг про жену свою рассказывать стал. Тоже Тоней, оказывается, звали. Такой у нас ребус получился: два Николая и две Антонины…
– И что жена?
– Пока суд был, молодцом держалась. А как осудили – в тот же день руки на себя наложила. Повесилась. Он об этом только через год узнал. Потому что она ему перед смертью дюжину писем написала. Ласковых таких, что все, мол, в порядке, живу потихоньку, жду, в поселок тепло дали… их ему потом соседка каждый месяц отсылала, пока не кончились. Вот и поезд наш подъезжает…
3
Юнкер опять пил дорогое итальянское вино. Сухое. Красное. Юнкер опять слушал Шуберта. Не хватало только свечей и белой шелковой рубашки с поднятым воротником. Юнкер, как и положено русскому дворянину, говорил о судьбах отечества. У Никиты болела коленка. Ему было грустно.
– Ну, и куда ты все ездишь? Что ищешь? Россию, которую мы потеряли? – говорил Юнкер, разливая вино.
– Россию… – эхом отзывался Никита.
– Чтобы потом сидеть в эмиграции, слушать, как жена Катенька поет в гостиной «Белой акации гроздья душистые», и писать роман «Офигенные дни»?
– Я не уеду, ты же знаешь.
– А зря. Нефти в стране осталось на восемь лет. И все. Новые месторождения никто не разрабатывает с советских времен. Что делать?
– Жить.
– Скорее, выживать. А я выживать не хочу. Я, например, вино люблю вкусное, музыку хорошую, мемуары Рихтера вот читаю…
Юнкер был сибарит и эстет. И этой дружбы никогда бы не случилось, если бы Юнкер не оказался вдруг хорошим человеком. Хотя «хорошим» – не совсем верное слово. Никита долго ломал голову, прежде чем откопал в памяти этот архаизм, который встречал только в книгах. Юнкер был благородным.
Он жил в мире, который умер столетие назад. В мире, где были честь, совесть, достоинство. Долгое время Юнкер казался Никите вообще каким-то безупречным существом. В его словах и поступках не было этой обычной человеческой гнильцы: обещать – и не сделать, натворить что-нибудь, а потом прятать голову в песок, оставив на заду записку: «Это не я. Это так и было».
Однажды, перебрав дорогого вина, Юнкер изложил Никите планы хулиганских диверсий против мелкокалиберных, но крайне гнусных чиновников. Потом заговорил о похищении министров, подготовке бунта в армии, но вдруг театрально осекся и пошел откупоривать следующую бутылку.
В тот же день Никита заметил у него на столе, кроме мемуаров Рихтера, воспоминания эстета-террориста Бориса Савинкова. И понимающе улыбнулся. Хотя Савинков с его сверхчеловеческим снобизмом и аристократической недоступностью никогда не был ему близок. В отличие от божьего человека Ивана Каляева, который одной рукой крестился, а в другой – держал бомбу. И говорил в ответ на иезуитские вопросы атеиста Савинкова: «А как же «не убий», Ваня?» – «Не могу не идти, ибо люблю».
Один их разговор Никита запомнил на всю жизнь. Юнкер говорил про Куликово поле. И такие у него были при этом глаза, такие интонации, будто он рассказывал не про князя, жившего семь столетий назад, а про себя самого. И будто произошло все это вчера. Или даже сегодня. Только что.
– Это же последняя попытка была. Последняя! И заведомо безнадежная. И ты, юнец неоперившийся, не верящий в себя, ты бросаешь клич по всем этим разрозненным княжествам, которые, кажется, уже забыли само слово «Русь». И ты до последнего не знаешь, придет ли кто-нибудь вообще. И вдруг приходят все. И тебя прибивает то, что на тебя свалилось. И ты понимаешь, что это История. Что либо сейчас, либо никогда. И ты отдаешь приказ перейти реку. Зачем? Ведь было бы гораздо легче стоять на другом берегу и просто не давать противнику переправиться. Но ты делаешь это. Зачем? Чтобы отрезать путь к отступлению. Погибнуть или победить. Без вариантов. А потом ты жертвуешь своим лучшим полком. Потому что только так можно выиграть. Ты просто посылаешь этих людей на заклание. Твоих друзей. И они все проходят перед тобой. И ты говоришь: «Мы победим!», а сам знаешь, знаешь, что все они умрут. Все. И что не ты сделал этот выбор. Ты просто его осуществил…
Юнкер закашлялся, а Никита почему-то подумал, что именно этот момент станет для него Россией. Если когда-нибудь он вдруг окажется далеко отсюда. Или, может быть, даже после смерти. Он будет вспоминать не березки-рябинки и, конечно, не «мундиры голубые», а Юнкера, говорящего о Дмитрии Донском как о самом себе.
4
– Да ты влюбился в него! – смеялась взрослая девушка Аля, когда Никита рассказывал ей про Юнкера. А потом, по традиции, начинала Никиту опекать: – Не слишком с ним откровенничай. Не так-то он прост. Темная лошадка. Втянет тебя в какой-нибудь заговор, а потом сунет в нос корочки ФСБ.
Никита не спорил. Хотя не сомневался в Юнкере ни на секунду. Никита пил зеленый чай и старательно вдыхал запах, «способствующий восстановлению ауры», которым его потчевала Аля. С Алей было бесполезно спорить. Она была девушкой сложной судьбы.
Когда-то, в «позапрошлой жизни», она жила в Одессе.
«Потом меня начал регулярно насиловать отчим, – светски рассказывала Аля, разливая зеленый чай, – и я сбежала в Питер».
В Питере Аля училась на режиссера. Как говорится, «ей прочили большое будущее». Пока будущее не наступило, она бурно радовалась настоящему. Богемные тусовки, ночной образ жизни, комната в общаге, превращенная в сквот.
Вот эпизод из второй Алиной жизни. Его она тоже рассказывала легко и спокойно, как бы между делом. Эта ее особенность всегда приводила Никиту в шок.
– Тогда как раз вышел альбом Pink Floyd «Division bell». Мы с моим приятелем художником лежали на полу у него дома, в темноте, пили вино, курили гашиш и слушали. Потом он вдруг стал приставать ко мне, видимо, музыка навеяла, а мне не нравятся мужики с бородой, ну, я сделала вид, что сильно обижена его поползновениями, и собралась домой. Поздно уже было, он хотел проводить, но я не позволила, надо же было до конца сыграть роль оскорбленной императрицы. Еду в трамвае, смотрю, маньяк какой-то с портфельчиком на меня пялится. Ну, думаю, никак изнасиловать хочет. И точно ведь! Вышел следом за мной, затащил в подворотню и изнасиловал. С тех пор я «Division bell» не люблю. Потому что маньяк этот, хоть и без бороды, но был еще противнее художника. Слюнявый такой.
В Питере Аля без памяти влюбилась. И даже вышла замуж. А на следующий день после свадьбы муж бесследно исчез. «Ищут пожарные, ищет милиция» продолжалось год. Аля вылетела с последнего курса и стала седеть. А была она брюнеткой. Так что это очень бросалось в глаза.
Через год следы мужа проступили где-то в Омске, где он преспокойно жил с другой своей женой и двумя детьми. Но следы были настолько смутными, что найти беглеца хотя бы для развода не представлялось возможным. Так Аля и ходит со штампом в паспорте. До сих пор.
В тот день, когда знакомая знакомых принесла благую весть об исчезнувшем муже, седая девушка Аля спускалась по лестнице в общежитии и столкнулась с невзрачным юношей в очках с толстыми стеклами.
«Возьми меня и увези куда хочешь. Придумай мне имя и биографию. Я буду жить с тобой. Но никогда не буду тебя любить. Это твоя судьба. Надеюсь, ты осмелишься ее принять?» – с царственным отчаянием заявила Аля незнакомому заморышу.
И заморыш Алеша, ни разу в жизни не прикасавшийся к женщине, вдруг взял да и увез Алю в маленький город Подольск. Там у Али, переименованной в Елену, наступила третья жизнь.
Из дома Аля не выходила. Алеша, оказавшийся не только смелым малым, но и гениальным программистом, целыми днями пропадал на работе. А Елена Затворница пила зеленый чай, вышивала бисером, читала «Тибетскую книгу мертвых» и жгла благовония.
«Я стала делать то, что всю жизнь ненавидела, и перестала делать то, что любила больше всего. И мне понравилось!» – резюмировала бывшая Аля свою новую ипостась.
Она бросила пить, курить, употреблять наркотики, «трахать все, что красиво», снимать кино, гулять по ночам, провоцировать, смеяться, наряжаться, материться, писать сценарии и слушать музыку.
Многочисленных друзей, любовников, поклонников, коллег и приятелей «из прошлой жизни» Аля широким жестом послала ко всем чертям. В особо изощренной форме. После чего свита не только «навсегда оставила ее в покое», но даже попыталась вытравить из памяти все упоминания об одесской барышне с трудным характером. А сделать это было нелегко. Потому что Аля была весьма запоминающейся особой.
Одним омерзительным осенним днем, следуя неисповедимым виражам «тонкого мира», Елена, никогда не встававшая раньше сумерек, проснулась в семь утра, причесалась и покинула свою келью. По-королевски проигнорировав немое изумление Алеши, который завтракал на кухне холодным рисом.
Аля купила в ближайшем ларьке бутылку «Анапы» и ухмыльнулась. Она появилась на вокзале за пять минут до отправления поезда и за секунду до того, как Никита, утопив окурок в луже, повернулся, чтобы подняться в вагон и никогда больше не увидеть замечательный город Подольск.
– Ну, и куда ты собрался? – спросила седая девушка, уничтожающе глядя на Никиту, поставившего ботинок на подножку.
– Я мимо еду, – ответил Никита, смутившись. Но спустился обратно.
Девушка фыркнула:
– Он мимо едет! Надо же! Какая наглость! Ты ко мне приехал! И мог бы ради такого случая почистить обувь и быть полюбезнее! Пойдем!
Тут девушка помахала бутылкой «Анапы» и решительно двинулась к виадуку.
– Подождите, я рюкзак заберу! – крикнул вконец растерявшийся Никита.
Девушка резко обернулась и смерила наглеца взглядом, который, как она любила говорить в «прошлой жизни», «в лучшем случае, убивает наповал, в худшем – делает импотентом». Но потом почему-то рассмеялась (этого она тоже не делала с прошлой жизни) и, дружески замахнувшись на Никиту бутылкой «Анапы», ласково сказала:
– Мы с тобой, гаденыш, на вы не переходили. Дуй за своими шмотками!
«Анапу» они распили прямо на виадуке. После чего Аля весело блевала на проходящие внизу поезда, приговаривая:
– Это меня от кислорода развезло, я год из дома не выходила!
– И на обломках самовластья напишут наши номера! Демократическая партия политзаключенных России! – глубокой ночью Аля декламировала Пушкина, обращаясь то к Никите, то к замшелому Ленину, понуро стоявшему на обглоданном пьедестале. У памятника затормозил милицейский уазик.
– Го-го-го! – захохотала Аля сквозь растрепанные, как у ведьмы, седые космы. – Давненько меня в живодерню не забирали! Го-го-го!!!
У Никиты от этих раскатистых «го-го-го» мороз пошел по коже. Даже привыкшему ко всему Ильичу, казалось, было не по себе. Из машины вышел Алеша, взял Алю за руку и тихо сказал:
– Поехали домой…
– Ах, это ты, мой рыцарь бедный, худой и бледный, – высказалась Аля, нырнула на асфальт и тут же заснула.
Домой беглую Елену везли на милицейской машине. Алеша всю дорогу молча плакал и улыбался сквозь слезы, глядя на расплывчатые пятна фонарей. Очки он где-то потерял, бегая по Подольску в поисках своей своенравной судьбы.
5
– Я не могу спать! У меня вся голова в пожарах! Растут вместо волос! И горят в разные стороны! Ве-се-ло! – захлебывалась в трубку Яся. Было четыре часа утра. Яся звонила откуда-то из-под Парижа.
«Кокаин, вино или просто Франция?» – гадал Никита. Да какая разница. После каждой ее фразы неизменно стоял восклицательный знак. От внешних обстоятельств это не зависело.
Она уходила от всех, кто ее любил. А любили ее многие. Но Никита никак не мог остановиться. Прошло уже три года. Он стал ее лучшим другом. И безропотно выслушивал жалобы на новых любовников, на хамство и беспредел продюсеров и восторги по поводу «Невидимок» Чака Паланика, где все описано так, «будто это не какой-то паршивый янки, будто это я сама писала!»
Можно сказать, они выросли вместе. В самые важные годы жизни – с семнадцати до девятнадцати лет – они были неразлучны. Поэтому часто Никите казалось, что Яська – его сестра. А сестру вычеркнуть из себя невозможно. Он и не пытался. Воспринимая все как должное.
Первый год после Ясиного ухода (она, с ее страстью к громким словам, называла это не иначе как «предательство») был для Никиты «сезоном в аду». Она уехала в Швейцарию. Никита на всю жизнь возненавидел эту маленькую нейтральную страну, равнодушную ко всем мировым войнам и его собственной катастрофе. Там Яся каталась на лыжах и работала в галерее у своего нового любовника, который им обоим годился в отцы. Периодически Никита получал отчаянные электронные письма в одну строку: «Wright me something!!!!!!!!!!!» Яся делала вид, что забыла русский язык. На письма он не отвечал. Не было слов.
Потом Яся вернулась в Россию. В дорогих шмотках, с глянцевой улыбкой и совершенно дикими глазами. Они встретились у ее однокурсницы. Яся говорила как заведенная, боясь замолчать. Глупенькая симпатичная Анечка с оттопыренными ушками, каждый год неудачно собиравшаяся замуж, восторженно поддакивала и вставляла радостные междометия.
А Никита лег за их спинами на диван, прижался лицом к чужой Яське, пахнущей незнакомыми духами, и впервые за весь свой «сезон в аду» безмятежно заснул. До этого он спал только сильно напившись. Или наевшись транквилизаторов. Или вообще не спал, до рези в глазах вглядываясь в их «детские» фотографии и ловя ее счастливый взгляд двухлетней выдержки.
От ее тела, уже послушного другим рукам, затянутого в новые джинсы, сквозь все наслоения чужих запахов и движений все равно исходила такая родная волна, такое сладкое ощущение безопасности, что все вдруг стало на свои места. Никита впервые расслабился и заснул улыбаясь.
Проснулся он от какого-то вселенского ужаса и одиночества, от которого сосало под ложечкой. Еще не открывая глаз, он знал, что Яськи рядом нет. Мир снова разрушился, упал в хаос и превратился в ад. Сонная Анечка виновато мыла посуду. «Оставайся у меня, куда ты на ночь глядя?» Никита лихорадочно зашнуровывал ботинки. «Где она? Где ее искать?» Анечка не знала. За жизнью своей подруги она следила, как за передвижением кометы: запрокинув голову и открыв рот. Вычислять траекторию было не ее ума дело.
Никита нашел Яську только на следующий день. Они сидели на желтой скамейке и отчужденно молчали. Яська упорно и злобно напивалась. Никита смотрел в лужу. Было холодно. Вдруг Яся взорвалась. Прохожие стали оборачиваться и ускорять шаг. Она заходилась криком.
– Нет никакой твоей России! Все это чушь! Не хочу об этом думать! Мне наплевательски наплевать на всех твоих несчастных старух и голодных детей! Я не хочу никого спасать! Пусть подыхают! Я хочу быть счастливой! Оставь меня в покое! Перестань на меня смотреть! Да, я предатель! Предатель! Предатель! Казни меня за измену! Только не смотри на меня! Не смотри на меня так!
Тут Яська издала какой-то нечеловеческий вой и со всех ног бросилась прочь. Назавтра Никита не смог ей позвонить. А еще через день встретил на остановке Анечку и узнал, что Яся опять в Швейцарии.
После Ясиной истерики на желтой лавочке «сезон в аду» вошел в новую фазу. Из ужаса и тоски Никита впал в неживое равнодушие. Он будто смотрел жизнь по сломанному черно-белому телевизору. И внутри ничего не отзывалось на мелькание плоских картинок.
Потом он научился жить в мире без нее. Уехал из их родного города в Москву. Снова стал чувствовать запахи, слышать звуки и улыбаться навстречу людям. Никита прекрасно знал, что когда-нибудь это тщетное равновесие развалится, как карточный домик, от одного прикосновения маленькой руки с острыми ногтями, раскрашенными всеми цветами радуги.
Но пока любовь перестала быть болью. И стала безопасным воспоминанием. Которое можно было бесконечно смотреть, раз за разом перематывая на начало. Туда, где им обоим было по семнадцать лет.
Яська регулярно врывалась в его жизнь. Захлебывающимися звонками в четыре утра. Скандальными историями, из которых ее приходилось вытаскивать. А потом долго отпаивать водкой и гладить по красным волосам, торчащим во все стороны. Яська часто приезжала в гости и невинно спала с Никитой в одной кровати. Как и раньше, выталкивая его на пол. Он знал все ее любовные истории. Ясины богатые и скучные мужчины ненавидели его имя из-за бесконечных рассказов о том, как «однажды мы с Никитой…»
Им по-прежнему было хорошо вдвоем. Но когда Яся исчезала, мир больше не рушился. Никита научился уходить от ударов. Даже ее карьера порномодели и груды фотографий неприлично голой Яськи, которые она гордо демонстрировала Никите прямо посреди метро. Даже это не сделало ему больно. Он просто старался не думать. Не формулировать. Никак не называть. Это однажды попытался сделать Юнкер, до того молча наблюдавший за развитием событий.
– Как она это подает? Мятущаяся душа? Неспокойный характер? Ага, девочка-скандал! Ты совсем идиот? Она же просто продалась! Красиво и выгодно. И ей на самом деле «наплевательски наплевать» и на тебя, и на все, чем ты живешь!
– Я тебя сейчас ударю, – тихо сказал Никита.
Больше они про Яську не говорили.
6