Ибо единственным, что более или менее четко присутствовало в нем, был призрак смерти. Он не думал больше ни о судьях, ни о той, что обвинила его, – он думал лишь о том, что умрет на виселице, как умер тот, в ком он надеялся найти поддержку. Он сидел на соломе, точно птица в гнезде, – только высиживал он свою смерть. И вылупится она в тот миг, когда Матье уйдет из жизни. Тысячу раз он пытался представить себе мир иной, но теперь смерть стала безликой. Растворилась в неведомом. В темной бездне. Обернулась чем-то вроде бездонного каменного мешка. Из тюрьмы, где он сейчас сидит, он перейдет в этот каменный мешок, в этот черный колодец.
Он уже давно покончил с хлебом, когда загрохотали сапоги. Дверь отворилась, и вошел стражник.
– Гийон, в суд!
Безотчетно Матье повторил то, что сказал Мальбок, когда за ним пришли:
– В суд? А следствие?
Но Мальбок это выкрикнул, а Матье лишь еле слышно пролепетал. Стражник вытолкнул его наружу. Ослепленный солнцем, Матье на секунду прикрыл глаза. Холодный воздух обдал льдом влажные от пота лоб и руки. Стражники подхватили его с двух сторон и потянули за собой через двор. Они повторили вчерашний путь, но на сей раз прошли до конца двора и завернули направо, в коридор, приведший их к низенькой двери, где они и остановились. Ждали они недолго, но Матье успел заметить, что на стражниках не было кольчуг. Они были в серебристо-серых парчовых колетах и зеленых фетровых шляпах, поля которых с одной стороны были загнуты кверху. В руке каждый держал сверкающую стальную алебарду, а с пояса, застегнутого бронзовой пряжкой, свисал протазан. Низенькая дверь отворилась, и стражник, в таком же костюме, пропустил их в просторную залу, освещенную четырьмя окнами, прорезанными в стене, противоположной входу. В глубине залы, перед картиной, на которой изображены были судьи, сидели трое настоящих судей, куда меньше тех, на картине. Матье сразу узнал двоих из них – они допрашивали его накануне. Третий был совсем молодой, с женоподобным, чуть одутловатым лицом. По обе стороны от занимаемого судьями стола двое мужчин, одинаково одетых в красное, сидели каждый за своим небольшим столом. Не успел Матье разглядеть остальных присутствующих, как один из этих двоих принялся что-то читать – да так быстро, что Матье не разобрал ничего, кроме своего имени, названия родной деревни и последней фразы, произнесенной помедленнее, – в ней говорилось насчет повешения.
Судья, который был старше всех остальных, спросил Матье, признает ли он правильность фактов. Матье молчал.
– Я с вами говорю, Гийон! – рявкнул судья. – Молчание – не лучший способ защиты! Отвечайте, признаете ли вы правильность фактов?
Матье развел руками, и кисти, падая, тяжело стукнули его по бедрам.
– Господин судья, колдунья она, – пробормотал он.
Раздался многоголосый смех, и, взглянув налево, откуда он донесся, Матье увидел человек двадцать – они сидели на скамьях и смотрели на него. Среди них, в первом ряду, Матье узнал советника, который отправил его в бараки. На нем было одеяние из синего бархата, на груди сверкал вышитый золотом герб города.
Старик судья потряс колокольчиком.
– Ну хорошо, раз вы не хотите говорить, послушаем свидетелей, – сказал он, когда смех стих.
И выкликнул имя старика солевара; тогда человек, сидевший за столиком слева, поднялся и сказал:
– Господин председатель, свидетель умер. Мы проверили по реестру, который вел в бараках цирюльник. Свидетеля похоронили там в последний день.
Судьи обменялись понимающим взглядом.
– Вот видите, – обратился к Матье главный судья, – вы сами же похоронили его, а делаете вид, будто не знаете.
Снова послышался смех; у Матье же это известие словно отняло последнюю крупицу жизни. Он стал думать о старике солеваре и надолго как бы ушел из зала суда. Он пытался вспомнить, кого хоронил в последний день, но под саванами все покойники похожи друг на друга – разница только в росте да в весе.
Когда Матье очнулся, показания давал цирюльник.
– Этот человек добросовестно исполнял свою работу, – говорил он. – Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». И он и вправду вернулся.
Цирюльник посмотрел на Матье, и во взгляде его можно было прочесть, что большего для защиты Матье он сделать не может, но зато не сделает и ничего такого, что принесло бы ему вред.
Затем настала очередь Антуанетты, которая принялась кричать, причитать, заламывать руки; она заявила, что Матье пытался ее изнасиловать и уговаривал вместе бежать.
Матье сначала слушал ее, потом не выдержал и завопил:
– Врешь ты все! Ведьма… Ты, ты сама сбежать хотела…
– Замолчите, – прогремел председатель. – Оскорбления свидетеля усугубляют вашу вину.
И он снова дал слово Антуанетте.
– Он говорит, будто я бежать хотела, – начала она сладеньким голоском, – но ведь пытался-то бежать он. Да ежели я задумала бы сбежать, мне бы пуститься за ним следом и все…
Ярость мешала Матье внимательно ее слушать. Он немного успокоился, лишь когда Антуанетта кончила говорить и вошел Вадо. С виду он был трезв. На нем ладно сидел голубой, тщательно вычищенный мундир, густо расшитый серебром на воротнике и обшлагах. Он глядел на Матье во все глаза. И начал несколько бессвязно; потом голос его окреп, и, обретя свою обычную уверенность, он заявил:
– Хороший он парень. Не знаю уж, куда он ходил, но вернуться – вернулся. А немного сыщешь таких, которые бы вернулись.
Он замолчал, и Матье, воспользовавшись паузой, крикнул:
– Скажи им, что она – колдунья, она хотела заставить нас носить омелу!
Стражник замялся и опять уставился на Матье.
– Замолчите, – крикнул председатель. – И бросьте ваши россказни про омелу и колдовство.
Судьи тихо посовещались, потом старший из них велел стражнику сесть. Но тот продолжал стоять.
– Вы хотите что-нибудь добавить? – спросил судейский.
– Ага, – ответил стражник. – Она и вправду хотела заставить нас носить омелу. И иезуит вправду называл это колдовством.
Антуанетта, сидевшая рядом с цирюльником, вскочила и точно фурия бросилась на стражника, пытаясь вцепиться ему в ворот.
– Покажи, – крикнула она. – Покажи, как ты не носишь омелу… Вы все ее носили! Даже он!
Дрожащей рукой она указала на Матье. Председатель позвенел в колокольчик и шепотом посовещался с другими судьями.
– Если факт колдовства будет подтвержден, – объявил наконец он, – суд распорядится взять под стражу Брено, Антуанетту, и держать ее до тех пор, пока не соберется церковный суд, который правомочен разбирать преступления такого рода.
Антуанетта закричала. Цирюльник тоже что-то закричал. Вадо орал, размахивая руками, судья кричал, отчаянно звеня в колокольчик, – и вся эта сумятица продолжалась довольно долго.
Когда спокойствие было восстановлено, настала очередь толстухи Эрсилии Макло. Лицо ее алело ярче, чем одежды судей, она заикалась, озиралась по сторонам, точно загнанный зверь, и Матье не удалось понять ни слова из того, что она говорила. Только когда она пошла на место, он расслышал:
– Бедный ты мой малыш, да хранит тебя господь… Да хранит тебя господь.
По требованию судьи цирюльник подтвердил показания стражника по поводу омелы.
– Я знаю, что омелу она носила, прибивала ее над дверями бараков и хотела заставить и нас ее носить. Да только я не знаю, чтобы кто-то на это пошел…
Антуанетта снова вскочила.
– Врешь ты! – завопила она. – Вы же все ее носили!..
– Стража, взять эту женщину! – выкрикнул председатель. – И увести, чтобы мы ее больше не слышали!
Два солдата чуть не волоком вытащили Антуанетту из зала суда, – она отбивалась с яростью фурии, понося цирюльника, понося стражника и богохульствуя.
Едва за ней закрылась дверь, председатель сказал:
– Писарь, запишите, как богохульствовала здесь эта женщина!
Матье смотрел вслед Антуанетте без всякой ненависти, чувствуя, как зарождается в нем великая надежда. Раз Антуанетту арестовали, стало быть, его выпустят на свободу. И конечно, признают, что она обвинила его по злобе. Зал, судьи, стража, зрители казались Матье уже не столь враждебными. И чудилось ему, что священник вернулся и стал рядом с ним, чтобы его поддержать.
– Спасибо вам, отец мой, – прошептал он, – видать, это вы так захотели.
В зале зашелестели разговоры, пока судьи тихо совещались. Матье видел все это как бы сквозь светящуюся дымку. И когда тот, что сидел за маленьким столиком справа, поднялся и заговорил, Матье лишь вполуха слушал его. Насторожился он, лишь когда судейский обратился прямо к нему:
– Гийон, вы обманули доверие тех, кто полагал, что может рассчитывать на вашу преданность. Вы обманули многострадальное Конте. Откуда нам знать, а может быть, за время вашего отсутствия вы вступили в сговор с врагом.
Говорящий повернулся к судьям и, таинственно понизив голос, подчеркивая каждое слово, продолжал:
– Кстати, господин председатель, я хочу обратить ваше внимание на один пункт в показаниях цирюльника из бараков. Мэтр Гривель, правдивость которого не подлежит сомнению, но наивность бросается в глаза, сказал нам: «Этот человек добросовестно выполнял свою работу. Когда он исчез, я подумал, что отец Буасси отправил его с каким-то поручением. Я спросил, где он. А святой отец ответил: «Не беспокойтесь, он вернется». Но позвольте, господа, вот тут-то и кроется разгадка. Парень, который хорошо выполняет свою работу и своим поведением старается всех сбить с толку, разве это не идеальный тип шпиона? Ведь Гийон не жил в Салене. Никто доподлинно не знает, откуда он явился в наш город. Здесь он встретился с иезуитом, добровольно, я подчеркиваю это слово, добровольно, пришедшим сюда. Кто же, господа, добровольно бросится в самое пекло чумы, имея кафедру в Доле? – Он сделал паузу, победоносно обвел глазами зал суда и, широко и как-то суетливо размахивая руками, принялся вещать дальше: – Ах, господа, несчастное, измученное Конте знает уже немало измен. Вам не хуже меня известно, сколько священников мы осудили за шпионаж в пользу проклятого кардинала, который сосет кровь из нашей несчастной родины. И если бы смерть не поразила иезуита-изменника, он был бы сегодня здесь, на позорной скамье, и ответил бы…
Стражник Вадо разом вскочил с места и завопил так, что задрожали стекла.
– Эй вы! Потише! Я сам не ладил с иезуитом… Терпеть не могу попов… Но этот был храбрый малый…
Судья зазвенел в колокольчик.
– Стража, – крикнул он, – вывести свидетеля: он мешает прокурору… Вывести его…
Четверо стражников потащили Вадо к двери, а он отбивался и кричал:
– Он же не знал его, чего ж он мелет… Мы-то видали его с больными… Нужен ему больно ваш дерьмовый шпионаж…
Зал долго еще бушевал, и колокольчик не раз принимался звонить. Наконец, когда все смолкло – лишь кое-где раздавался еще шепоток, – обвинитель снова взял слово, но Матье его больше не слушал. Он думал об отце Буасси, о стражнике, обо всем, что происходило в бараках. Только последняя фраза обвинения достигла его ушей, поскольку говорящий снова обращался к нему:
– Гийон, вы предали наш город и вашу родину, как сообщник шпиона, если у вас самого не хватало ума стать шпионом; вы заслуживаете высшей меры наказания, и я требую ее для вас, хоть вы и не признаетесь в своем преступлении.
Прокурор тяжело опустился в кресло, тогда как в зале еще звучало эхо его слов. Старик судья поглядел на Матье и спросил:
– Обвиняемый, что вы можете сказать в свою защиту?
Но Матье был настолько потрясен всеми этими историями про шпионаж и обвинением, выдвинутым против иезуита, что не мог сразу прийти в себя. Судья повторил вопрос голосом, в котором звучало нетерпение. Тогда Матье понял, что должен что-то сказать. Он лихорадочно принялся подыскивать слова и наконец, запинаясь, произнес:
– Неправда это… Святой отец никакой не шпион… Вот Антуанетта – она колдунья, это все знают… Колдунья…
По залу пролетел шепоток и смешки.
– Именно так все теперь и думают, – сказал судья, дождавшись, пока стихнет шум. – Но, боюсь, это недостаточно веский довод в вашу пользу. Что вы можете сказать в ответ на обвинения, выдвинутые против вас?
– Я же не сделал ничего плохого… Я хотел только помочь людям – они заблудились в тумане… И все… А после я вернулся в бараки…
– Да, вы говорили это следствию. Если вам нечего прибавить, суд приступит к решению. Зал просят соблюдать тишину.
Судьи принялись шепотом совещаться. Матье теперь уже совсем не знал, можно ли еще на что-то надеяться. Ему стало страшно от слов человека, сидевшего за маленьким столиком. Почему он говорил с такой ненавистью? И что он, Матье, ему сделал – ведь он знать не знает этого человека! И зачем так остервенело он стремился очернить память отца Буасси? Возница никак не мог взять все это в толк, но раз судьи держат совет, не спрашивая его, Матье, значит, то, что он думает, не имеет никакого значения.
Судьи совещались недолго. Старик судья снова взялся за колокольчик, позвонил и провозгласил:
– Принимая во внимание, что виновность Гийона Матье доподлинно установлена, принимая во внимание, что суд заседает в городе, которому угрожает враг, и, следовательно, решение его не подлежит апелляции и должно быть исполнено немедля, принимая во внимание, что каждый житель Конте обязан отдать всего себя без остатка защите родины, принимая во внимание, что в подобных обстоятельствах всякое милосердие было бы проявлением преступной слабости, суд приговаривает Гийона Матье к публичной казни через повешение до наступления смерти.
По залу пробежал шепот, но судья жестом водворил тишину.
– Приговор будет приведен в исполнение завтра, на рассвете.
35
Когда приговор обрушился на Матье, ему захотелось крикнуть, что он невиновен, но крик застрял в горле. Из зала несся нарастающий гул, и стражники – не грубо, скорее даже дружелюбно – подтолкнули его к выходу в коридор. Повели его не назад в тюрьму, а в небольшое помещение, выходившее во внутренний двор, где кузнец заковал ему запястья и щиколотки в железные кольца, соединенные друг с другом тяжелыми цепями.
– Мы не можем не делать этого, старина, – сказал один из стражников, – правило такое.
Теперь они двинулись назад, через двор. Матье приходилось держать повыше руки и ставить пошире ноги, чтобы цепи не волочились по камням. Они были тяжелые и гремели, переворачивая всю душу. Несмотря на тяжесть и боль, Матье взглянул в сторону конюшни, одна из дверей которой была открыта. Он заметил лоснящийся круп лошади и в темноте узнал Мариоза, возницу из Салена, с которым частенько работал вместе. И сразу на него пахнуло ароматом прошлого – дороги, упряжки, свобода. Рванувшись в сторону конюшни, он закричал:
– Мариоз!.. Мариоз, помоги мне!.. Я пропал!
Но тот спрятался. И гнет одиночества, более тяжкий, чем цепи, навалился на Матье. Голос его заглох, и он безвольно поплелся дальше между стражниками.
– Давай, двигай, сам видишь – никого там нет.
Не успели они войти в коридор, как раздался голос Антуанетты.
– Заковали тебя, возчик! Заковали! – кричала она. – Значит, повесят. Я ж так тебе и предсказывала… Вот и подохнешь, возчик. А мог уже быть далеко… мог бы…
Выкрики ее прервал один из стражников.
– Заткнись, ведьма, я слыхал, как ты обругала в суде одного из наших! Ничего, сейчас я тебе заткну твою грязную глотку… Ну-ка, откройте мне эту камеру!
Старик тюремщик поспешно отпер камеру, где раньше сидел Матье, и, подняв факел, посветил стражнику.
– Гляди, Гийон, что делают с ведьмами, покуда их еще не сожгли заживо… – крикнул тот, подскочив к Антуанетте. – На колени, чертовка, на колени!
Он схватил в кулак длинные волосы Антуанетты, оттянул ей назад голову, потом рванул вперед так, что она рухнула на колени. Тогда, опрокинув ее на свою согнутую ногу и придерживая одной рукой, другой он запихнул ей в рот охапку соломы. Антуанетта закашлялась и глухо застонала. Факел осветил ее вспыхнувшие ненавистью глаза. Стражник рванул спереди корсаж, и красивые белые груди Антуанетты на мгновенье стали самым ярким пятном в этой мрачной комнате.
– Недурно, – бросил стражник, – пожалуй, стоит подзаняться нынче ночью.
Но едва он дотронулся до груди Антуанетты, она вцепилась ногтями ему в спину. Он выпустил ее волосы и хлестнул по лицу, потом поднялся и ударом сапога в бок отшвырнул к каменной стене.
Лишь только стражник отошел от нее, Антуанетта вытащила изо рта солому, сплюнула и выкрикнула:
– И ты тоже умрешь не своей смертью!
Стражник умело послал в ее сторону плевок, который, правда, не долетел до нее, и, вернувшись к Матье, спросил:
– Не хочешь поскакать на ней чуток? Из-за нее ведь тебя приговорили.
Матье покачал головой.
– Твоя правда, – сказал стражник. – Нечего мараться о всякую дрянь.
Перед уходом Матье еще раз взглянул на Антуанетту – она лежала, скрючившись, почти там же, где сам Матье коротал это утро. В ее черных глазах уже не было ненависти – одно лишь неизбывное отчаяние. Тогда, пользуясь тем, что тюремщик не закрыл еще дверцу, Матье спросил:
– Зачем ты это сделала? Скажи, зачем?
Старик поднял факел. В черных глазах опять мелькнула было молния, потом Антуанетта уронила голову на колени, и тело ее затряслось от долго сдерживаемых рыданий.
Стражники грубо расхохотались.
– Ишь ты, ведьма, распищалась, как младенец, – сказал тот, что измывался над ней. – Не тужи, старуха, мы придем тебя утешить… У нас небось найдется чем тебя позабавить… Что и говорить, найдется!
Они еще посквернословили, пока старик запирал дверь, затем повели Матье в глубь коридора, где находилась совсем темная, без всяких окошек камера. Они объяснили, что не имеют права помещать в другое место приговоренных к смерти, и предложили Матье сесть на солому. Когда он сел, прислонившись к стене, один из стражников продернул конец цепи в кольцо, вмурованное между двумя камнями. Щелкнул замок.
– Правило такое, – сказал стражник. – Но я оставил тебе цепь подлиннее… А старик воткнет факел как раз против твоей двери. Вот увидишь, ежели не закрывать глазок, у тебя будет немного света… А уж мы постараемся принести тебе чего-нибудь запить хлеб…
Они были уже в дверях, когда один из них обернулся:
– Не тужи, мэр еще, может, тебя помилует.
Слово это будто осветило темную камеру. И пока тюремщик, провожавший стражников, не вернулся с факелом, в непроглядной тьме светилось лишь это слово – «помилует». А может, мэр и есть тот самый советник, который говорил с ними в день отъезда и сейчас молча сидел на процессе? Матье попытался восстановить в памяти мельчайшие подробности того дня. Советник отправил Матье в бараки, потому что жена его умерла от чумы. Сегодня он молчал, но судьи упоминали об этом в своих бумагах. А раз они об этом знали, значит, советник им говорил. А раз говорил, значит, он против Матье. А раз он хотел, чтоб Матье казнили, чего ради теперь он дарует ему помилование?
Когда тюремщик вернулся и стал закреплять факел в кольце, висевшем против двери камеры, Матье окликнул его:
– Эй, старина!
Ключ повернулся, и дверь отворилась. Старик вопросительно дернул головой.
– Скажи, а как оно бывает – помилование-то? – спросил Матье.
Старый тюремщик жестами показал, что он немой. Факел горел за его спиною, и Матье не мог видеть лица, но чувствовал, что человек этот незлобив и с радостью поговорил бы с ним. Он пошел куда-то, оставив дверь открытой, и, вернувшись с охапкой чистой соломы, положил ее поверх той, насквозь пропитанной сыростью, на которой сидел Матье. Затем снова вышел и запер за собой дверь; Матье услышал, как медленно удаляются его шаги. Факел он оставил в кольце, против двери, и слабый свет плясал в проеме глазка. В центре камеры на полу лежал довольно яркий прямоугольник света, а в остальной ее части бродили неверные огоньки. Матье огляделся. Мысль, что после этой темной и холодной комнаты он не увидит ничего, кроме площади и виселицы, еще не уложилась окончательно в его сознании. Война и чума приучили его ждать смерти в любую минуту, но представление о ней не имело ничего общего с той неотвратимостью, что встала перед ним меньше часа назад. В голове его все время стучало, что жить ему осталось лишь вечер да ночь, но верилось в это с трудом. Когда же постепенно он свыкся с этой мыслью, ему стало казаться, что до рассвета осталась еще целая вечность. Ему отвели крохотный кусочек пространства, да еще приковали цепью к стене, что лишало его возможности хотя бы обойти свои владения. Он, исколесивший всю страну, он, чувствовавший себя узником всякий раз, как его задерживали где-либо на два-три дня, рассматривал теперь свою камеру, точно необъятный мир, узнать который он не мог и помыслить. И он, так долго лелеявший надежду побродить на воле со своей упряжкой, теперь задавал себе вопрос, как доживет он до столь уже близкого рассвета.
Нет, быть этого не может. Слишком расплывчатое это понятие – рассвет, и не может оно означать миг его смерти.
Подсознательно он ждал какого-то события, которое снова прибило бы его к берегу жизни. Никогда раньше не склонный к мечтаниям, теперь он пытался представить себе, что может вытащить его отсюда. Долгое время ничего не приходило ему в голову. И вдруг в нем точно прорвалась плотина, и волна видений затопила его. Вот появился стражник Вадо, который защищал его в суде: он выкрадывает у товарищей ключи, освобождает Матье и бежит вместе с ним на лошадях, стоящих наготове во дворе. И старик солевар вовсе не умер. Узнав, что Матье приговорили, не выслушав его показаний, он в ярости оглушает стражников и освобождает узника. А вот Мальбок, спасенный черными всадниками в тот миг, когда он поднимался на виселицу, приходит за Матье. И наконец возвращается Добряк Безансон с беженцами и осаждает ворота города. Матье слышит, как Безансон кричит ему:
«Это я – Добряк Безансон!.. Иду!.. Держись, старина!..»
А вот на город нападают французы и «серые» и освобождают всех узников. Или же Антуанетта, раскаявшаяся в том, что приговорила Матье к смерти, насылает порчу на стражников. И Матье видит, как он бежит вместе с ней. И снова чувствует ее тело, каким познал его в ту ночь, когда они рвали омелу.
Видения проносились так стремительно, что у Матье кружилась голова. Руки и лоб опять стали влажными. Он шарил глазами по темным углам камеры и внезапно наткнулся на предмет, которого дотоле не замечал. Предмет этот находился за дверью, в уголке, где лежала куча подгнившей соломы. Матье пришлось лечь на живот и до отказа натянуть цепь, чтобы добраться до него. Кончиками пальцев ему удалось подкатить по соломе этот кусочек дерева; он зацепил его и поднял к свету.
Но тотчас же отшатнулся и подальше отбросил от себя деревяшку. Это оказалась маленькая, неумело сработанная виселица с болтающейся на ней фигуркой. Дрожа как в лихорадке, Матье отвел было глаза, но какая-то не подвластная ему сила неодолимо притягивала его взгляд. Медленно, почти против воли, он протянул руку и поднял виселицу. Фигурка повешенного качнулась два-три раза и замерла. Матье сжал ее указательным и большим пальцами. Повешенный был влажный и холодный. Матье понюхал и уловил запах заплесневелого хлеба.
Если хлеб еще влажный, если крысы не съели его, значит он здесь недавно. И значит, это Мальбок смастерил виселицу и вылепил повешенного. Рассмотрев его ближе, Матье заметил, что фигурка висит на толстой шерстяной голубой нити того же цвета, что и колет Мальбока. Зачем же свою последнюю ночь он потратил на то, чтобы изобразить собственную смерть? Знал ли он, что Матье окажется здесь вслед за ним? Может, хотел оставить Матье памятку? Для того, чтобы его запугать или чтобы придать мужества?
Так Матье ничего и не понял. Он не отрываясь глядел на освещенную светом виселицу, ее угловатая тень плясала на глинобитном, усыпанном соломой полу.
Заслышав в коридоре грохот сапог, Матье схватил виселицу и спрятал под подстилкой, точно бесценное сокровище.
Вошли стражники. Они принесли ему кувшин воды, четвертушку хлеба и кусок сала.
– Больше ничего не нашлось, старина. Но стражник Вадо посылает тебе вот это. А уж ты его знаешь и понимаешь, что такое для него выпивка. Матье взял фляжку.
– Спасибо, – пробормотал он. – Передайте ему от меня спасибо…
Другой стражник протянул ему небольшое металлическое распятие и сказал:
– А это кюре прислал тебе, чтоб ты мог, ежели хочешь, помолиться. Вернешь ему завтра утром, когда он придет тебя исповедовать… Он всегда так делает.
Матье снова поблагодарил и, видя, что они собираются уходить, спросил:
– А что же все-таки значит помилованье-то? Стражники переглянулись, и тот, который был поприветливей, сказал:
– Чтоб мне провалиться, тогда тебя не вешают… Просто остаешься в тюрьме до самой смерти.
Они помедлили с минуту и молча вышли; немой запер за ними дверь. Пламя факела, заплясавшее от движения воздуха, раскачало прямоугольник света на полу. Матье поставил посередине распятие на массивной подставке, – в точности такое же носил с собой отец Буасси, чтоб служить мессу. Правда, это было повыше и из желтого металла, а распятие отца Буасси – из белого.
Прошло много времени, прежде чем Матье решился съесть хлеб и сало. Жевал он медленно. Давненько он не ощущал вкус сала во рту. Хлеб не был ни засохшим, ни заплесневелым, и, наверное, в нем хватало пшеничной муки. Напиток тоже был вкусным. Матье выпил несколько больших глотков, и приятное, тепло разлилось у него внутри, посылая кровь в самые кончики пальцев хоть и потных, но ледяных рук и ног.
Матье доел сало, но у него оставался еще большой кусок хлеба, и он положил его на свет, уберегая от крыс. Потом достал из-под соломы виселицу и поставил ее позади распятия, которое оказалось вдвое меньше нее.
Теперь он уже ни о чем не думал – верно, начало действовать спиртное. Он смотрел на Христа, на повешенного, а за ними уже появлялись безмятежные картины детства, смыкавшиеся теперь с последними его днями. Картины, в которых самые мучительные мгновения жизни имели почти тот же цвет и вкус, что и минуты радости. Картины, в которых спокойное лицо и светлые глаза отца Буасси возникали все чаще и чаще, пока проходили первые часы этой ночи. После того, как Матье покончил с едой, тишина, казалось, сгустилась еще больше, и малейший шорох соломы разносился громко, как треск горящего кустарника. Много раз перед глазами Матье возникали большие костры, и он явственно чувствовал их запах, гуляющий по дорогам вместе с влажным октябрьским ветром. Он сам нарочно шуршал соломой, стараясь прогнать гнетущую тишину, и вдруг замер. Задержал дыхание, насторожился. Где-то глубоко-глубоко под землей раздавался стук.
Сердце Матье сразу затопила надежда. Кто-то рыл ход, чтобы освободить его. Быть может, Безансон, а может, стражник или другие узники? На мгновенье кровь закипела в его жилах. Ему стоило немалых усилий успокоиться и вслушаться получше. Он улегся на бок и, раздвинув солому, приложил ухо к земле. Звук доносился оттуда, ритмичный и настойчивый.
Слишком ритмичный и слишком настойчивый. Матье понадобилось всего несколько минут, чтобы определить его. Эти удары, похожие на пульс здорового человека, производил насос соляного колодца. Матье не раз видел его – огромное колесо в три человеческих роста, движущее рычаг из цельного ствола дерева. Перед его глазами возник свод подземелья, где дни и ночи работает этот насос, приводимый в движение водой канала, берущего начало от Фюрьез. Подземная галерея, должно быть, доходит до самой тюрьмы. Там, как раз под камерой, другой каменный свод. Если бы Матье мог копать, он попал бы в катакомбы солеварни. А оттуда без труда вышел бы к руслу реки, и ему оставалось бы спуститься или подняться вверх по течению, чтобы выйти из города. Помимо воли ногти его принялись царапать сырую землю, но холод впившегося металла тотчас напомнил ему о цепях. Прежде чем рыть, надо от них избавиться. Он снова попытался раскачать вделанное в стену кольцо, но силы его иссякли. Он тотчас покрылся потом, опустил руки и, задерживая дыхание, стал вслушиваться в стук насоса – живого сердца земли.
Теперь звук этот казался ему оглушительным. Он нарастал внутри Матье, точно эхо под каменными сводами – только в десять, в сто крат сильнее. И возница уронил голову на колени, зажал уши руками, стараясь укрыться от этого стука, отбивавшего, как ему мерещилось, ритм жизни. Жизни и свободы, которые заказаны ему навсегда.
36
Наконец Матье заснул, прислонившись к стене, уперев подбородок в согнутые колени. Проснулся он внезапно и с таким чувством, будто падает в бездонную пропасть. Ему даже показалось, что он закричал. Но нет, безмолвие оставалось столь же гнетущим, и нарушал его лишь стук насоса, который и шумом не назовешь. Когда Матье открыл глаза, взгляд его упал на освещенный прямоугольник, где в свете факела плясали искаженные тени виселицы и распятия. Он не мог оторвать от них глаз, одновременно вслушиваясь в глухой стук, поднимавшийся из недостижимых недр, которые он так явственно себе представлял. Какую-то минуту подземная галерея неотступно стояла перед ним, потом он снова увидел виселицу и, как завороженный глядя на нее, медленно поднес руки к горлу. В день, когда он сорвал омелу, шнурок больно резанул ему затылок, и сейчас пальцы его тщетно пытались отыскать след того пореза.
Напрасно старался Матье понять, как долго он спал, – ничто не указывало на течение времени. Свет факела не стал слабее, но ведь тюремщик мог сменить его, покуда Матье спал. И он подумал, что потерял, быть может, несколько часов жизни, которую оборвет приближающийся рассвет. При этой мысли тоска пронзила Матье с новой силой, и он подумал, что часы сна все же помогли ему сократить муки страха. Не лучше ли было бы проспать до самой зари? И чтобы стражники пришли бесшумно и отнесли его, спящего, на место казни. А можно ли, если тебя повесят во сне, проснуться сразу в мире ином?