Поверх вещей лежал юфтевый бумажник с вытисненным на нем вензелем «R» и «S», уже виденным нами.
– Да, – сказал Никифоров в ответ на мой вопросительный взгляд. – И размеры подходят нашему утопленнику.
Он повертел в руках бумажник.
– Да только пуст он, портмонет-то, – ни бумаг, ни денег… – Никифоров вздохнул. – Вот разве одна бумажка в нем застряла. Из-за нее я к вам и пришел.
Урядник раскрыл кожаный баул и вытащил из него сложенный в четыре раза лист бумаги.
– Написано тут что-то, – сказал он. – Не по-нашему. Подумал – может, вы прочтете, Николай Афанасьич? Глядишь, и прояснится дело-то – кто такой да зачем в холодную воду полез. А? – Он протянул мне листок. Я развернул.
Действительно, примерно половина листа была исписана стремительным почерком.
– Увы. – Я развел руками. – Я, Егор Тимофеевич, владею французским, а это не он. Похоже на немецкий. Вот тут, над «о», две точки. Называется «умлаут» – так немцы пишут. И многие слова с заглавной буквы. Тоже немецкая манера.
Говоря так, я, разумеется, лукавил. И немецким языком владел уж не хуже, чем французским; как же без этого, коли хозяева мои прежние частенько между собой по-немецки разговаривали. Да и нынешние хозяйки и их дети то и дело вставляли в речь немецкие словечки и выражения. Так что смысл письма, обнаруженного урядником, мне был вполне понятен. Но захотелось мне познакомить с находками молодого Ульянова. И, дождавшись, чтобы огорченный урядник раскрыл баул и собрался уже спрятать туда листок, я осторожно сказал, словно бы только сейчас вспомнив:
– А ведь немецким языком наш студент владеет. У них дома, я слышал, Мария Александровна частенько с детьми по-немецки разговаривала. Вы бы к нему обратились. Он и переведет, и пояснит если что. Парень, как вы сами видели, сообразительный.
Никифоров нахмурился.
– Владимир Ильин Ульянов сослан в деревню Кокушкино под негласный надзор полиции, – сказал он казенным тоном. – Стало быть, под мой надзор. А вы предлагаете мне обратиться к нему за помощью в полицейском деле. Мало того – его старший брат Александр, ежели помните, государственный преступник, повешенный за покушение на государя. И как, по-вашему, я буду выглядеть в глазах уездного начальства?
Я пожал плечами.
– А зачем вам ставить в известность начальство? Ну, посетите вы вашего подопечного на дому – вас разве что поощрят за усердие. – При этих моих словах урядник скептически хмыкнул. – Что можно еще сказать? Если мое предложение вас не устраивает, отошлите эту записку в Лаишев. Там становой пристав, надо полагать, в уезде ему будет легче сыскать знатока немецкого.
О становом нашем приставе Лисицыне я упомянул не без умысла. Никифоров его едва терпел. Каюсь, я подвел эту сапу с расчетом: меня все более интересовала история с запиской и подброшенной одеждой, и мне хотелось быть в курсе происходящего.
Никифоров поступил так, как я и планировал: решительно встал, быстро вновь завернул вещи в рогожу, спрятал записку в баул. И сказал – рассудительно, но по-прежнему сухо:
– Что же, навестить поднадзорного действительно следует. Долг, как говорится, обязывает. Не составите ли мне компанию, Николай Афанасьич? Вы ведь у матушки его управляющий, стало быть, тоже ответственное лицо.
Окинув меня строгим взглядом – я по-прежнему был в шлафроке и войлочных туфлях, – он добавил:
– Подожду вас на улице. Уж вы, ваше благородие, соберитесь по-быстрому, по-военному, хорошо?
Собираться я и без понуканий умею быстро, но, во-первых, внезапно прорезавшийся у нашего Егора начальственный тон мне вовсе не понравился. Ну и, понятное дело, выходить из дому без завтрака я решительно не хотел. Хорошо, умница Домна уже давно сварила кофе и приготовила кашу. Я съел кусок холодного пирога с печенкой, тарелку пшенной каши, выпил две чашки мартиника и только после этого вышел на улицу. Урядник наш, стоя возле крыльца, докуривал папироску – судя по его хмурому виду, не первую. Впрочем, окурки на снегу не валялись, да и не должны были – Егор Тимофеевич известный аккуратист. Имел он обыкновение, загасив папиросу, класть окурок в карман шинели, а выбрасывал уж потом.
Идти было недолго. По дороге мы с Никифоровым не разговаривали. Разве что совместно кивали встречным. Таких, впрочем, оказалось немного, что было странно – суббота, время почти полдень. Наверное, страшные находки, сделанные позавчера, подействовали не только на меня, и настроение у всех в округе было помраченное. Даже снег под ногами, как мне казалось, похрустывал не весело, но словно бы зловеще.
Войдя во двор усадьбы, я невольно остановился у ворот. Двор был пуст, а большой дом с темными окнами производил печальное впечатление. Еще больше грусти наводило то, что снег ни с дорожек, ни со ступеней крыльца не был сметен, а крыша большой беседки заметно покосилась под снежною шапкой. Усадьба казалась на удивление нежилой – хотя не далее как прошлым летом приезжали сюда и Мария Александровна Ульянова, и Любовь Александровна Пономарева с детьми. И жили тут до самой осени. Правда, веселья в этом году и при них было маловато – смерть Ильи Николаевича, а следом ужасная гибель Александра изрядно подломили и дух дочерей Александра Дмитриевича Бланка, и диспозицию их детей – в том числе самых младших. Возможно, и на мое состояние повлиял злой рок несчастной семьи. Во всяком случае, никогда ранее пустой закрытый дом не казался мне столь удручающе заброшенным.
Уж не знаю, сколько бы я простоял у ворот в задумчивости, ежели бы урядник не тронул меня за плечо, напомнив таким образом цель нашего прихода сюда – большой флигель, к которому вела протоптанная в снегу дорожка.
Дверь открыла Анна Ильинична. Она была в строгом черном мериносовом платье, волосы тщательно зачесаны назад и заплетены в косу. На плечи накинута вишневая французская шаль. Приветливая улыбка Анны Ильиничны исчезла, едва она увидела стоявшего на полшага позади меня Никифорова в его перехваченной ремнями шинели и лохматой папахе.
– Чем могу служить, господа? – спросила она, поджав губы.
Урядник выпятил грудь, грозно сдвинул брови и начал было так:
– Поднадзорная Ульянова, как нам стало известно… – но Анна тут же перебила его:
– Я дворянка, любезный, дочь покойного действительного статского советника Ильи Николаевича Ульянова. Прошу не забываться и обращаться соответственно. Что вам угодно?
Пока Никифоров искал, что сказать в ответ, я вмешался и поспешил исправить положение:
– Анна Ильинична, нам необходимо видеть вашего брата. По очень важному делу.
– Вот как? – Не отходя от двери и не пропуская нас внутрь, она повысила голос: – Володя, к тебе пришел Николай Афанасьевич, в сопровождении представителя власти. Или же представитель власти в сопровождении Николая Афанасьевича, я не совсем поняла. По очень важному делу! – Язвительность ее тона никак не отразилась на бесстрастном лице, но прозвучала вполне откровенно.
Я не видел лица урядника, но чувствовал, что, во-первых, он покраснел, а во-вторых, уже мысленно ругает на чем свет стоит и меня, и себя – за то, что принял мое предложение.
– Проводи их, Аннушка! – крикнул Владимир. Юношеский его басок показался мне веселым.
Мы с урядником разделись в сенях и в сопровождении госпожи Ульяновой вошли в комнату студента. Большая чистая светлица, в углу – железная кровать, покрытая голубым тканевым одеялом, в центре – овальный деревянный стол, вроде как обеденный, однако на двух толстых тумбах с ящиками, рядом – круглый столик, высокие стулья, одетые в белые чехлы, возле стены мягкий диван, над ним географическая карта, на противоположной стене – большой морской пейзаж кисти не известного мне художника. И еще огромный книжный шкаф, набитый книгами, – как я знал, он перешел к Владимиру от дяди, мужа Любови Александровны.
Владимир сидел за столом в накинутой поверх белой сорочки студенческой тужурке и что-то быстро писал. Слева на столе разложена была шахматная доска с расставленными фигурами. Судя по тому, что писавший то и дело бросал взгляд на игровую позицию, он записывал игру. Рядом с доской лежал старый номер петербургского журнала «Шахматный листок» – издания, как мне было известно, давно прекратившего свое существование.
Владимир быстро поднялся нам навстречу, на лице его была легкая улыбка, относившаяся явно не к нашему визиту – видимо, разыгрываемая комбинация доставляла ему удовольствие.
Мне и самому не чужда была красота шахмат. Я даже обучил дочь – чтобы иной раз скоротать вечер за неторопливой игрой, а в прошлом году сам выписывал «Шахматный вестник» Чигорина. Увы, этот журнал тоже приказал долго жить.
– Здравствуйте, господа, садитесь. – Наш хозяин указал на стулья в белых чехлах. – Прошу меня простить, еще одна только строка. – Прищурившись, он осмотрел доску. – Представьте себе, знакомый Аннушки по Петербургу сосватал мне знатного соперника, и теперь я играю по переписке с самим маэстро Хардиным, Андреем Николаевичем. Слышали о таком? Самарский адвокат. Блестящий шахматист, сам Чигорин его высоко ценит. Задал он мне задачку! Но теперь-то, надеюсь, ему тоже придется поломать голову, Да-с, господин Хардин, это вам не в суде выступать! – Владимир сделал еще одну запись, после чего промокнул послание и вложил письмо в конверт с уже надписанным адресом. – Аня! – позвал он. – Вот, сделай милость, положи к прочим письмам. Как почтарь поедет, отправим все вместе.
Анна Ильинична взяла письмо и вышла из комнаты. На нас с Никифоровым она не смотрела.
– Ну-с, – Владимир удовлетворенно потер руки. – Дело сделано. Ответный ход – за маэстро… Чем могу служить? Ах, да, господин урядник, это, я так понимаю, ваша прямая обязанность? Надзирать, так сказать, за политически неблагонадежным семейством на дому? Что же, можете сообщить начальству, что поднадзорные проводят время за шахматной игрой и чтением соответствующей литературы, причем не первой свежести. – Он хлопнул открытой ладонью по «Шахматному листку».
Урядник кашлянул.
– Господин Ульянов, – сказал я, – нам нужна ваша помощь. Вы ведь владеете немецким языком, верно?
Владимир удивленно поднял брови.
– Помощь? В немецком языке? Вот так так… – сказал он удивленно. – Вы правы, язык Гете и Гегеля нам немного знаком.
Студент лукаво прищурился и процитировал:
...
– Was ist der Philister?
Ein hohler Darm,
Voll Furcht und Hoffnung,
Da? Gott erbarm. [1]
Он коротко поклонился Никифорову и, согнав с лица улыбку, добавил:
– Это конечно же не про вас, господин урядник. Это так, к слову. Но что случилось?
Егор Тимофеевич молча раскрыл баул и протянул Владимиру найденный листок. Ульянов прочитал его и равнодушно пожал плечами.
– Не знаю, как и почему это попало вам в руки, – сказал он, – но, судя по всему, перед нами черновик какого-то письма. Или же само письмо, только неотправленное. Автор его сообщает некоему Августу, что Луизу он отыскал и что дела заставляют его задержаться в России, в окрестностях города… Ага, это он так написал «Лаишев». Да, и что он, по всей видимости, никак не сможет быть в Вене на Рождество. Далее просит передать привет некоей Элен и ее матушке. Вот, собственно, и все. – Владимир вернул записку явно разочарованному Никифорову.
Мне это уже было известно, но я делал вид, что весьма разочарован столь малыми сведениями, которые содержались в записке.
Урядник тяжело поднялся со стула.
– Благодарю вас, – буркнул он. – Вы нам очень помогли.
– Не стоит благодарности. – Владимир быстро перевел взгляд с мрачного урядника на меня. – Я так понимаю, вы ожидали чего-то другого? Уж не связано ли это письмо с утопленником?
– Ничего не могу сказать на сей счет, – сухо ответствовал Никифоров.
А я вдруг решился. До сих пор не знаю, что именно заставило меня сделать этот шаг.
– Да будет вам, Егор Тимофеевич! – воскликнул я. – Неужели вы забыли, что это именно господин Ульянов обратил ваше внимание на детали, позволившие установить факт второго преступления?! Что за ребячество, ей же Богу! – И, не дожидаясь ответа, обратился к нашему молодому собеседнику: – Господин Ульянов, вы совершенно правы. Эту записку, по всей видимости, написал погибший.
– И где же вы ее нашли? – Владимир нахмурился. – Я понимаю, что не на почте. Но ведь не в кармане же утопленника! Или утопленницы, если вспомнить, что на скудной одежде погибшего вряд ли могли быть карманы…
Урядник все еще хмурился. Видно было, что он не настроен рассказывать поднадзорному что бы то ни было. Поднадзорный насмешливо прищурился.
– Не хотите говорить? Вам это кажется нарушением субординации? – спросил он. – Полноте! – Владимир рассмеялся. Смех у него был хороший, искренний. – Я вот недавно прочитал воспоминания одного господина, которого, вроде меня, сослали за предосудительные, так сказать, суждения. Сослали его в Новгород, а там он начал служить советником губернского правления. И вот, представьте, в его ведении оказались и дела сосланных под надзор полиции. И каждую неделю полицмейстер исправно вручал ему донесение о поведении его самого. И сосланный господин добросовестно прочитывал это донесение, после чего налагал на оное свою подпись. [2] Тем и хороша русская бюрократия, господин Никифоров, что чаще требует служить букве, нежели духу. Господин этот впоследствии покинул Российскую империю и долго жил за границей, так что имел возможность сравнить бюрократию отечественную с бюрократией иностранной… – Ульянов посерьезнел. – Впрочем, как угодно-с. Не хотите говорить – не говорите.
На лице Никифорова отразилась мучительная внутренняя борьба. Не менее, чем я, он хотел услышать мнение молодого человека о найденных вещах и предположение о том, кто мог их подбросить к нему во двор. И в то же время Егор Тимофеевич хорошо представлял себе, какие неприятности могли обрушиться на него, если бы кто узнал о допущении к полицейскому следствию студента, исключенного из университета по неблагонадежности.
– Ладно, – сказал я, поднимаясь. – В таком случае, господин Никифоров, послушайтесь хотя бы моего совета: немедленно отправляйтесь в уезд и поставьте обо всем в известность господина Лисицына. А уж он пускай принимает решение. В конце концов, я вас понимаю, Егор Тимофеевич, вы человек маленький. Начальству, конечно, виднее.
И вновь мое упоминание о становом приставе возымело должный эффект. Егор Тимофеевич крякнул, махнул рукой, потом, откинув полы шинели, опустился на колени и прямо на полу развернул свой рогожный сверток.
– Ага-а… – протянул Владимир, опускаясь на корточки. – Так-так… Любопытно… – Он повертел в руках бумажник, заглянул внутрь. С особым интересом ощупал вензель-монограмму. Не поднимаясь, крикнул: – Аннушка! Ты бы гостям чайку наладила! И мне заодно.
Зрелище трех мужчин, сидевших на корточках и внимательно рассматривавших лежавшие на полу носильные вещи, поразило Анну Ильиничну. Тем не менее после небольшой заминки она отправилась выполнять просьбу брата.
Между тем вниманием Владимира, похоже, не очень завладели бекеша, верблюжьи штаны, суконный сюртук и шевровые сапоги, а вот рогожа, в которую все это было завернуто, вызвала у него живейший интерес. Пересмотрев все несколько раз, студент наконец-то выпрямился и отошел к окну.
Мы с урядником переглянулись. Никифоров пожал плечами. Молчание продолжалось довольно долго. Мы в каких-то театральных позах сидели на стульях, а Владимир, тоже как будто на сцене, стоял у окна и смотрел в заснеженный сад.
Паузу нарушила Анна Ильинична. Она внесла в комнату большой серебряный поднос с тремя стаканами чая в серебряных подстаканниках, серебряной же сахарницей и тремя фарфоровыми розетками с вишневым вареньем; щипчики и ложечки лежали тут же. Поставив поднос на круглый столик, Анна удивленно посмотрела на брата, попрежнему стоявшего к нам спиной.
– Володя, – позвала она, – ты просил чаю.
– Что?… – Он рассеянно оглянулся. – А… дада… Спасибо, Аннушка. Пейте, господа, отличный чай. И варенье необыкновенно вкусное. Да. Аня, оставь нас, пожалуйста.
Вздернув подбородок, Анна Ильинична вышла. Владимир подошел к нам, придвинул круглый столик и свой стул, сел рядом.
– Ну-с, – сказал он, – и как к вам попали эти вещи?
Урядник рассказал ему уже слышанную мною историю.
– Подбросили… Понятно, – повторил молодой человек. Впрочем, сейчас он вдруг показался мне много старше своих лет. – Что же… – Владимир взял стакан с чаем, маленькой ложечкой зачерпнул немного варенья. – Думаю, вы и сами уже обратили внимание на то, что все эти вещи вполне подходят несчастному утопленнику. И бумажник тоже. Подтверждением может служить монограмма, повторяющая вышитый на его белье вензель. Видимо, буквы «R» и «S» – его инициалы. Таким образом, мы имеем дело с иностранцем, возможно, австрийцем или венгром. Во всяком случае, подданным Австро-Венгрии. И, возможно, жителем Вены.
Никифоров кивнул. Все это было очевидно даже для меня и, на мой, опять же, взгляд, не требовало ни особой наблюдательности, ни особой проницательности, ни гибкости ума. Я почувствовал некоторое разочарование.
Словно заметив это, Владимир отпил немного чая, после чего вдруг сказал:
– Кроме того, наш утопленник – музыкант. Или учитель музыки.
– А это вы с чего взяли? – грубовато и недоверчиво спросил урядник.
– Взгляните еще раз на записку, – предложил Владимир. – Только на оборотную сторону.
Урядник послушно развернул листок. Я тоже с любопытством заглянул туда и увидел слабые, едва различимые полоски.
– Ноты! – воскликнул я. – Нотная бумага!
Владимир кивнул и допил чай. Мы к своему так и не притронулись.
– Это все? – спросил Никифоров. – Все, что вы можете мне рассказать?
Владимир пожал плечами.
– Думаю, вам мог бы кое-что рассказать тот человек, который подкинул вам эти вещи.
– Ну-у… – разочарованно протянул урядник. – Уж этого-то я бы, конечно, потряс как следует. Если он и не убивал сам ту несчастную даму, за которой, по-вашему, полез в воду этот… австриец… Да… То уж наверняка знает, кто ее убил.
Владимир покачал головой и подошел к деревянному столу с разложенными шахматами. Похоже, теперь шахматная партия интересовала его больше, чем вещи погибшего.
Мы с урядником снова переглянулись.
– Что же, – сказал я, чувствуя себя обманутым, – спасибо и на том. До свиданья, господин Ульянов.
– Всего хорошего, – откликнулся он рассеянно, трогая то одну, то другую фигуру и не глядя в нашу сторону. – Только, знаете ли, мельник, конечно же, к убийству не причастен, тут я вполне уверен. И подбросил он вам все это из страха. Но расспросить его – не видел ли господин Паклин чего-нибудь подозрительного – было бы желательно… Ага! – воскликнул вдруг наш студент и быстро передвинул какую-то фигуру. – Вот! Вот как мы закончим эту партию, Андрей Николаевич! И никуда вам, дорогой мой, из этой ловушки не уйти!
Сказать, что я был поражен замечанием Владимира, значит не сказать ничего. А уж у Никифорова в буквальном смысле слова глаза полезли на лоб.
– Паклин?! – выдохнул он. – Мельник? При чем здесь Паклин?… Вы… с чего?… Как вы догадались?…
Оторвавшись от созерцания шахматных фигур, Владимир воззрился на нас с не меньшим удивлением, чем мы – на него.
– Но это же очевидно! – сказал он. – Сия рогожа – мешок для муки, только еще не использованный. А кроме того, по-моему, наш мельник – единственный рыжебородый во всем Кокушкине.
– Какое отношение ко всему происходящему может иметь его борода? – недоуменно спросил я.
– Видите ли, Николай Афанасьевич, у утопленника волосы черные. Найденная одежда, полагаю, принадлежит ему. А к воротнику сюртука пристал рыжий волос. Если присмотритесь, вы этот завиток увидите. Как мне представляется, волос явно из рыжей бороды. Вот я и думаю, что вещи эти нашел наш мельник. Как и где – это уж вы у него расспросите. Видимо, сюртук ему приглянулся. Он его померил. Паклин пошире погибшего, так что там на спинном шве нитки немного потянулись. Ну, и волос от своей бороды не заметил, потому и не снял. А насчет его причастности – сами посудите: если бы он был причастен, так уж наверное постарался бы эти вещи сжечь. Или уничтожить каким-то другим способом. А он подбросил вам, уряднику. А что в открытую прийти и принести побоялся – так ведь наши мужики власть не любят. Тем более – власть полицейскую. Вот вам и все объяснение. Так что вы его порасспросите, только уж, пожалуйста, Егор Тимофеевич, не запугивайте. Поинтересуйтесь у него: не видел ли он в ночь накануне ледостава что-нибудь подозрительное.
Никифоров, неловко пробормотав слова благодарности, вышел, а я ненадолго задержался у двери.
– Ваша логика меня восхитила, Володя. И ваша наблюдательность тоже, – сказал я воодушевленно и вполне искренне.
Мои слова вызвали у молодого человека неожиданный приступ веселья, несколько меня ошарашивший.
– Не обижайтесь, уважаемый Николай Афанасьевич, – сказал он. – Просто логика была единственным предметом, по которому я в аттестат получил «хорошо». По остальным предметам – «отлично», а по логике – «хорошо». Не люблю я все эти «пост хок нон эст проптер хок» и прочие «терциум-нон-датуры». [3]
Глава третья,
в которой неприятный разговор с Владимиром Ульяновым разрешается самым неожиданным образом
После того как мы простились с братом и сестрой Ульяновыми, я совсем уже настроился сопровождать урядника к Паклину. А в том, что он сейчас отправится прямо на мельницу, никаких сомнений у меня не оставалось. Да и Владимир, если принять во внимание его объяснения, был в этом совершенно уверен.
Однако Никифоров, едва оказавшись за воротами, лишь коротко мне поклонился, по-военному приложив руку к папахе, – весь его вид выдавал, что ни в каком моем участии он далее не нуждается. Поклон этот и козырянье меня изрядно обескуражили. Разумеется, я не переоценивал свою помощь полиции. Но все-таки мысль обратиться к молодому Ульянову – а он действительно дал несколько весьма дельных советов – исходила не от кого-нибудь, а именно от меня. Егору Тимофеевичу нашему такое никак не могло прийти в голову. Конечно, он испытывал известную неловкость от того, что обратился к поднадзорному за помощью; видимо, потому и хотел поскорее избавиться от моего присутствия. Что же, я его вполне понимал. Как понимал и то, что мне следовало ответить поклоном на поклон и отправиться по домашним делам, которых у меня накопилось предостаточно. Тем не менее я медлил, инстинктивно изыскивая повод продолжить разговор о происшествии.
Удивительна все-таки природа человеческая! Удивительна хотя бы тем, что в ней заложено такое свойство, как любопытство – качество, ни в коей мере не свойственное ни одному из представителей животного царства. Можно отнести любопытство к порокам и даже порицать его, но как же часто оно берет верх над остальными чувствами и даже разумом и увлекает человека туда, куда ни здравый рассудок, ни благонравие, взятые сами по себе, категорически не позволили бы ему попасть. Ведь когда мельник прибежал, чтобы сообщить мне о том, как «студент уткнулся» во вмерзшего в лед утопленника, более всего я заботился об Аленушке и менее всего хотел иметь какое-то отношение к трагедии. И вот прошло всего двое суток, а я уже готов забыть обо всем на свете, лишь бы узнать хоть какие-нибудь подробности о то ли «музыканте», то ли «учителе музыки», столь страшно закончившем жизнь вдали от родного дома в холодных осенних водах небольшой русской реки. И ведь хотелось мне узнать не только и даже не столько причину его смерти, сколько вообще о нем, о том, как и почему занесло его, несчастного, за столько верст от родной земли, и не в Москву, не в Петербург, а в наше заштатное Кокушкино…
Притом у меня и мысли не появлялось, что юный Владимир мог ошибиться и погибший в действительности никакой не австриец, а самый что ни на есть русак, и вензель вышили ему в модной мастерской по прихоти или тщеславию. Нет-нет, я уже видел этого утопленника не кем иным как австрийцем, приехавшим именно сюда, именно в наш Лаишевский уезд с таинственной и опасной миссией. И непременно его приезд был связан с несчастной женщиной, которую какие-то злодеи и пагубники бросили в воду, привязав к ногам тяжелый груз. А где женщина и смерть, там, понятно, любовь и измена. И об этой неизвестной мне женщине, чья смерть была столь ужасна, мне тоже нестерпимо хотелось узнать побольше. Позавчера, помогая уряднику и Кузьме укладывать тела на сани, я только раз и глянул в ее жуткое лицо и тут же постарался забыть. И сейчас, живою, представлялась она мне красавицей, низвергнутой в смертную бездну в пору юного цветения.
Никифоров негромко кашлянул. Я тотчас очнулся от своих мыслей и обнаружил, что по-прежнему стою неподвижно, заложив руки за спину и в упор глядя на урядника. Видимо, пристальный мой взгляд, уставленный в его переносицу, Егору Тимофеевичу не понравился. Я немного смутился, развел руками, словно сожалея о том, что не могу быть более полезен, и как-то заискивающе пробормотал:
– Да-да, пора идти, знаете ли…
Никифоров чуть помягчел, поправил косматую папаху, съехавшую на лоб.
– И то сказать. – Он раздумчиво осмотрелся по сторонам. – Пора.
– Куда вы сейчас, Егор Тимофеевич? – спросил я. – Не к Паклину ли?
Никифоров неопределенно пожал плечами.
– Да… Не знаю, право слово, – сказал он нехотя. – Простите, что задержал вас, Николай Афанасьевич. И более задерживать не смею. У вас, поди, забот пропасть, а я на вас еще и свои взваливаю. Благодарствуйте, пора бы мне и честь знать.
– Полно, Егор Тимофеевич, – возразил я. – Нисколько вы меня не обременяете. Располагайте мною, ежели в том нужду испытываете. Охотно помогу…
– За желание помочь – весьма признателен, Николай Афанасьич, но впредь я надеюсь вас попусту не беспокоить, – церемонно ответил Никифоров, снова приложив два пальца к папахе.
И опять мы не знали, о чем говорить далее. В конце концов неловкость лишь усугублялась нашим молчаливым стоянием друг против друга у ворот усадьбы. Я почти не сомневался, что насмешливо прищуренные глаза молодого Ульянова смотрят на нас сейчас из окна флигеля, и оттого чувствовал себя еще более смущенным и раздосадованным.
Урядник, похоже, испытывал сходные чувства. Оглянувшись на флигель, он поворотился ко мне и произнес казенным голосом:
– Вынужден вас оставить, господин Ильин. У вас, наверно, еще есть дела в усадьбе? Не смею мешать радению. А благодарность мою за содействие вы непременно передайте господину Ульянову еще раз.
Понудив меня, таким образом, к дальнейшему общению с Владимиром и Анной и чуть ли не грубо дав понять, что привлекать мою скромную персону к дальнейшим разысканиям не намерен, Никифоров решительно зашагал прочь от усадьбы, от меня, растерянного и несколько покоробленного, – а заодно и от взглядов своих поднадзорных, брата и сестры Ульяновых.
Потоптавшись еще какое-то время на месте, раздражаясь с каждым мгновением все больше, причем существо этого раздражения было непонятно мне самому, я вдруг вспомнил, что собирался выговорить и Владимиру, и Лене касаемо сочинения господина Чернышевского. Правду сказать, Ульянов волен читать все, что его душе угодно. Но подсовывать юной девушке порочные творения он не может и не должен! В конце концов, наличие запрещенной книги в доме могло навлечь на Аленушку неприятности и казенного характера. Я вдруг представил себе, что приходит в наш дом Егор Тимофеевич Никифоров и официальным голосом извещает об аресте и взятии под стражу девицы Елены Николаевны Ильиной за хранение в доме книг, запрещенных цензурой. Картина мне самому показалась умопомешательной, и я чуть было не рассмеялся в голос. Хотя веселость моя, конечно же, имела нервическую окраску. И все-таки возможные действия властей волновали меня в меньшей степени, нежели собственно развращающее действие идей Чернышевского.
И тут я неожиданно устыдился. В конце концов, я-то не читал романа. А ну как ничего страшного и опасного в нем нет? А что начальство запретило – так ведь начальство же и разрешить может. И потом – мало ли что запрещать у нас могут. Вот ведь и на сочинения столь почитаемого мною графа Льва Николаевича Толстого иные господа косо смотрят. Дошла до меня весть, будто его рассказы не могут появляться в печати без особого на то цензурного дозволения. Я уж запамятовал, кто мне о том рассказал, но помню, был то вполне сведущий человек, иначе не запомнилось бы мне. Словом сказать, запретить можно и безобидные вещи, так не лучше ли все-таки мне самому прочитать крамольную книжицу? Ущерба моей нравственности она не причинит, да и принципы мои, твердость коих мне была хорошо известна, не поколеблет. Но зато уж с дочерью, да и с Володей я смогу тогда говорить как человек дельный, знающий.
Тем не менее настоятельную необходимость в беседе с Владимиром я почувствовал вполне. И эта настоятельность придала моему топтанию у ворот усадьбы какое-то целесообразие. Мало того, я уже не чувствовал себя бесцеремонно отстраненным Никифоровым от помощи в его делах. Напротив, я почти мгновенно убедил себя, что это я сам, собственной волею, отставился от урядника, ибо имел намерения более серьезные, веские и куда как более для меня важные. И вот, исполнившись духа почти воинственного, вскинул я голову, словно конь боевой, решительно вернулся к флигелю и постучал в дверь.
Вновь отворила Анна Ильинична. Строгость лица ее несколько смягчилась, когда она, глянув мне за плечо, не обнаружила на крыльце нашего урядника.
– Вы к Володе? – спросила она сразу же. – Позвольте вашу шубу, я повешу ее в прихожей. Там тепло. – Приняв от меня одежду, Анна Ильинична сказала: – Проходите, не стесняйтесь, он у себя в комнате. По-моему, читает.
Владимир лежал на мягком диване напротив окна. Левую руку он закинул за голову, в правой держал книгу. Завидев меня, наш студент тотчас оставил чтение и поднялся. Под его доброжелательным взглядом я вдруг не по возрасту и не по характеру оробел, как-то странно забыв, что предо мною совсем еще молодой человек, юноша неполных восемнадцати лет. Такое, впрочем, происходило не раз – именно с ним, Володей, и при том, что помнил я его совсем мальчишкой.