Когда я вернулся в Москву, эксперта уже не было в живых, так что я не смог проверить, насколько соответствовало истине все рассказанное мне в Киеве «столбовым дворянином и ценителем изящных искусств» Евгением Николаевичем Веселовым. Но думаю, что он не лгал. Зачем ему тогда было лгать? А если так, то, может быть, зеленый талисман поэта с изображением богини Нейт («Я – все бывшее, настоящее и грядущее») все-таки где-нибудь да отыщется. Во всяком случае, мне бы очень хотелось на это надеяться…
ПОЯС ЗОЛОТ
Серебряные и бронзовые кольца, которые прикреплялись к шапкам; шейные обручи; незамысловатые серьги; примитивные браслеты; грубые и тяжелые пряжки… Так некогда выглядели ювелирные украшения полян и древлян.
Но уже в X веке посетившая, как теперь принято говорить, с дружественным визитом Царьград княгиня Ольга привезла в этот город, считавшийся мировым центром художественных ремесел, не только прославленные русские меха, но и прекрасное произведение киевских златокузнецов – «блюдо велико злато служебно», которое заняло почетное место среди изящной церковной утвари Софийского собора.
А два столетия спустя византийский писатель Иоанн Тцетцес был настолько восхищен работой русских умельцев на кости, что воспел дивную красоту этой резьбы в восторженных стихах.
Действительно, к тому времени киевские мастера, многому научившиеся у византийцев, в некоторых видах ювелирных работ (чернь, резьба по кости) даже превзошли своих греческих учителей.
Русские ремесленники в совершенстве овладели трудным и кропотливым искусством чеканки и гравировки, изготовления филиграней, то есть кружев из тончайшей серебряной, золотой или медной проволоки, производством эмалей, вначале более простых, выемчатых, а затем и перегородчатых.
И начиная с X века русские князья не только приобретают изделия византийских ювелиров, но все чаще пользуются услугами местных златокузнецов.
Во Владимире при великом князе Андрее Боголюбском русские ремесленники украшают различными металлическими изделиями с финифтью церкви. В Москве покрываются художественной чеканкой серебряные кубки и братины.
Русские умельцы делают жуковины (перстни), оклады для икон, узорчатые ножны для мечей и сабель, серьги, ожерелья, покрывают финифтью серебряные пластинки-дробницы, которые нашивались на парадные одежды. Они превращают в художественные изделия рукояти засапожных ножей, шлемы, конскую сбрую и княжеские регалии. Такими регалиями были венцы князя и княгини, золотые «чепи», бармы и пояса.
Княжеские венцы делались в форме зубчатых обручей или обручей с трилистниками, а венцы княгинь и княжон поражали разнообразием форм и неуемной фантазией златокузнецов. Но все-таки наибольшее распространение получили венцы «с городы», которые изображали княжеский дворец в несколько ярусов, с теремами, башенками и галереями.
Золотой пояс был гордостью каждого великого князя. Поэтому изготовление поясов поручалось самым искусным и прославленным златокузнецам, знатокам драгоценных камней, в совершенстве овладевших тайнами чеканки, гравировки и филигранного дела. Пояс должен был ошеломлять своим великолепием. К нему прикреплялись звонцы – золотые колокольчики разных размеров и толщины, а также золотые бряцальца. Каждое движение князя сопровождалось мелодичным звоном и постукиванием бряцальц.
Один из таких поясов, ставший поводом к княжеской междоусобице, которая продолжалась без малого двадцать лет, удостоился чести попасть в летопись и стать таким образом частью истории Древней Руси. Этот пояс обычно именуют поясом Димитрия Донского, хотя в собственности прославленного князя он находился всего несколько часов…
Скорей всего, пояс сделали суздальские златокузнецы. Во всяком случае, вначале он принадлежал суздальско-нижегородскому князю, на дочери которого женился шестнадцатилетний Димитрий. Свадебные торжества состоялись в Коломне. Туда и был прислан в качестве приданого этот пояс, поразивший всех тонкостью работы и богатством украшений. Но великому московскому князю и его гостям на свадебном пиру недолго привелось любоваться изделием суздальских мастеров. В тот же день пояс похитили, подменив его другим, менее ценным. Пропажа, видимо, обнаружилась довольно быстро. Тем не менее розыски ничего не дали: пояс как в воду канул. До конца своей жизни Димитрий Донской так и не узнал, кто именно осмелился ограбить его казну. А сделал это, как выяснилось в дальнейшем, не кто иной, как главный распорядитель на свадьбе великого князя, его любимец и один из самых влиятельных людей в княжестве – тысяцкий Вельяминов…
Мучила Вельяминова совесть, нет ли, об этом летопись умалчивает. Зато она достаточно подробно рассказывает о дальнейшей судьбе пояса, который Вельяминов отдал своему сыну, Николаю Вельяминову, командовавшему Коломенским полком во время Куликовской битвы. Затем этот пояс перешел к боярину Всеволожскому, который женился на дочери Николая Вельяминова. Всеволожский, в свою очередь, дал его в приданое своей дочери, вышедшей замуж за князя Андрея Радонежского. После смерти князя Андрея пояс вновь оказался у Всеволожского. Так похищенный Вельяминовым пояс Димитрия Донского и переходил из одних рук в другие.
Шли годы. Московский престол после смерти Димитрия Донского унаследовал его сын, а затем и внук, великий князь Василий Васильевич, известный в истории под именем Василия Темного. Когда Василий Васильевич женился, в Москву съехалось много гостей. Были среди них и его двоюродные братья, сыновья галицкого князя Юрия, Димитрий Шемяка и Василий Косой.
Во время шумного застолья, когда подвыпившие гости хвалились друг перед другом кто «чепью с алмазы», кто ожерельем, кто шеломом с золотой насечкой, Василий Косой похвастался своим золотым поясом. Действительно, ничто не могло сравниться по красоте с этим дивным творением русских златокузнецов. И все же Василию Косому не следовало бы кичиться этим поясом, ибо это был пояс Димитрия Донского… К тому времени пояс сменил добрый десяток хозяев. Василий Косой даже не подозревал, кому он принадлежал раньше. Зато это хорошо помнил старый московский боярин, присутствовавший шестьдесят семь лет назад на свадьбе Димитрия Донского. И когда Василий Косой встал из-за стола, к нему подошла мать жениха, княгиня Софья, женщина вспыльчивая и решительная, и в присутствии всех гостей сорвала драгоценный пояс.
Это было оскорбление. Тяжкое оскорбление. Оба Юрьевича немедленно покинули дворец великого князя. В ту же ночь они со своими дружинами уехали в Галич, по пути «пограбиша Ярославль и казны всех князей разграбиша».
Дядя Василия Васильевича, галицкий князь Юрий, никогда теплых родственных чувств к племяннику не испытывал. Какие там родственные чувства! Тот был для него лишь соперником, занявшим великокняжеский стол, о котором так мечтал князь Юрий. А тут как нельзя более кстати – история с поясом Димитрия Донского. В Москве опозорили его сына – разве это не повод к войне? Великолепный повод. И князь Юрий не преминул им воспользоваться.
Великий московский князь Василий Васильевич унаследовал от Димитрия Донского княжество, но не воинские таланты. В битве на реке Клязьме его войска были разбиты. Мечта князя Юрия осуществилась: наконец-то он стал великим князем. Своему племяннику Юрий дал в удел Коломну.
Но одно дело завоевать земли и совсем иное – удержать их за собой. И народ, и бояре были на стороне Василия Васильевича. Юрий, видно, обладал трезвым умом, поэтому счел за благо вновь уступить великокняжеский стол своему племяннику. Однако все три сына Юрия в этом его не поддержали. Вновь началась война. А когда Юрий умер, великим князем объявил себя его старший сын, Василий Юрьевич, тот самый Василий Косой, с которого княгиня Софья сорвала на свадьбе золотой пояс.
Быть бы Косому великим князем, если бы против него не выступили его же собственные братья… Каждый из них считал себя ничем не хуже Василия. Почему же именно Василий Косой должен занять великокняжеский стол? Пусть уж тогда лучше в Москве по-прежнему княжит Василий Васильевич. По крайней мере, никому не обидно.
«Ежели бог не восхотел, чтобы княжил отец наш, – заявили они ему, – то тебя-то мы и сами не хотим».
Так злосчастный великий князь Василий Васильевич снова вернулся в Москву. А Василий Косой, прекрасно понимая, что шутки с братьями плохи, спешно отбыл в Новгород, не забыв прихватить с собой великокняжескую казну.
Несмотря на то что Юрьевичи сами вынудили Косого покинуть Москву и пригласили туда Василия Васильевича, отношения между двоюродными братьями не наладились. Распря то затихала, то вспыхивала с новой силой. Москву неоднократно захватывали враги великого князя, а сам князь после суда, устроенного Димитрием Шемякой («Шемякин суд»), был ослеплен.
Междоусобица прекратилась лишь со смертью Шемяки, который умер от яда в Новгороде в 1453 году. Кто отравил его, неизвестно. Но есть основания предполагать, что тут не обошлось без Василия Васильевича Темного, заклятого врага мятежного князя. Во всяком случае, гонец с вполне подходящей к случившемуся фамилией Беда, который привез эту весть в Москву, был щедро одарен великим московским князем и пожалован им в дьяки.
Так закончилась жестокая многолетняя распря между русскими князьями, которая началась с подмененного Вельяминовым золотого пояса Димитрия Донского.
Что же представлял собой знаменитый пояс, который вошел в историю Древней Руси?
Как он выглядел?
К сожалению, летописец не нашел нужным упомянуть об этом ни словом, видимо полагаясь на фантазию потомков. Что ж, возможно, он был прав. Во всяком случае, Василий Петрович, изучавший в свое время ювелирное искусство Древней Руси, охотно вызвался удовлетворить мое любопытство и восполнить пробел в летописи.
От него я узнал, что в те давние времена княжеские и боярские пояса были двух видов: обычные, мало чем отличавшиеся по форме от нынешних, и воинские, ратные. Ратные пояса, в свою очередь, делились на трехконцовые (два – для застегивания пояса, а третий – для меча или сабли) и четырехконцовые, к которым можно было также, помимо меча, пристегнуть футляр для лука – «налушно» – и колчан со стрелами.
Чтобы не привлекать к себе внимания врагов, русские князья перед битвой обычно переодевались в одежду простого воина. Так, например, сделал тот же Димитрий Донской перед сражением с войсками Мамая. Тем не менее золотые пояса делались по образцу ратных, чаще всего четырехконцовыми. По мнению Василия Петровича, именно таким и был золотой пояс Димитрия Донского.
Два конца, предназначенные для оружия, мастер оправил, видимо, золотыми узорчатыми наугольниками, украшенными филигранью и самоцветами. Два других имели полуовальные золотые бляхи, которые при застегивании пояса составляли овал. На этом овале перегородчатой трехцветной эмалью сделано изображение одного из самых популярных тогда на Руси святых – Димитрия Солунского, погибшего во времена римского императора Диоклетиана. Димитрий Солунский считался покровителем Руси. В своем рассказе о взятии князем Олегом Царьграда летописец Нестор указывал, что византийцы приписывали победу Олега заступничеству за славян этого святого.
Димитрий был воином и правителем Солуни (Солунь – древний город на берегу Эгейского моря, где, кстати говоря, по преданию родились Кирилл и Мефодий, которым Русь обязана грамотой), поэтому на поясе он изображен в воинском облачении – с копьем и мечом. По краю овала вычеканена и частично выгравирована сцена торжественного въезда во Владимир великого князя Всеволода Юрьевича с иконой, писанной на гробовой доске этого святого.
Остальную часть пояса составляют четырнадцать выгнутых золотых пластинок овальной формы, которые скрепляются между собой репьевидными золотыми кольцами. В центре каждого такого кольца находится жемчужина. На пластинках, обрамленных филигранью, – чеканные и гравированные изображения. Снизу к пластинкам подвешены миниатюрные золотые колокольчики.
Василий Петрович настолько подробно описывал каждую деталь пояса Димитрия Донского, что я пошутил:
– А ведь признайтесь, вы его видели.
– Видел, – подтвердил Василий Петрович.
– В Москве у Василия Темного или в Галиче у Василия Косого?
– Нет, не в Москве и не в Галиче, – буднично сказал Василий Петрович, – а в Харькове. В 1919 году.
***
Вряд ли далекий, в общем-то, от политики молодой искусствовед Василий Белов мог предполагать, что когда-либо окажется причастным к деятельности большевистского подполья. Но в годы гражданской войны случались вещи и более неожиданные.
В 1919 году Василий Петрович, работавший тогда в Народном комиссариате художественно-исторических имуществ РСФСР, где он заведовал подотделом, был вместе со своим помощником Борисом Ивлевым командирован в Киев.
Через несколько дней после их приезда город захватили белые. Белов и его помощник застряли в Киеве вместе с альбомом Рембрандта и другими уникальными вещами, которые им надлежало привезти в Москву.
Ивлев в Киеве был впервые, а Белова многие здесь знали. Знали и то, что он на этот раз прибыл из Москвы для реквизиции произведений искусства. На него мог отправить донос любой бывший владелец картины или скульптуры.
– Так что сами понимаете, по ночам мне не спалось, – говорил Василий Петрович. – Реквизированные вещи мы спрятали в подвале домика рабочего с завода «Арсенал» В том же подвале нашлось место и для меня. (Ивлев, который не опасался быть опознанным, жил при булочной, являвшейся одновременно явочной квартирой.)
Дожидаться в подвале прихода Красной Армии мне, конечно, не улыбалось. В довершение ко всему в соседнем доме квартировало несколько солдат, так что я имел возможность покидать свое сырое и темное убежище лишь по ночам.
Надо было что-то предпринимать. Но что? Попытаться перейти через линию фронта? Товарищи из подпольного обкома, которые время от времени навещали меня, эту идею не поддержали – рискованно.
Не знаю, на что бы я в конечном счете решился, если бы в одну из темных киевских ночей в домике не оказался смешливый пожилой человек в золотом пенсне и с седой бородкой. Это был Всеволод Михайлович Санаев, один из основателей киевского археологического общества «Нестор-летописец», историк, археолог, искусствовед, ювелир и реставратор, человек всеобъемлющей эрудиции.
О Санаеве я впервые услышал еще в гимназии, когда среди петербургских искусствоведов разнесся слух, что наконец раскрыт секрет черного лака, которым древнегреческие мастера покрывали свои вазы. Действительно ли Санаеву это удалось, не знаю. Но реставрированные им греческие и этрусские вазы казались только что вышедшими из мастерской.
Позднее я присутствовал на его блестящих докладах в Императорском археологическом обществе, зачитывался статьями об украшениях княжеских одежд в Древней Руси и эмалях времен Андрея Боголюбского. Восхищался сделанными в мастерской Санаева образцами старинных сережек, среди которых были поразительные по пластичности серьги-бубенчики, серьги-колты и серьги-орлики.
Познакомились мы в начале 1914 года, когда я приехал в Харьков – Санаев был харьковчанином, – чтобы передать ему просьбу хранителя отделения древностей Румянцевского музея подготовить экспозицию украшений древнерусских княжеских одежд.
Вместо предполагаемых двух-трех дней я провел в Харькове целый месяц, который, кстати говоря, дал мне больше, чем весь университетский курс. Тогда же я узнал от своего гостеприимного хозяина, что он не только сочувствует революционерам, но и помогает деньгами местной большевистской организации.
Санаев – и революция! Я был настолько поражен этим открытием, что не смог скрыть свое изумление. Поэтому Санаев счел нужным объясниться: «Думаете, нонсенс, бессмыслица, абсурд? Нет, закономерность. Ведь изучение прошлого не самоцель. Изучение прошлого – лишь средство. Да, да, средство, для того чтобы лучше понять закономерности настоящего и предугадать будущее. Уж вы мне, старику, поверьте. А я, в отличие от многих нынешних интеллигентов, неисправимый оптимист и поэтому считаю, что будущее окажется лучше настоящего, что оно будет ярче, чище и справедливей. Потому-то в меру своих сил я и стараюсь его приблизить. Разве это не логично?»
Между тем в Харькове – да и не только в Харькове – считали, что более далекого от повседневной жизни человека, чем он, во всей России не сыщешь, разве что где-нибудь на Алеутских островах. Рассказывали, что Всеволод Михайлович даже не подозревает о том, что в России уже царствует не Александр Третий, а Николай Второй. Шутили, что о войне четырнадцатого года с Германией он узнал лишь на следующий год и то случайно.
Но все это, разумеется, было чепухой. Всеволод Михайлович казался далеким от жизни лишь тем, кто его мало знал. Поэтому, когда в 1918 году в Москве некий сотрудник Наркомата сказал мне, что Санаев якобы приветствовал оккупацию Харькова немцами, заявив, что в наше время русский ученый имеет возможность спокойно работать только под охраной немецких штыков, я ему не поверил. Не поверил я и тому, будто Всеволод Михайлович шутил в узком кругу, что истинный художник не отдает предпочтения ни одной краске, что белый цвет ему не менее дорог, чем красный.
Нет, сердцу Санаева был дорог именно красный цвет, цвет повязок на рукавах красногвардейцев, бантов на их картузах, алый цвет знамен революции.
– А вы, голубчик, малость отсырели в своем подвале. И, кажется, даже плесенью покрылись, – сказал Санаев, после того как мы с ним троекратно поцеловались. – Не надоела добровольная тюрьма, а?
– Ну, тюрьма-то, положим, не совсем добровольная, – возразил я.
– Не спорю, не спорю, – согласился Всеволод Михайлович и спросил: – Рембрандт-то ваш не попортится? Ведь он избалованный господин, к таким варварским условиям существования не привык. И холода не любит и влажности…
– За него я как раз не беспокоюсь. Упакован по всем правилам. Если потребуется, и год пролежит и два.
– Ну, столько ему терпеть неудобства не придется. Грабь-армия надолго в Киеве не задержится, вышибут, – уверенно сказал Санаев. – Где вы его разместили?
– Между бочками с солеными арбузами и квашеной капустой.
– Аппетитное место, – одобрил Всеволод Михайлович, сузив за стеклами пенсне свои умные и смешливые глаза. – А вы свои дни там же коротаете?
– Угадали, – мрачно подтвердил я. – Там же. Только Рембрандт поближе к арбузам, а я к огурцам.
– Какая прелесть! – восхитился он. – По-моему, молодой, подающий надежды искусствовед в сочетании с солеными огурцами – нечто экзотическое, что-то вроде ананасов в шампанском или устриц в лимонном соке.
Это уж было слишком.
– Если вы такой любитель экзотики, – съязвил я, – то мы с Рембрандтом готовы потесниться. Вас устроит постель рядом с кавунами?
– А рассол хорош?
– Великолепен!
– Тогда надо подумать, – серьезно сказал Санаев. – А покуда у меня к вам, дражайший Василий Петрович, имеется контрпредложение…
– Какое же?
– Не торопитесь. Всему свое время: и кавунам, и огурцам, и деловым разговорам… Как положено русским интеллигентам, начнем с чая. Чай располагает к добросердечности. А то вы в своем подземелье успели ожесточиться.
За чаем – Всеволод Михайлович принес настоящий кантонский чай, величайшая редкость во времена гражданской войны, – Санаев спросил, как бы я отнесся к переезду в Харьков.
Вопрос был для меня неожиданным.
– А что я, собственно, буду там делать?
– Как – что? Жить и работать.
– Извините, Всеволод Михайлович, но это звучит слишком неопределенно. Может быть, вы все-таки внесете некоторую ясность?
– Что ж можно внести и некоторую ясность, – усмехнулся Санаев. – В Харькове вам не придется жить в подвале, что уже само по себе приятно. А кроме того, вы получите возможность принести кое-какую пользу.
– Кому?
– Советской власти, разумеется.
– Что вы имеете в виду?
– Помощь местным подпольщикам. – И так как я молчал, он спросил: – Что вас смущает? Опасность? Так вы не меньшей опасности подвергаетесь в Киеве, я бы даже сказал, что большей. Как-никак, а в Харькове вас почти никто не знает. Ну как?
– Думается, что вы меня переоцениваете, Всеволод Михайлович.
– В каком смысле?
– В прямом. Я вовсе не приспособлен к тому, чтобы писать и расклеивать прокламации, устраивать крушения поездов и организовывать забастовки.
– А вам и не придется этим заниматься, – возразил Санаев. – Для подобных вещей там найдутся другие люди.
– Но что же все-таки я буду делать? Реставрировать картины, что ли?
– А ведь вы мне подали идею! – воскликнул Санаев. – Именно так: реставрировать картины. Почему мне это раньше в голову не приходило? Вы, если мне память не изменяет, зарабатывали реставрацией еще в студенческие годы, а затем числились в реставрационной мастерской Румянцевского музея?
– Да.
– Вот и великолепно. Откроете реставрационную мастерскую в Харькове. Клиентуру я вам обеспечу.
Мне показалось, что Санаев меня разыгрывает. Но он был серьезней чем когда бы то ни было. Допив очередную чашку чая и отодвинув свой стул от стола, он торжественно сказал:
– Вы, так же как и ваш покорный слуга, будете работать в группе «золотоискателей».
– Золотоискателей?!
– Да, «золотоискателей», – подтвердил Санаев. – Только не делайте таких больших глаз, голубчик. Время действительно сумасшедшее, но пока еще никто не собирается устанавливать драгу на Пушкинской улице перед штабом генерала Май-Маевского или промывать песок на Павловской площади. Золотые прииски в Харькове не открылись. На этот счет можете быть спокойны. Золотоискатели – это фигурально.
Дело заключается в следующем. Подпольной организации, как, впрочем, и любой организации, требуются деньги. Деньги для подпольного паспортного бюро, деньги для покупки оружия, для устройства типографии, для подкупа чиновников. Деньги, деньги и еще раз деньги! Зафронтовое бюро ЦК большевиков Украины, которое руководит всеми подпольными комитетами, – организация небогатая. Кроме того, как вы сами понимаете, систематически переправлять деньги в другие города – дело сложное и опасное. Выход из этого один: раздобывать деньги на местах. Вот в Харькове по решению подпольного губкома и создана группа «золотоискателей».
Единственная задача «золотоискателей» – добывать деньги. Денежный фонд харьковской организации пополняется моей мастерской, домашней столовой в Жаткинском проезде, бакалейной лавкой, мастерской по пошиву одежды на Коцарской улице…
Все мы – «золотоискатели» и находимся, как правило, на легальном положении Нам не нужны ни фальшивые паспорта, ни фальшивые фамилии, ни фальшивые бороды. Для властей мы всего-навсего харьковские обыватели, добывающие себе хлеб насущный частнопредпринимательской деятельностью. Харьков не Советская Россия, здесь подобного рода деятельность поощряется. В таком же амплуа будете выступать и вы. Разве что-нибудь может быть безобидней реставрации картин? Нет, разумеется.
– А вы уверены, Всеволод Михайлович, что реставратору найдется в нынешнем Харькове хоть какая-нибудь работа?
В этом Санаев не сомневался. По его сведениям, в Харьков в разное время перевезли свои пинакотеки такие известные украинские коллекционеры, как Ханенко, Бутович, Самоквасов. В городе также осела часть картин из музея древностей и искусств Киевского университета святого Владимира, музея Одесского общества истории и древностей российских, Феодосийского музея древностей. Сюда же еще в начале восемнадцатого года некоторым владельцам удалось всякими правдами и неправдами вывезти ценные картины известных русских и иностранных мастеров из Москвы и Петрограда.
– Харьков сейчас нечто вроде гигантской ярмарки произведений искусства, – сказал Санаев. – В пассаже Пащенко-Тряпкина, в торговых рядах между Монастырскими воротами и Купеческим спуском вы можете приобрести все, что пожелаете, начиная от старинного фарфора и кончая Репиным, Левитаном и Врубелем. И как ни странно, но предложение превышает спрос, хотя скупщики прекрасно понимают, что купленное за полцены в России можно впоследствии сбыть за полную стоимость во Франции, Швеции, Англии или Америке. Правда, иноземные ценители живописи далеко, а Красная Армия близко, да и пароходы по Черному морю курсируют не по расписанию… Если бриллианты можно спрятать в каблуке сапога, то картины там не поместятся. Так что реставратор без дела сидеть не будет. Работа ему найдется. Потому-то я и предлагаю вам присоединиться к нашей группе, если вас, разумеется, не устраивает дальнейшее пребывание между огурцами и арбузами.
– Между огурцами и кавунами – Рембрандт, – поправил я Всеволода Михайловича. – А я – между огурцами и капустой.
– Надеюсь, что и вы и Рембрандт меня извините, – засмеялся Санаев. – Перепутал. Всю жизнь путаю соления. Ну, что еще? Альбом с картинами Рембрандта? Насколько я понял, он и спрятан и упакован вполне надежно. Кроме того, в Киеве остается Ивлев, а на него, как мне говорили, можно положиться. Так что никаких препятствий я лично не вижу. А вы? Может быть, у вас есть какие-либо возражения против «золотоискательской» деятельности?
Нет, больше никаких возражений у меня не было.
– Тогда выпьем за успех и здоровье харьковских «золотоискателей», за их скромный вклад в общее дело, – сказал Санаев, торжественно приподнимая свою чашку с чаем.
Утром Всеволод Михайлович свел меня с представителем Зафронтового бюро ЦК КП(б)У, молодым молчаливым человеком в черной косоворотке, а вечером того же дня мы с ним выехали в Харьков.
***
– Очень странное впечатление произвел на меня тогда Харьков, – продолжил свой рассказ Василий Петрович. – Здесь перемешалось все: едва сдерживаемая ненависть рабочих окраин и безудержное ночное веселье сливок харьковского общества; лихорадочная спекуляция валютой и накладными на товарной бирже и глухие ружейные залпы, доносившиеся из Григоровского бора, куда водили на казнь приговоренных к расстрелу.
В городском саду на берегу заросшей ряской Нетечи гремел оркестр и танцевали нарядные пары, а на Николаевской площади, против дома Дворянского собрания, ветер раскачивал трупы повешенных с прикрепленными на груди надписями: «Дезертир», «Бандит», «Большевик».
В равной степени были переполнены как театры, где во время спектаклей стояли в проходах, так и тюрьмы, где заключенные голова к голове спали на цементном полу.
Под реставрационную мастерскую Санаев снял для меня за весьма умеренную плату одноэтажный деревянный флигелек в одном из дворов по Пушкинской улице, почти рядом со штабом командующего Добровольческой армии генерала Май-Маевского.
Это ветхое строение принадлежало не менее ветхому хозяину, который представился мне «бывшим воином и меценатом». «Бывший воин и меценат», живший в доме, выходящем окнами на улицу, предложил свои услуги в оборудовании мастерской. Но в переделках флигеля не было никакой необходимости: он и так вполне меня устраивал.
Флигель состоял из трех комнат и кухни. Одну комнату я отвл под склад. Здесь у меня хранилось все, что требовалось для реставрации: тиски, прессы, подрамники, барсуковые кисти для лака, которые где-то раздобыл Санаев, пемза, рашпили, деревянные планки, предназначавшиеся для паркетирования, то есть для наклеивания на оборотную сторону картин, писанных на досках. Тут же на полках стояли банки с рыбьим клеем и венецианским терпентином (тоже заслуга Санаева: венецианского терпентина нигде не было), банки с маковым, льняным и лавендуловым маслом, со спиртом (во время своих посещений флигеля «бывший воин и меценат» проявлял к ним особый интерес), баночки с эфиром, скипидаром, соляной кислотой и канифолью. А в фанерных ящиках хранились запасы репчатого лука и чеснока, которые предназначались для протирки лицевой стороны реставрируемых картин.
Собственно, мастерской стала вторая комната, большая и светлая, с окнами, не затененными деревьями сада. Третья же служила одновременно и приемной и спальней. Здесь мы спали на двух широких диванах, привезенных Санаевым из своего дома. Мы – это я и мой подмастерье Федор, пятнадцатилетний угрюмый паренек, отец которого, слесарь с Механического завода на станции Новая Бавария, был расстрелян в первые же дни захвата Харькова белыми. Взял я его к себе по просьбе члена подпольного губкома Ореста Григорьевича Ефимова, ведавшего группой «золотоискателей», единственного подпольщика, с которым я поддерживал постоянный контакт.
Сообразительный и старательный паренек, ставший много лет спустя известным киевским реставратором картин и незаурядным художником-декоратором, очень мне пригодился, когда дела мастерской пошли в гору. Однако вопреки оптимистическим прогнозам Всеволода Михайловича произошло это не так скоро, как бы нам всем хотелось.
Около месяца мы едва сводили концы с концами. И вполне возможно, что наше предприятие полностью бы прогорело, если бы не счастливая случайность, за которую следовало благодарить бога, присяжного поверенного Крупенника и… генерала Май-Маевского. Впрочем, наибольшую благодарность все-таки заслуживал умерший еще в середине XVII века Даниэль Сегерс, ученик знаменитого Яна Брейгеля Бархатного, или, как его еще называли, Цветочного.
«Бывший воин и меценат», время от времени посещавший мастерскую, как-то привел с собой адвоката Крупенника, тучного, неряшливого человека, у которого, по слухам, водились большие деньги.
Крупенник с барственной рассеянностью осмотрел наше немудрящее хозяйство, а на прощанье так же рассеянно заметил, что мог бы, пожалуй, предложить мне кое-что на пробу. Если я справлюсь с работой, то недостатка в заказах у меня не будет. А если нет, то тоже не беда – картина, которую он хочет предложить мне для реставрации, особого значения для него не имеет.
Как я понял, речь шла о вещи какого-то третьестепенного фламандского художника, которая была приобретена Крупенником из чистой филантропии у одного бывшего царского чиновника.