Александр Данилович Меншиков, начавший свою головокружительную карьеру с продажи пирогов с тухлой зайчатиной на Красной площади в Москве, обладал многими талантливыми и пригодившимися ему в жизни знаниями.
«Счастья баловень безродный», ставший князем Священной Римской империи, герцогом Ижорским, графом Дубровненским, генералиссимусом, фельдмаршалом и прочее, прочее, как видите, неплохо разбирался в титулах, должностях и званиях. Полновластный владелец многих городов, сотен сел, деревень и свыше ста тысяч крепостных крестьян, Меншиков являл пример рачительного хозяина, а обладатель золота, серебра, бриллиантов и жемчуга, вес которых исчислялся десятками пудов, а стоимость – миллионами и миллионами рублей, судя по всему, понимал толк в благородных металлах и драгоценных камнях. Но в грамоте он преуспел не слишком, а в искусстве и того меньше.
Хотя стены многочисленных дворцов Меншикова были плотно увешаны гобеленами и «фряжскими парсунами», Александр Данилович являлся полным профаном и в живописи, и в скульптуре, и в коврах художественной работы. Тут «светлейший князь, герцог Ижорский и граф Дубровненский» целиком доверялся вкусу своей жены, Дарьи Михайловны Арсеньевой, и свояченицы, Варвары Михайловны Арсеньевой.
Обе Арсеньевы, представительницы древнейшего боярского рода Арсеньевых, получили по тем временам блестящее образование. Они в совершенстве знали несколько иностранных языков, разбирались в музыке, живописи, а особенно – в вышивках. Интерес к вышивкам передавался у Арсеньевых из поколения в поколение. Их крепостные вышивальщицы славились в Москве чуть ли не со времен царя Михаила Романова. «Арсеньевские» вышитые шелком и золотом с жемчугом и самоцветами кики, кокошники, убрусы, венчики и другие женские головные уборы отличались оригинальным, самобытным орнаментом и великолепно подобранной гаммой цветов. Вышивальщицы свободно пользовались не только русским швом, крестиком, но и венецианским, и швом «ренессанс», и алмазным, и гобеленовым.
Вот этим-то крепостным искусницам и было поручено изобразить шелками на льняном полотне портрет первого русского солдата, Сергея Леонтьевича Бухвостова.
Видимо, портрет предназначался в подарок Петру I, но работа продолжалась около трех лет и была закончена уже после кончины Петра.
Вас удивляет срок?
Смею вас уверить, что три года для такой вышивки совсем не много, особенно если учесть, что в портрете Бухвостова был использован шелк по меньшей мере двенадцати тысяч цветов и оттенков. На всемирно известной Гобеленовской королевской мануфактуре во Франции самый опытный гобеленщик мог выткать на готлисовом станке не более 4/5 квадратного метра гобелена в год. А ведь художественная вышивка зачастую значительно сложней и требует больше времени. Достаточно сказать, что вышитый по рисунку великого Рафаэля «Танец золотого тельца» не только оценивался любителями дороже многих полотен гениального мастера, но и стоил мастерицам пяти лет непрестанного кропотливого труда. И если нормандскому герцогу Вильгельму Завоевателю, высадившемуся с шестидесятитысячным войском на Британские острова в сентябре 1066 года, потребовалось для полного покорения Англии всего пять лет, то его жене Матильде, решившей вышить главные подвиги своего воинственного супруга, понадобилось для этого никак не меньше десяти, хотя герцогиня, а затем королева Англии владела иглой не хуже, чем Вильгельм мечом, и отличалась самым образцовым среди всех королев той эпохи трудолюбием…
Но вернемся к портрету Бухвостова.
Видимо, первый российский солдат, умерший и похороненный со всеми воинскими почестями в 1728 году, в царствование Петра II, видел свой вышитый портрет, который висел во дворце Меншикова на Васильевском острове. Хотя я не исключаю и того, что светлейший князь «забыл» пригласить к себе худородного старика, который теперь не представлял для него никакого интереса. Но свежестью красок и необыкновенным золотистым колоритом этой картины, шитой шелком, наверняка любовались и русские и иностранные вельможи, посещавшие дворец самого могущественного человека в Петербурге. Да, самого могущественного: с воцарением бывшей служанки Меншикова, Екатерины I, светлейший князь стал некоронованным властелином необъятной России. Екатерина ничего не предпринимала, предварительно не посоветовавшись с ним.
Казалось, честолюбие Меншикова могло быть полностью удовлетворено. Но, как говорится, аппетит приходит во время еды. Меншикову хотелось большего, он стремился породниться с императорской фамилией. Если Марта Скавронская стала русской царицей Екатериной I, то что, спрашивается, мешает взойти на престол дочери Александра Даниловича Марии, которая в отличие от жены Петра I умеет не только читать и писать, но и музицировать, рисовать, разговаривать на голландском, немецком, английском и французском языках? И шелковый портрет, висевший в кабинете Меншикова, был немым свидетелем разговоров светлейшего князя и княгини о будущем их дочери…
Но будущее предугадать трудно, тем более что Меншиков провидцем не был.
Честолюбивые планы «полудержавного властелина» выдать Марию замуж за внука Петра I, сына казненного царевича Алексея, нашли полную поддержку у императрицы. В завещании Екатерины, которое было опубликовано после ее смерти, одним из пунктов значилось: «Цесаревнам и администрации вменяется в обязанность стараться о сочетании браком великого князя с княжною Меншиковою».
И 25 мая 1727 года состоялось торжественное обручение двенадцатилетнего императора всея Руси Петра II с шестнадцатилетней княжной Марией Александровной Меншиковой.
У жениха и невесты были хмурые лица. Мальчишка-император от всей души ненавидел и боялся своего тестя, который во всем его ограничивал и вместо охоты и других подобающих царю развлечений заставлял его заниматься науками с добрым десятком преподавателей. А Мария, успевшая влюбиться в молодого красавца князя Федора Долгорукова, с нескрываемым отвращением смотрела на толстого, краснощекого недоросля, который предназначался ей в мужья лишь потому, что являлся сыном такого же неуча – царевича Алексея.
Мария хорошо помнила рассказ отца о том, как Алексей, которого Петр I хотел проэкзаменовать по геометрии и фортификации, чтобы избежать экзамена, предпочел выстрелить из пистолета себе в руку. Помнила она и письмо Алексея цезарю: «…Русские меня любят, а отца моего ненавидят за его дурную, низкого происхождения царицу, за злых любимцев, за то, что он нарушил старые хорошие обычаи и ввел дурные, за то, что не щадит ни денег, ни крови своих подданных, за то, что он тиран и враг своего народа».
Зато ликовал Александр Данилович Меншиков, подписавший в свое время смертный приговор отцу Петра II: его давняя мечта на глазах превращалась в реальность. Еще немного времени – и Мария станет царицей, Романовы и Меншиковы породнятся!
Сразу же после обручения Меншиков именем императора наградил Марию орденом святой Екатерины и утвердил ей императорский придворный штат. Теперь у его дочери был свой собственный гофмаршал, свои камергеры, гофмейстерины, камер-пажи и камер-лакеи.
На балу, устроенном князем по случаю этого столь великого торжества, выскочившие из гигантского пирога с инициалами жениха и невесты карлики станцевали на столе менуэт и хором продекламировали оду, восхваляющую действительные и мнимые достоинства Петра II и Марии.
Злые языки поговаривали, что будущей императрице уже заказана заботливым отцом корона, которая своей роскошью затмит корону Екатерины I.
Между тем над головой светлейшего сгущались тучи. Мальчишка-император все более тяготился деспотизмом своего незваного опекуна и ненавистного тестя. Этим во время болезни князя ловко воспользовались его враги.
В сентябре грянул первый гром: семье Меншикова было предписано покинуть Петербург и поселиться в Раненбурге.
Это, конечно, был удар, и удар неожиданный. Но в Раненбург все же ссылался «светлейший князь, герцог Ижорский, граф Дубровненский, фельдмаршал и генералиссимус». Поэтому поезд Меншиковых насчитывал не мало не много 5 берлинов, 16 колясок, 14 фургонов и колымаг. Светлейшего сопровождали собственные драгуны, пажи, карлы, гайдуки, повара, певчие (Меншиков любил послушать за обедом старинные русские песни) и даже гребцы (Александр Данилович привык по вечерам кататься на лодке в сопровождении рогового оркестра).
Но едва Меншиков успел отремонтировать свой дворец, завезти новые экзотические растения в оранжереи и очистить от водорослей пруды Раненбурга, как из Петербурга пришло новое распоряжение – ссылка в Сибирь!
Это был второй, поистине страшный удар грома, который разрушил всякие иллюзии.
На этот раз у Меншикова отобрали все: титулы, звания, ордена, драгоценности, дворцы, города, деревни. Сын царевича Алексея умел мстить и мстил беспощадно.
Теперь Александр Данилович и Варвара Михайловна ехали уже не в лакированной, отделанной эмалью карете, а в рогожной кибитке, за которой тащились две крестьянские телеги. На одной из них, сгорбившись, сидела на сене одетая в черный кафтан бывшая царская невеста – Мария Меншикова…
По личному распоряжению злопамятного Петра, переданного Меншикову присланным из Петербурга офицером, ссыльным разрешалось взять с собой лишь котел для варки пищи, три медные кастрюли, 12 блюд («такоже медных») и столько же оловянных тарелок.
Но, как говорится, и в несчастье бывает счастье. Офицер оказался сыном бомбардира, который вместе с Бухвостовым сражался под Полтавой и много рассказывал сыну о сподвижнике Петра Великого Александре Меншикове. Поэтому предписание Петра II было выполнено не совсем точно. Так, Мария увезла в Березов неположенную дюжину ложек, ножей и вилок (Петр считал, что ссыльные вполне могут есть руками), а Александр Данилович – шитый шелком портрет первого российского солдата и полученный им из рук Петра Великого орден Андрея Первозванного (кстати говоря, первый русский орден).
В Березов Меншиков уже прибыл вдовцом: Дарья Михайловна умерла в пути, не доезжая Казани.
Сначала семья разместилась в остроге, а затем переехала в бревенчатый дом, собственноручно построенный опальным князем с помощью немногих слуг, решившихся разделить участь своего господина (вот когда пригодилась Меншикову плотничья наука, усвоенная им под руководством Петра I!).
Дом, поставленный на берегу реки, состоял из четырех комнат. Одна предназначалась для дочерей, во второй разместились князь с сыном (здесь-то и был повешен на стену портрет Бухвостова как воспоминание о недавнем прошлом), третью заняли слуги, а четвертая стала кладовой.
Стряпала на семью бывшая царская невеста…
***
Василий Петрович рассказывал много интересного о жизни Меншикова в Березове, но так как это не имеет непосредственного отношения к портрету Бухвостова, я все это опускаю, тем более что желающие поподробней узнать об этом всегда могут обратиться к соответствующей литературе. Приведу лишь один эпизод, связанный с дальнейшей судьбой удивительного портрета. Как Василий Петрович уже вскользь упоминал, Мария Меншикова любила князя Федора Долгорукова, который отвечал ей взаимностью. И вот этот самый Федор Долгоруков вскоре после прибытия Меншиковых в Березов тайно под чужой фамилией приехал туда, чтобы просить у бывшего властелина руки его дочери. Меншиков не возражал. Мария и Федор тайно были обвенчаны в Спасской церкви старым березовским священником отцом Феофаном. После более чем скромной свадьбы Меншиков вручил зятю единственную оставшуюся у него ценность – шитый шелком портрет.
Через год, как раз в день своего рождения, когда ей исполнилось восемнадцать лет, Мария умерла. Не намного пережил ее Федор Долгоруков, который скончался, видимо, в 1730 или 1731 году.
Более тридцати пяти лет – а за это время на русском престоле успели побывать и Анна Иоанновна, и малолетний Иоанн Антонович, и Елизавета Петровна, и Петр III – о портрете Бухвостова ничего не было слышно. Но он не исчез бесследно, подобно многим другим уникальным вещам начала XVIII века.
***
– По утверждению моего коллеги по университету некоего Тарковского, который защищал магистерскую диссертацию по истории византийской и русской вышивки, – продолжал Василий Петрович, – «меншиковский» или «арсеньевский» портрет был где-то приобретен небезызвестным Григорием Орловым, который в 1768 году «презентовал» его самому популярному в то время в Петербурге человеку – барону Димсделю.
Вам, разумеется, ни дата, ни фамилия барона ничего не говорят. Между тем 1768 год превозносился придворными Екатерины II, тогда же, если не ошибаюсь, получившей эпитет «великой», как один из самых славных в истории России. Императрицей восхищались и хором и порознь. Ее самоотверженность сравнивалась с великими подвигами Геракла, Муция Сцеволы, Александра Македонского и Юлия Цезаря. Известнейшие пииты, в числе которых был и Херасков, писали восторженные оды, Сенат направил императрице высокопарное приветствие, а на монетном дворе была выбита специальная медаль с профилем Екатерины, лавровым венком и знаменательной датой – «1768 год».
Вот к этому самому событию, которое так потрясло современников Екатерины, барон Димсдель – тогда еще не барон, а просто Димсдель, английский военный врач, – и имел самое прямое отношение. Потому что именно он, а не кто иной собственноручно привил русской императрице и ее сыну, будущему императору Павлу I, оспу… Да, именно это событие и вызвало такую бурю восторга. Конечно, сейчас это вызывает улыбку, но тогда, чтобы решиться на прививку, требовалось определенное мужество. Правда, и в то время вполне можно было обойтись без медали, стихов, иллюминаций, речей, манифестов и послания сенаторов. Но проявим снисходительность и не будем ставить каждое лыко в строку нашим предкам.
Итак, сделав прививку, Димсдель, как в сказке, тотчас же превратился из обычного, ничем не примечательного врача в барона, лейб-медика, кумира двора и весьма богатого человека. Кроме того, как нетрудно догадаться, он приобрел весьма солидную клиентуру: прививки вошли в моду, и петербургская знать стремилась не отстать от императрицы.
Расплачиваться с лейб-медиком да вдобавок еще и бароном деньгами считалось неприличным. Поэтому прививка оспы Орловым, Потемкину и другим вельможам дала возможность страстному любителю живописи Димсделю основательно пополнить свою до того времени более чем скромную коллекцию картин полотнами известных итальянских, французских, английских и голландских мастеров.
Однако шелковый портрет, преподнесенный врачу благодарным Орловым, надолго у Димсделя не задержался. То ли он, как говорится, не вписался в собрание картин – Димсдель коллекционировал живопись, а не вышивки, – то ли англичанину уж очень хотелось выказать свое уважение популярному в Англии великому русскому полководцу, но, по утверждению того же Тарновского, портрет Бухвостова был подарен, – а возможно, продан – фельдмаршалу Кутузову, у которого, кстати говоря, находился и портрет «первого французского гренадера» Теофиля Латура[11] с вырезанными на тыльной стороне рамы известными словами Кутузова: «Разбить меня Наполеон может, но обмануть – никогда».
На протяжении XIX века «арсеньевский» портрет сменил немало хозяев. А затем он осел – и осел достаточно плотно – в собрании русских вышивок у петербургского богача Шлягина.
В доме Шлягина, к которому меня как-то привел Тарновский, я этот портрет впервые и увидел.
Пожалуй, среди всех дореволюционных частных коллекций шлягинская отличалась наибольшей полнотой. Тут были уникальные скифские вышивки, за которыми гонялись любители из самых разных стран, византийские вышивки, великолепные образцы «золотого шитья», приобретенные Шлягиным в Торжке и северных женских монастырях, известных своими искусницами, цветное «владимирское шитье», рязанские вышивки со вставками из разноцветных тканей и кружев, вывезенная из Калужской губернии красно-синяя цветная перевить и крестецкая ажурная строчка.
Но в первую очередь все-таки привлекал к себе внимание «арсеньевский» портрет. Он был жемчужиной коллекции, и Шлягин понимал это.
Портрет представлял собой овал высотой чуть более метра, а шириной сантиметров восемьдесят – восемьдесят пять. Изображение Бухвостова обрамлял типичный для России XVI—XVII веков оригинальный орнамент, в котором в неразрывное целое слились Азия и Европа. Сплетались, ломались под разными углами, то расширяясь, то сужаясь, лентообразные причудливые полосы, переходящие в подобие листьев сказочных деревьев, и фигуры прекрасных в своем неповторимом уродстве грифонов.
В капризных, не подчиняющихся никаким закономерностям, изломанных и в то же время округлых линиях переплетений было все: сказка и реальность, прошлое и настоящее, безудержная радость и непереносимая боль, Восток и Запад.
Мчались из тьмы веков в гари пожарищ низкорослые монголы на мохнатых лошадях, играл ветер кудрями бесшабашного Васьки Буслаева, летела по синему безоблачному небу, распустив хвост радуги, огненная жар-птица. Мелодично звенели колокола московских храмов, слепила глаза роскошь византийских дворцов, и в самой глуши дремучих рязанских лесов возвышались египетские пирамиды и трубили индийские слоны.
Вышитый подковой старорусский узор не охватывал нижнюю часть портрета. Орнамент как бы рассекался дугообразными мощными крыльями двуглавого трижды коронованного орла.
Широкую грудь царственной птицы закрывал от шведов, турок и прочих ворогов тяжелый кованый щит московского герба, окруженный такой же массивной золотой цепью первого русского ордена, учрежденного «бомбардиром Петром Алексеевым». Тут же косой Андреевский крест с наручной печати того же бомбардира. В цепких когтистых лапах орла – тяжелая ручка скипетра и земной шар державы.
Из рамы орнамента, совсем невесомый, воздушный, будто возникший в нашем воображении, на нас удивленно смотрел своими широко расставленными глазами («А вы откуда здесь взялись?») только что явившийся из былины в Преображенский полк нереальный в своей обыденности, добродушный и немного ленивый русский богатырь. «Ну-ну, где тут Соловей-Разбойник посвистывает? Что-то не видать… Да уж ладно, посплю час-другой, покуда сказка сказывается, а уж потом… Ежели не уберется подобру-поздорову, вобью его, стервеца, по маковку в сыру землю да и поеду неторопко к стольному князю Владимиру Красное Солнышко. Заждался небось…»
Но в плотно сжатых губах богатыря, одетого в преображенский мундир с орлеными пуговицами, и в его позе угадывалось напряжение: кончилась вольница! Теперь уже богатырь не сам по себе, а на царской службе, под двуглавым коронованным орлом, хотя тот будто и понизу со своими державой и скипетром приспособился. И Петр Лексеич – не князь Владимир, земля ему пухом. При Петре Лексеиче не до сна, при нем ухо на карауле держи. Чуть что не так – в зубы, а то и палок отведаешь. Так что хоть ты и богатырь, но не какой-нибудь, а царский, первый российский солдат, словом. Потому и на портрете дисциплину армейскую блюди: плечи назад, грудь вперед, руки по швам. Смирна-а!
– Мастерицы-то каковы, а? – наслаждался произведенным на меня впечатлением Шлягин. – Это вам, уважаемый, не всякие там Европы. Русь-матушка! Шелками – что красками…
Действительно, ничего похожего я раньше не видел. Портрет Бухвостова поражал тонкостью и тщательностью работы вышивальщиц, точной передачей характера, воздушностью, а главное – поразительной гармоничностью колорита и великолепным рисунком. Ведь следует сказать, что немногие художники, даже с мировым именем, соединяют в себе таланты рисовальщика и колориста. Строгие критики, например, считают, что такие общепризнанные мастера, как Микеланджело, Дюрер или Давид, великолепно владели формой, но зато были посредственными колористами. А в отличие от них Тициан, допустим, Рубенс, Веронезе и Делакруа, наоборот, обессмертили себя красками, но отнюдь не рисунком.
Может быть, я несколько пристрастен. Возможно. Но поймите меня правильно. Я не ставлю знака равенства между безымянным русским художником или Рубенсом и Микеланджело. В то же самое время я совсем не исключаю, что вместе с ним и в нем умер великий мастер, который мог бы в других условиях обессмертить свое имя.
И, любуясь портретом, я завидовал Меншиковым и Арсеньевым – всем тем, кто мог наблюдать за тем, как создавалось это блестящее произведение двух искусств: живописи и вышивания.
Шлягин, которого я бы назвал человеком «купеческой складки», не без гордости сказал нам, что посетивший в Прошлом году Петербург американский собиратель и знаток вышивок Генри Мэйл предлагал ему за портрет Бухвостова пятнадцать тысяч долларов, сумму по тем временам солидную.
– А ежели поторговаться, – сказал Шлягин, – то и все двадцать бы отвалил.
– Что же вы не продали? – поддразнил я, надеясь в глубине души услышать от него что-нибудь умилительное. Но, увы, не услышал.
– Да у меня и своих деньжат хватает, не обездолен, – откровенно объяснил он свой отказ от сделки. – А удовольствие свое я на том имел. Купил-то я эту вещицу за сколько? За тысячу рубликов. Не бог весть какие деньги, а мне; «Переплатил, Иван Ферапонтович». Ну, и сомнения всякие. Не денег, понятно, жалко, а достоинства купеческого. А выходит, не прогадал Шлягин. Вон как! Да, хорошая вышивка в хороших руках – капитал. Ба-альшой капитал! А господин Мэйл пускай дураков себе не здесь, а в своих Американских Соединенных Штатах ищет. Дураки – не носороги, они повсеместно водятся, что в Лос-Анджелесе, что в Рязани. Дурак – он везде дурак. А мне за этот самый шелковый портрет, ежели желаете знать, через пяток лет и пятьдесят отвалят, только продай, Христа ради, Иван Ферапонтович. А я – шиш, ста ждать буду… – засмеялся Шлягин.
Но, несмотря на свой трезвый подход к неизбежному росту цен на произведения искусства, Шлягин в своих прогнозах все-таки ошибся: через «пяток лет» никто ему пятидесяти тысяч за «арсеньевский» портрет не предложил… Через «пяток лет» грянула революция.
А в 1918 году декретом Совета Народных Комиссаров РСФСР все предметы искусства, имеющие художественное и историческое значение, были объявлены собственностью народа.
Но, как вскоре выяснилось, злорадствовал я зря. Купец проявил должную предусмотрительность.
Отправившийся в особняк Шлягина Тарновский – как специалист по художественным вышивкам он был по моей рекомендации привлечен к реквизиям, которыми занималась Комиссия по охране памятников искусства и старины Петроградского Совдепа, – вернулся ни с чем.
Тарновский сообщил, что Шлягин еще в середине 1917 года уехал из Петрограда в Ревель (ныне Таллин), а оттуда перебрался в Стокгольм.
Уезжая, купец продал дом и захватил с собой наиболее ценные экспонаты коллекции, среди которых, разумеется, был и портрет Бухвостова.
Обидно, досадно, но что поделаешь?
Я постарался забыть о портрете. Однако в 1922 году мне о нем напомнили. И напомнил не кто иной, как тот же Тарновский…
К тому времени мой бывший товарищ по университету и Комиссии Петроградского Совдепа, поддавшись соблазнам нэпа, превратился из совслужащего в хозяина антикварной лавки.
Настоящий любитель вряд ли нашел бы в этой лавке что-либо достойное внимания. Но у нэпманов, торопившихся «облагородить» свои квартиры, предприятие Тарновского пользовалось популярностью. Еще бы! Надраенная, как медный самовар, бронза, аляповатый, но зато густо позолоченный фарфор, многопудовые, звенящие, как трамвай, хрустальные люстры, игривые статуэтки и плохие копии с картин известных мастеров.
Нэп тогда только набирал силу, поэтому лавка Тарновского не была золотым дном. Но все же новоявленный нэпман успел за последние полгода отъесться и нагулять округлое брюшко, что было в то голодное время далеко не повсеместным явлением. Он завел модные узконосые ботинки «шимми», тросточку, котелок, дорогой костюм в полоску – «Полюби меня, Марфуша!» – и домоправительницу.
Мое отношение к частнопредпринимательской деятельности Тарновский знал достаточно хорошо, поэтому, проявив должный такт, он перестал у меня появляться, за что я был ему крайне благодарен.
И вот однажды ночью, уже под утро, что-то около четырех часов, в моей квартире прозвенел настойчивый длинный звонок, а затем в дверь стали грохотать кулаками. Не стучать, а именно грохотать.
Ночные звонки вообще неприятная штука. Но в 1922 году, когда Петроград был наводнен уголовниками, подобные звонки являлись чаще всего прелюдией к налету.
Сейчас даже трудно себе представить, что тогда творилось в городе. Убийства и грабежи считались обыденным явлением, а уж к кражам так привыкли, что в витринах почти всех нэпмановских магазинов висели трогательные обращения, начинающиеся словами: «Уважаемые граждане воры»… Какие там шутки! Я говорю вполне серьезно. Рядом с сырами и колбасами обязательно находилась эмалированная или фанерная дощечка: «Уважаемые граждане воры! Убедительная просьба не портить зря витрину – все продукты, выставленные в ней, сделаны из дерева».
Короче говоря, не буду задним числом кривить душой и утверждать, что, когда я вскочил с постели и отправился в переднюю, я был образцом хладнокровия. Отнюдь нет. Правда, поживиться в моей квартире было нечем: ни золота, ни серебра, ни лишней пары штанов. Но как раз это и могло обидеть налетчиков: как-никак рисковали, время тратили. А на ком им вымещать обиду? На мне, понятно…
Спрашиваю:
– Кто там?
Молчание. Они молчат – я молчу. Затем тихий голос:
– Василий Петрович, открой, пожалуйста.
Так как знакомых у меня среди уголовников нет, слегка успокаиваюсь, но отпирать дверь все же не тороплюсь.
– Кто вы?
– Это я.
– Кто «я»?
– Тарковский.
– Олег Владиславович?
– Да.
Действительно, голос Тарковского, никаких сомнений.
И вот мы в моей комнате. Мы – это я, Тарновский и его домоправительница Варвара Ивановна, тощая, как пересушенная вобла, женщина с решительным костистым лицом. На Тарковского смотреть страшно: бледный, растрепанный, нижняя губа отвисла, в глазах ужас.
– Сегодня… – голос его прерывается, – на мою лавку был произведен налет…
Он замолкает, и инициативу берет в свои костлявые руки Варвара Ивановна. От нее я узнаю подробности происшедшего.
Около одиннадцати часов вечера, когда они уже легли спать, к ним позвонили: «Почтальон. Срочная телеграмма».
Тарновский открыл дверь и в ту же секунду упал без сознания от сильного удара ногой в живот.
Затем налетчики – их было трое – уложили на пол вниз лицом выбежавшую на шум Варвару Ивановну и, оставив одного из бандитов сторожить хозяев, занялись лавкой.
Налет продолжался не более получаса.
Когда бандиты, загрузив экипаж мешками с награбленным и вежливо пожелав хозяевам спокойной ночи, уехали, Тарновский вызвал по телефону милицию.
Милиционеры осмотрели место происшествия, допросили пострадавших, составили необходимые протоколы и пообещали заняться розыском преступников.
Вот и все. Какая роль во всей этой истории предназначалась мне, я так и не понял.
Как требовал долг вежливости, я посочувствовал, выразил надежду, что налетчики вскоре будут арестованы, и предложил выпить чаю. Тарновский с таким испугом посмотрел на меня, будто я предложил не чай, а бог знает что.
– Чай?!
– Разумеется.
Варвара Ивановна усмехнулась:
– Олег Владиславович слишком взволнован. Его можно понять.
– Тайник, – с надрывом сказал Тарновский.
– Что – тайник? – не понял я.
– Они опустошили тайник, – простонал Тарновский и, ткнувшись головой в стол, заплакал.
Я вопросительно посмотрел на Варвару Ивановну, брезгливо морщившую свои тонкие злые губы.
– Может быть, вы будете столь любезны…
– Видите ли, – сказала она, – дело в том, что на квартире Олега Владиславовича имелся тайник, в котором он хранил наиболее ценный антиквариат. Олег Владиславович был уверен, что налетчики его не обнаружили. Но, увы!.. Это для него удар.
Да, Тарковскому, конечно, не до чая.
– Вы сообщили, разумеется, о тайнике милиционерам?
– Нет.
– Ну вот! Напишите дополнительное заявление, перечислите в нем…
Тарновский промычал что-то нечленораздельное и отрицательно замотал головой. Только тогда я стал о чем-то догадываться.
– В тайнике были предметы, подлежащие национализации?
Наступило тягостное для всех троих молчание.
– Да, – выдавил наконец из себя Тарновский.
– Понятно. Тогда, может быть, ты будешь откровенен до конца и сообщишь мне, что именно там было?
Он всхлипнул и стал вытирать скомканным носовым платком глаза.
Я объяснил, что для переживаний у него будет еще достаточно времени, и повторил свой вопрос.
– Первые русские монеты великого князя Владимира Святого, Святополка Ярополковича и Ярослава Владимировича, – с трудом ворочая языком, ответил он. – Всего двадцать пять штук.
Подобной коллекцией в России располагали считанные нумизматы. Стоимость ее до революции исчислялась тысячами и тысячами рублей. Совсем не плохо для скромного антиквара.
– Дальше, – говорю.
– Кружева.
– Какие кружева?
– Старинные.
Выясняю, что у моего бывшего коллеги по университету хранились уникальные французские кружева XVI века по узорам флорентийца Пеллегрина и генуэзца Фредерика Винчиоло, черные шантильи Екатерины де Роган, венецианские и орильякские с жемчугом.
Не оставил он без своего благосклонного внимания и матушку-Россию XVI—XVII веков. В его чулане нашлось место для русских кружев из волоченого золота, кружев, низанных жемчугом и перьями по рисункам знаменитых «царских знаменщиков»[12] Ивана Некрасова и Петра Ремезова. Хранились там также русские кружева с пухом и горностаем, «кованые», с узорами «рыбка», «репеек», «протекай речка», «бровки-пытки-города» и так далее.
– Что там еще было? – спрашиваю.
– Два гобелена из серии «История Александра Македонского» по картонам Шарля Лебрена, пять шитых золотом кокошников с мелким жемчугом, две скифские вышивки.