– Садитесь, Николай Афанасьевич, – сказал он. – Садитесь на диван, а я устроюсь напротив. Вот так хорошо будет. Вы ведь поговорить пришли о чем-то?
– Да, – ответил я, усаживаясь на диван с кретоновой обивкой в мелкий цветочек. – Верно, Володя, поговорить. Давно хотел да все никак не мог собраться.
Ульянов сел напротив на стул, заложил ногу за ногу.
– Слушаю вас, Николай Афанасьевич.
Тут я вновь оробел, будто мальчишка, и, вместо того чтобы сказать решительно: «Милый друг Владимир, оставьте мою дочь в покое и уж во всяком случае не подсовывайте ей никаких ваших книжек», – вдруг вымолвил:
– Какая страшная смерть – утопление…
Владимир помрачнел, побарабанил пальцами по столу, к которому он сидел вполоборота.
– Страшная, да… Знаете, а ведь я, Николай Афанасьевич, однажды едва не утонул. Я мальчишкой завзятый был естествоиспытатель.
Я невольно усмехнулся, услышав это «мальчишка» из уст пусть и не мальчишки, но уж никак не взрослого мужчины. Владимир усмешку мою заметил, однако понял ее, видимо, по-своему – решил, что меня позабавило слово «естествоиспытатель».
– Ну да, натуралист, такой, знаете ли, Ламарк девяти лет от роду. Мы с ребятами летом к Свияге бегали, а чаще всего я на речку с Колькой Нефедевым ходил, дружком моим закадычным. Он рыбалить любил – не остановишь. Я же лягушками интересовался, сейчас уже и не пойму, чем меня эти земноводные занимали. Вышли мы к заводи, а там этих лягушек – прорва. Казалось, зачерпни воды, так в руке только они и останутся. Я и попробовал зачерпнуть… – Тут усмешка у Володи пропала, он нахмурился. – Нагнулся, а берег скользкий оказался, так я в воду и съехал. Дно топкое, меня начало засасывать. Я кричу, Колька тоже вопит как оглашенный, но подойти боится. Так бы я и ушел в трясину, право слово, ежели б не заводской один. Там рядом винокуренный завод был. Услышал этот рабочий наши крики, прибежал и вытащил незадачливого Ламарка. Вовремя подоспел – меня уже по грудь засосало, да. Я, наверное, тогда впервые страх смерти испытал. И он во мне долго еще жил, а может, до сих пор живет. После того случая отец мне запретил ходить на реку летом. Только зимой, чтобы по льду на коньках бегать… – Владимир вдруг указал на книгу, которую читал перед моим приходом, и резко переменил тему: – Знаете, а вот тут как раз один любопытный случай описан, вполне похожий на наш.
Я, признаться, почему-то полагал, что студент наш читает все того же Чернышевского. Но когда он, приподняв книгу, показал мне обложку, я увидел название: «Архив судебной медицины и общественной гигиены. 1868 год».
– Это из библиотеки моего деда, – пояснил Владимир. – Вы разве не помните? Александр Дмитриевич семь лет служил в Санкт-Петербурге полицейским врачом. И журналы эти до конца жизни выписывал. Очень кстати… Так вот, тут описан случай с утопленником. Дело было на Неве, осенью. И полицейский врач, осмотревший тело, установил, что смерть наступила от сердечного приступа, вызванного переохлаждением в студеной воде. Ну, тут перечислены всякие признаки… Короче говоря, сколько я могу судить, наш бедолага, господин Рцы Слово, от того же скончался, от остановки сердца. А лед, сковавший реку, сыграл свою роль, и тело сохранило все те признаки, которые появились в момент смерти. Называть их не буду, ежели захотите их уяснить – сами полюбопытствуйте.
– А как же дама? – спросил я. – Ее-то утопили? Несчастная женщина…
– Дама? – Владимир удивленно взглянул на меня. – Неужели вы не заметили? – Он покачал головой. – Вот те на, а еще военный человек, подпоручик артиллерии, участник Севастопольской обороны! Как же это вы, Николай Афанасьевич?
Я был удивлен словами молодого Ульянова не меньше, чем он – моими:
– И что же я, по-вашему, должен был заметить?
– Да ведь у нее раны в груди!
– Раны?! Какие еще раны? – воскликнул я, пораженный до глубины души.
– Думается мне, огнестрельные. Но очень странные. Мне кажется, кто-то стрелял с близкого расстояния, не исключено, что из охотничьего ружья. Однако на дробь не похоже, но и на охотничьи пули тоже. Такое впечатление, знаете ли, что по этой даме выстрелили из новомодной автоматической картечницы господина Максима, я читал о ней недавно. Только откуда в нашей глуши картечницы, да еще автоматические? В общем, я разглядел три входных отверстия. Они весьма небольшие, и на черном мокром платье их не так уж видно, но если поглядеть сзади… Зрелище ужасающее. Я поначалу не хотел смотреть, не люблю картины такого рода, но потом, когда тело укладывали в сани, все-таки не выдержал и глянул. Там, наверное, половины спины нет, да после пребывания в воде, да рыбы еще пообъедали… Бр-р-р… Вот я и думаю, чем же таким мелким и страшным в эту женщину выстрелили…
Не скрою, я был поражен как наблюдательностью молодого Ульянова, так и его осведомленностью в вопросах новых оружейных изобретений. Мне хотелось как следует порасспросить его, но, с другой стороны, я не желал признаваться в том, что, помогая уряднику и Кузьме Желдееву укладывать тела в сани, я все время отворачивался, стараясь не смотреть на покойников.
– Да-а-а… – протянул я. – Надо же, как годы берут свое. Что-то порастерял я способность к обсервации. Да и смешался я тогда, пришел в некоторое даже смятение. Шутка ли – два утопленника в нашей добронравной Ушне! Но, может, та женщина была еще жива, когда оказалась в воде? Нахлебалась воды и утонула, а то, что на спине, – просто от рыб?… Верите ли, рыбы, даже не хищные, – жестокие твари.
Владимир покачал головой.
– Нет, вряд ли. Я, конечно, не врач, но, по-моему, раны смертельные. И даму эту застрелили в упор. Не знаю пока, чем, но застрелили. А в воду бросили уже мертвой. Так что, Николай Афанасьевич, ни он, ни она не утопленники. Женщину кто-то застрелил и потом бросил в реку, скрывая преступление. А не известный нам господин Рцы Слово вытащить ее хотел, да сердце в холодной воде остановилось… Хотя есть там еще кое-какие загадки… – пробормотал Владимир. – Интересно было бы поговорить с полицейским врачом, только вряд ли наш урядник позволит мне самостоятельно отлучиться в уезд. А с ним ехать и в его присутствии разговоры вести – пустое дело…
Тут я вспомнил мои бедовые ночные соображения об этом происшествии.
– Как по-вашему, Володя, – сказал я, – а не мог ли сам покойник покойницу и застрелить? И утопить после? – Произнес я эти слова и тут же устыдился их явной нелепости.
В глазах нашего студента вспыхнул озорной огонек.
– Ну-ну, – усмехнулся он. – И как же это у вас получается, Николай Афанасьевич, – сам утопил, сам же и вытащить пытался?
Я знал, что сморозил глупость, но сдаваться не хотел и потому упрямо продолжил:
– А все очень просто. Может, господин этот, иностранный то есть, ревнивцем был, наподобие Отелло. Только тот задушил, а этот за ружье схватился. Взял и застрелил возлюбленную, даже, может статься, жену. Застрелил, а потом утопил. И только совершив злодеяние, раскаялся, что не по-христиански получается: в воде страдалица осталась, а надо бы ей в земле успокоиться. Начал ее вытаскивать, а сердце и не выдержало. Разве не могло так произойти? По-моему, весьма похоже на правду и очень даже по-человечески.
Студент наш покачал головой.
– Вы только версию вашу полиции не излагайте, хорошо? – сказал Владимир. – Они вас за нее, конечно, благодарить будут. Вроде бы и искать никого не надо – вот она, убитая, и вот он – убийца. По-христиански, говорите? По-христиански было бы не убивать, а простить, коли дело до ревности дошло, да. Нет, Николай Афанасьевич. Ревность – чувство преступное. Вы почитайте… – Тут Владимир замолчал и даже, по-моему, немного смутился. – Но об этом мы в другой раз поговорим. Тем более что в нашем случае никакой ревности нет. Тут что-то другое… – Он встал и несколько раз прошелся по комнате. – Вот, например, такой вопрос: почему в вещах, подброшенных уряднику Никифорову, нет женского верхнего платья? Пальто или шубы? Ведь в легкой тальме по нашей зиме особо не погуляешь, верно?
– Да уж… – согласился я. – Знаете, Володя, этот ваш довод я принимаю. Возможно, причина преступления вовсе не ревность. Но тогда… тогда видится мне во всем этом самый что ни на есть обыкновенный разбой, без особых тайн. Гуляли себе двое, господин и дама, тут на них какой-то делинквент и наскочил, да с ружьем, дробью заряженным. У господина – как вы его назвали? Рцы Слово? – да, у господина Рцы Слово сердчишко слабое, иначе не остановилось бы в воде, хоть и холодной. Я вон, по молодости, в проруби купался – и ничего, слава Богу. А может, и совсем не в воде. Слабое сердце на земле тоже могло не выдержать, с испуга-то. Тут ведь как выходит: на иноземцев, с их деликатными натурами, – да наш разбойник вызверился, еще и с дробовиком.
Володя слушал меня с явным интересом.
– Потому и даму застрелил варнак, – сказал я, чувствуя, что выходит довольно складно. – Видит – господин бездыханным упал. Зачем же ему свидетельницу в живых оставлять? Или же дама, увидав, что кавалер ее лежит неподвижно, кинулась в беспамятной ненависти на разбойника, тот взял и нажал на крючок. И крупной дробью в упор уложил незнакомицу, царство ей небесное.
– Почему же тогда всего три входных отверстия, а не больше? – спросил Владимир. – И как объяснить развороченную спину? Дробь так не подействует, она скорее грудь разворотит. И почему господин раздет до нижнего белья, а дама – одета? И как получилось, что к ее ногам груз привязан, а к его – нет?
– Голый – понятно, почему. – От возбуждения я даже начал размахивать руками, что за мною водилось редко. – Разбойник и раздел. Дамское-то кашемировое платье ему ни к чему, и капор тоже. Даму несчастную он утопил, как положено, с грузом. И господина этого, может статься, тоже хотел утяжелить, но не успел. Спугнул злодея кто-то – вот он и бросил тело в воду без груза. И одежку бросил, а мельник наш нашел. Разбойник же из дамских вещей только верхнее взял, самое ценное – пальто там, или шубу. Вот потому верхней одежды и нет в вещах, которые Никифорову подбросил Паклин.
– А кровь вокруг ногтей? И груз откуда взялся? Что же, этот самый делинквент с самого начала рассчитывал кого-то утопить?
– Не знаю, – честно признался я. – Насчет груза не знаю. А кровь… Мало ли… Может, перед смертью на земле бился, может, полз, землю царапал ногтями… Как сердце-то у него прихватило… – Я вдруг оборвал себя на полуслове.
Мое первоначальное возбуждение внезапно прошло, и я почувствовал странную усталость, даже слабость. Я словно увидел себя со стороны. Сидит умудренный жизнью пожилой человек, лысоватый, со старомодными седоватыми бакенбардами, в ношеной одежде, и азартно рассказывает молодому и скептически настроенному человеку то ли сказки, то ли небылицы из скверной газетки. Показались мне наивными, поверхностными и легкомысленными те суждения, которые несколькими минутами ранее я пытался донести до собеседника. И то сказать: ну какой из меня полицейский или судейский? А молодой человек меж тем смотрит на меня чуть раскосыми глазами и посмеивается, небось, в душе над старым балабаном, пришедшим в раж по неведомым причинам, да изредка точными вопросами осаживает его.
«Эх, прости Господи!.. – рассердился я, не на Владимира, конечно, а на самого себя. – Это ж надо – так увлечься делами, никакого отношения ко мне не имеющими! Будто нечем мне больше озадачиваться! Нет, пора возвращаться домой, к хозяйству. Я сегодня и так полдня зазря потратил, а завтра воскресенье, я собирался в Шали съездить, присмотреть там Аленушке обновки. Да и себе кое-что – табак у меня весь вышел, трубка вот-вот прогорит…»
Меж тем Владимир внимательно на меня смотрел. Видимо, изменения в моем лице его озадачили, так что легкая тень усмешки совершенно исчезла из его глаз.
– Стало быть, версию об убийстве из ревности вы отбросили окончательно? – спросил Владимир.
– Ну почему же окончательно. Может, так было, а может, эдак… – Теперь оба моих объяснения показались мне самому искусственными. – А вы что же думаете?
Владимир снова сел в кресло, взял в руки журнал, рассеянно перелистал его.
– Пока не знаю. Мало сведений. Для начала хорошо бы выяснить, где все происходило, – сказал он. – И действительно ли несчастный умер от остановки сердца. Это ведь пока только мое предположение… Изрядно интересно, что рассказал мельник Никифорову… Николай Афанасьевич, а ведь вы не за тем вернулись, чтобы свои соображения излагать, правда? Мне кажется, поначалу вы хотели со мной говорить о другом.
Я понял, что мне не удастся уйти от неприятного разговора, мною же самим предумышленного. Оттого я и расстроился, и несколько раздражился. Тем не менее деваться было некуда. Молодой человек взирал на меня пристально и серьезно. Я вздохнул и сказал, стараясь смотреть в сторону:
– Видите ли, Володя, нынче я нашел среди своих книг сочинение господина Чернышевского. Роман «Что делать?», запрещенный цензурою. Несколько тетрадок из журнала «Современник», переплетенных вместе. Это ведь вы дали моей дочери сию книжицу, не так ли?
– Что же из того? – Владимир нахмурился. – Елена Николаевна – умная и рассудительная девушка. Почему бы ей не прочесть лучший из романов, когда-либо написанных в России? Вы сами-то читали эту книгу? – Он произнес все это ровным и бесстрастным голосом.
– Нет, не читал. Однако же слышал, и немало слышал, весьма нелестные о ней отзывы. В первую голову, о нравственности, а вернее, о безнравственности взглядов автора, – запальчиво ответил я. Надо признать, запальчивость моя происходила оттого, что я ведь и вправду не читал книгу, а взялся о ней судить. – Слышал буквально следующее: автор романа превозносит жизнь во грехе и глумится над святостью брака!
Владимир искренне возмутился моими словами, а может, не столько словами, сколько напыщенностью, с которой они были произнесены.
– Чепуха! – Он возбужденно заходил по комнате. – Это вполне даже чепуха, то, что вы говорите, господин Ильин! Николай Гаврилович Чернышевский – честнейший и талантливейший писатель. И книга его – о новых и особенных людях, которых, по счастью, все больше рождается в нашей стране! О тех, которые единственно и достойны будут жить в новом мире! Это великая литература, потому что она учит, направляет и вдохновляет. Я перечитал роман целых пять раз за одно только нынешнее лето и каждый раз находил в нем новые и полезные мысли. Чтобы вы знали: никакого глумления ни над какими святостями там нет. А есть лишь предвидение той новой морали, которая придет на смену ханжеству и лицемерию сегодняшней жизни. И предвосхищение новых отношений между людьми. Хотите вообразить, каковы эти отношения и каковы герои романа? Почитайте книгу. Хотя нет, стойте. Я сейчас сам вам кое-что прочту. – Владимир быстро подошел, почти подбежал к книжному шкафу, открыл его и взял в руки тетрадь, лежавшую там на одной из полок в такой манере, какую ни один рачительный книжник не должен бы допускать, – поверх книг. – Я тут кое-что выписал, слушайте: «Рахметов отпер дверь с мрачною широкою улыбкою, и посетитель увидел вещь, от которой и не Аграфена Антоновна могла развести руками: спина и бока всего белья Рахметова (он был в одном белье) были облиты кровью, под кроватью была кровь, войлок, на котором он спал, также в крови; в войлоке были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с-исподи, остриями вверх, они высовывались из войлока чуть не на полвершка; Рахметов лежал на них ночь. „Что это такое, помилуйте, Рахметов“, с ужасом проговорил Кирсанов. – „Проба. Нужно. Неправдоподобно, конечно; однако же, на всякий случай нужно. Вижу, могу“«, – прочитал Владимир чуть нараспев, а дочитав, посмотрел на меня с восхищением, относившимся не до меня, натурально, а до жуткой картины, от которой я, признаться, содрогнулся. – Что скажете? Ну, можно ли таких людей – особенных людей! – подозревать в безнравственности и жизни во грехе? Да это же высшая нравственность и есть – польза во имя ясного будущего!
– Это о ком же таком? – спросил я. – О факире индийском, что ли?
Я вовсе не хотел иронизировать над восторгом юноши, но прочитанное вслух вызвало во мне действительное отвращение.
Глаза Владимира гневно сверкнули. Минуту мне казалось, что он накричит на меня. Но нет, Ульянов сдержал себя и ответил вполне примерно:
– Почему же факир? Нет, просто особенный человек, я же сказал. Так его и Чернышевский назвал. Потому что особенный человек – тот, кто спокойно принимает лишения и умеет обходиться самым малым – во имя высокой цели.
– И какова же эта цель? – полюбопытствовал я.
– Преобразование, – спокойно ответил Владимир. – Преобразование мира. Из несправедливого в справедливый. А это – борьба. И в борьбе нужно отказаться от многого. Может быть, от всего, что кажется важным большинству общества.
Я покачал головой.
– Тот, кого вы сейчас с таким пафосом называете «особенным человеком», Володя, представляется мне не совсем здоровым и в чем-то даже ридикюльным. Да и, к слову сказать, «особенный» – вы уже несколько раз повторили это определение. Особенный – стало быть, не такой, как все. И значит это, что любимый ваш автор – мизантроп. Так, кажется, зовутся те, кто ненавидит человечество, то есть нас, обыкновенных, не особенных людей?
Я произнес эти слова, прекрасно понимая, что Владимир вправе воспринять их оскорбительными. Но нет – он вновь сдержался. А может быть, вовсе не счел их оскорбительными. Более того, он даже снисходительно улыбнулся, словно ожидал такой реакции.
– Понимаю ваш скептицизм, Николай Афанасьевич, – сказал он. – Надеюсь, вы простите меня, если я скажу, что вы – человек прошлого. Потому ваше недоверие естественно, и потому же вам кажется смешным – как вы выразились, из любви к французским словечкам, «ридикюльным» – образ идеального современного человека. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.