Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Над кукушкиным гнездом

ModernLib.Net / Классическая проза / Кизи Кен / Над кукушкиным гнездом - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Кизи Кен
Жанр: Классическая проза

 

 


Так что укол был лишним; голова у него и так уже моталась, а глаза помутнели. К тому времени, как сестра подкралась к нему снова, чтобы вынуть иглу, он уже совсем согнулся и плакал прямо на пол, качая головой, — слезы не смачивали лица, а брызгали в разные стороны: кап-кап, влево-вправо, как будто он сеял.

— Ох, — сказал он. И даже не вздрогнул, когда она выдернула иглу.

Он вернулся к жизни, может быть, на минуту и попытался что-то нам сказать, но нам либо слушать было неохота, либо вдумываться лень, а его это усилие опустошило начисто. Укол в ягодицу был напрасен, с таким же успехом она могла засадить его мертвецу — ни сердца, чтобы разогнать его с кровью, ни жил, чтобы донести до головы, ни мозга, чтобы оглушить его этой отравой. Все равно что уколола высохший труп.

— Я… Устал…

— Так. Если вы двое наберетесь смелости, мистер Банчини тихо и мирно ляжет спать.

— …Ужасно устал.

— Доктор Спайви, санитар Уильямс приходит в себя. Займитесь им, пожалуйста. У него разбились часы и порезана рука.

Ничего такого Пит больше не устраивал и уже не устроит. Теперь, когда он начинает шуметь на собрании и его успокаивают, он успокаивается. По-прежнему он иногда встает, и качает головой, и докладывает, как он устал, но это уже не жалоба, не оправдание и не предупреждение — все давно кончено; это — как старинные часы, которые времени не показывают, но все еще ходят, стрелки согнуты бог знает как, цифры на циферблате стерлись, звонок заглох от ржавчины, — старые ненужные часы, они еще тикают и хрипят, но без всякого смысла.


До двух часов группа дерет бедного Хардинга.

В два часа доктор начинает ерзать на стуле. На собраниях, когда он не рассказывает свою теорию, ему неуютно; ему бы лучше в это время сидеть у себя в кабинете, рисовать диаграммы. Он ерзает, наконец откашливается, и тогда сестра смотрит на свои часы и велит нам вносить столы из ванной, а обсуждение мы продолжим завтра в час. Острые, разом выйдя из столбняка, украдкой глядят на Хардинга. Лица у них горят от стыда, как будто они только сейчас сообразили, что их опять водили за нос. Одни идут через коридор в ванную за столами, другие плетутся к полкам и прилежно рассматривают старые выпуски журнала «Макколс», а на самом деле просто хотят быть подальше от Хардинга. Опять их науськали на товарища, заставили допрашивать, будто он преступник, а они прокуроры, судьи и присяжные. Сорок пять минут они кромсали его на части и как бы даже с удовольствием бросали ему вопросы: как он думает, почему он не может удовлетворить свою женушку? Почему он так настаивает, что никогда не имел дела с мужчинами? Как надеется выздороветь, если не отвечает честно? — Вопросы, намеки, так что им самим теперь тошно, и они не хотят к нему приближаться — будет еще стыднее.

Глаза Макмерфи наблюдают за всем этим без отрыва. Он не встал с кресла. Вид у него опять озадаченный. Он продолжает сидеть в кресле, наблюдает за острыми, почесывает колодой карт щетину на подбородке, наконец встает, зевает и потягивается, скребет по пуговице на животе углом карты, потом опускает колоду в карман и шагает туда, где сидит один-одинешенек потный Хардинг.

С минуту он смотрит на Хардинга, потом обхватывает широкой ладонью спинку соседнего стула, поворачивает его спинкой к Хардингу, садится верхом, как на лошадку. Хардинг ничего не замечает. Макмерфи хлопает себя по карманам. Находит сигареты, вытаскивает одну и закуривает; он держит ее перед собой, нахмурясь, смотрит на кончик, облизывает большой палец и указательный и подравнивает огонек.

Все стараются не смотреть друг на друга. Не могу понять даже, заметил ли Хардинг Макмерфи. Хардинг почти совсем завернул грудь в свои худые плечи, словно в зеленые крылья, и сидит на краешке стула очень прямо, зажав руки между коленями. Смотрит куда-то вперед, напевает про себя, хочет выглядеть спокойным, а сам прикусил щеки — получается улыбка черепа, вовсе не спокойная.

Макмерфи снова берет сигарету в зубы, складывает руки на спинке стула и, зажмуря один глаз от дыма, опускает на руки подбородок. Другим глазом смотрит на Хардинга, а потом начинает говорить, и сигарета прыгает у него в губах.

— Слушай-ка, эти собраньица всегда у вас так проходят?

— Всегда? — Хардинг перестает напевать. Он больше не жует свои щеки, но по-прежнему смотрит куда-то вперед, над плечом Макмерфи.

— Эти посиделки с групповой терапией всегда у вас так проходят? Побоище на птичьем дворе?

Хардинг рывком повернул голову, и глаза его наткнулись на Макмерфи так, как будто он только сейчас заметил, что перед ним кто-то сидит. Он опять прикусывает щеки, лицо у него проваливается посередине, и можно подумать, что он улыбается. Он расправляет плечи, отваливается на спинку и принимает спокойный вид.

— На птичьем дворе? Боюсь, что ваши причудливые сельские метафоры не доходят до меня, мой друг. Не имею ни малейшего представления, о чем вы говорите.

— Ага, тогда я тебе объясню. — Макмерфи повышает голос; он не оглядывается на других острых, но говорит для них. — Стая замечает пятнышко крови у какой-нибудь курицы и начинает клевать и расклевывает до крови, до костей и перьев. Чаще всего в такой свалке кровь появляется еще на одной курице, и тогда — ее очередь. Потом еще на других кровь, их тоже заклевывают до смерти; дальше — больше. Вот так за несколько часов выходит в расход весь птичник, я сам видел. Жуткое дело. А помешать им — курям — можно только, если надеть наглазники. Чтобы они не видели.

Хардинг сплетает длинные пальцы на колене, подтягивает колено к себе, откидывается на спинку.

— На птичьем дворе. В самом деле приятная аналогия, друг мой.

— Вот это самое я и вспомнил, пока сидел на вашем собрании, если хочешь знать грязную правду. Похожи на стаю грязных курей.

— Так получается, это я — курица с пятнышком крови?

— А кто же?

Они по-прежнему улыбаются друг другу, но голоса их стали такими сдавленными, тихими, что мне приходится мести совсем рядом, иначе не слышу. Другие острые подходят поближе.

— А еще хочешь знать? Хочешь знать, чей клевок первый?

Хардинг ждет продолжения.

— Сестры этой, вот чей.

В тишине тонкий вой ужаса. Слышу, как в стенах подхватились и заработали машины. Хардингу трудно удерживать руки на месте, но он старается вести себя спокойно.

— Вот, оказывается, как просто, — говорит он, — до глупости просто. Вы в палате шесть часов, а уже упростили всю работу Фрейда, юнга и Максвелла Джонса и свели ее к одной аналогии: побоище на птичьем дворе.

— Я говорю не про юнгу Фрейда и Максвелла Джонса, я говорю про ваше вшивое собрание, про то, что с тобой делала сестра и остальные паразиты. Тебе наклали.

— Мне?

— Да, да, тебе. Наклали от души. В хвост и в гриву. Что-то ты тут сделал, браток, если нажил свору врагов, потому что гоняли тебя сворой.

— Нет, это просто невероятно! Вы совершенно не учитываете, совершенно игнорируете и не учитываете тот факт, что все это они делали для моего блага! Что всякая дискуссия, всякий вопрос, поднятый персоналом и в частности мисс Гнусен, преследует чисто лечебные цели. Вы, должно быть, не слышали ни слова из речи доктора Спайви о теории терапевтической общины, а если и слышали, то в силу непросвещенности не способны понять. Я разочарован в вас, друг мой, да, весьма разочарован. Утром, когда мы познакомились, вы показались мне умнее — да, может быть, безграмотным вахлаком, определенно — деревенским фанфароном с впечатлительностью гуся, но, в сущности, неглупым. При всей своей наблюдательности и проницательности я тоже порой ошибаюсь.

— Иди ты к черту, братец.

— А, да, я забыл добавить, что ваша первобытная грубость тоже бросилась мне в глаза. Психопат с несомненными садистскими склонностями, руководящийся, по-видимому, слепой эгоманией. Да. Как видите, все эти природные таланты безусловно сделали вас толковым медиком и позволяют критиковать систему мисс Гнусен, хотя она — психиатрическая сестра с высокой репутацией и двадцатилетним стажем. Да, при ваших талантах, мой друг, вы можете творить чудеса в подсознательном, утешить ноющий ID, исцелить раненое сверх-я /ID — оно, в психологии Фрейда область бессознательного, источник инстинктивной энергии, стремящейся реализовать себя на основе принципа удовольствия. Сверх-я — часть психики, являющаяся посредником между сознательными влечениями и социальными идеалами, нечто вроде совести./ . Наверно, вы могли бы вылечить все отделение, овощей и прочих. Всего за шесть месяцев, дамы и господа, или требуйте деньги назад!

Макмерфи в спор не вступает, а только смотрит на Хардинга и наконец ровным голосом спрашивает:

— И ты, правда, думаешь, что эта фигня, как на сегодняшнем собрании, кого-то лечит, приносит пользу?

— А для чего бы еще мы себя этому подвергали, друг мой? Персонал желает нашего выздоровления так же, как и мы. Они не изверги. Пусть мисс Гнусен — строгая немолодая дама, но она отнюдь не чудище с птичьего двора, садистски выклевывающее нам глаза. Вы ведь не заподозрите ее в этом, правда?

— В этом — нет. Не глаза она вам клюет, браток. Она клюет не это.

Хардинг вздрагивает, я вижу, что руки его, зажатые между коленями, выползают, как два белых паука из-за двух замшелых сучьев, и — вверх по сучьям к рогатке ствола.

— Не глаза? — Говорит он. — Умоляю вас, так что же клюет мисс Гнусен?

Макмерфи улыбнулся.

— А ты не знаешь?

— Разумеется, не знаю! Но если вы так наста…

— Яйца твои, браток, золотые твои яички.

Пауки сползлись в рогатку ствола и там, дрожа, остановились. Хардинг пробует улыбнуться, но лицо и губы у него такие белые, что улыбка не похожа на улыбку. Он не сводит глаз с Макмерфи. Макмерфи вынимает сигарету изо рта и повторяет:

— Твои яйца. Нет, браток, сестра ваша — никакая не кура-чудище, яйцерезка она. Я их тысячу видел, старых и молодых, мужиков и баб. И на улице видел и в домах — эти люди хотят сделать тебя слабым, чтобы держался в рамочках, выполнял ихние правила, жил, как они велят. А как это лучше сделать, как тебя скрутить, как стреножить? А так: ударить коленом где всего больнее. Тебе в драке не давали коленом? Вырубаешься начисто, а? Хуже нет. Сил ни капли не остается. Если против тебя такой, который хочет победить, но не тем, чтобы самому быть сильнее, а тем, чтобы тебя слабее сделать, тогда следи за его коленом, будет бить по больному месту. Вот и старшая стервятница тем же занимается, бьет по больному.

В лице Хардинга по-прежнему ни кровинки, но с руками он совладал: вяло всплескивает ими, отталкивая от себя слова Макмерфи.

— Наша милая мисс Гнусен. Наша улыбчивая, ласковая, нежная мамочка Гнусен, этот ангел милосердия — яйцерезка? Полно, друг мой, ничуть не похоже.

— Этой брехни про нежную мамочку мне, браток, не надо. Может, она и мамочка, но она большая, как бульдозер, и вся железная, как молоток. И этим номером с доброй старой мамочкой она обманула меня сегодня, когда я пришел, минуты на три, не больше. Думаю, что и вас, ребята, она водила за нос не год и не полгода. Уй, видал я сук на своем веку, но эта всех обскачет.

— Сука? Но минуту назад она была яйцерезка, потом стервятница… Или курица? У вас метафоры прямо с ног сшибают друг дружку.

— Ну и черт с ним; она сука, стервятница и яйцерезка, и не морочь мне голову — знаешь, про что я говорю.

Лицо и руки Хардинга двигаются еще быстрее, чем всегда, — жесты, улыбки, усмешки, гримасы мелькают, как в ускоренном кинофильме. Чем больше он старается остановить это, тем быстрее они сменяют друг друга. Когда он позволяет рукам и лицу двигаться так, как они хотят, и не пытается совладать с ними, тогда за его жестами, за игрой лица наблюдать приятно, но когда он думает о них и старается с собой совладать, он превращается в дерганую куклу, занятую дикой пляской. Двигается все быстрей, быстрей, и голос тоже не отстает.

— Послушайте, мистер Макмерфи, мой друг, мой психопатический коллега, наша мисс Гнусен — истинный ангел милосердия, это же всем известно. Она бескорыстна, как ветер, день за днем совершает свой неблагодарный труд, пять долгих дней в неделю. Для этого нужно мужество, друг мой, мужество. Кроме того, из надежных источников мне известно — я не вправе раскрывать мои источники, но могу сказать, что с этими же людьми поддерживает отношения Мартини, — она и в выходные дни продолжает служение человечеству, безвозмездно выполняя общественную работу в городе. Приготовляет богатый ассортимент даров — консервированные продукты, сыр для вяжущего действия, мыло — и преподносит какой-нибудь молодой чете, стесненной в средствах. — Его руки мелькают в воздухе, рисуя эту картину. — О, посмотрите. Вот она, наша сестра. Нежно стучится в дверь. Корзиночка в лентах. Молодая чета онемела от радости. Муж с раскрытым ртом, жена плачет без утайки. Она озирает их жилище. Обещает прислать им деньги на… Стиральный порошок, да. Ставит корзинку посреди комнаты. И когда наш ангел уходит — с воздушными поцелуями и неземными улыбками, — она буквально опьянена сладким молоком сердечных чувств, которое образовалось в ее большой груди, она изнемогает от великодушия. Изнемогает, слышите? Остановившись в дверях, она отзывает в сторону застенчивую юную новобрачную и предлагает ей двадцать долларов от себя лично: «Иди, мое бедное, несчастное, голодное дитя, иди и купи себе приличное платье. Я понимаю, твой муж не может себе этого позволить, но вот тебе деньги, возьми и купи». И чета навсегда в долгу перед ней за это благодеяние.

Он говорит все быстрее и быстрее, на шее у него набухли жилы. Кончил; в отделении мертвая тишина. Не слышу ничего, только с тихим шуршанием вращается где-то катушка — наверно, пишут все на магнитофон.

Хардинг озирается, видит, что все наблюдают за ним, и выдавливает из себя смех. Звук такой, как будто гвоздь выдирают из свежей сосновой доски: иии-иии-иии. Не может остановиться. Заламывает руки, как муха, и жмурит глаза от этого ужасного визга. Но остановиться не может. Смех все пронзительней и пронзительней, и наконец, всхлипнув, Хардинг опускает голову на ладони.

— Сука, сука, сука, — шепчет он сквозь зубы.

Макмерфи зажигает еще одну сигарету и протягивает ему; Хардинг берет ее, не говоря ни слова. Макмерфи по-прежнему рассматривает лицо Хардинга, удивленно, озадаченно, как будто видит лицо человека первый раз в жизни. Он смотрит, Хардинг дергается и трепыхается уже медленнее и наконец поднимает лицо с ладоней.

— Вы все правильно сказали, — начинает Хардинг. И обводит взглядом других пациентов. Все наблюдают за ним. — Никто еще не осмеливался сказать это вслух, но нет среди нас человека, который думал бы по-другому, относился бы не так, как вы, — и к ней и к этой лавочке, — не таил бы тех же чувств в своей испуганной душонке.

Макмерфи спрашивает, нахмурясь:

— А что эта шмакодявка, доктор? Он, может, туго соображает, но видит же он, что она делает и как всеми крутит.

Хардинг глубоко затягивается и говорит, выпуская дым:

— Доктор Спайви… В точности такой же, как мы: ясно сознает свою неполноценность. Это испуганный, отчаявшийся, беспомощный кролик, он совершенно не способен руководить отделением без помощи нашей мисс Гнусен и понимает это. Скажу больше, она понимает, что он это понял, и напоминает ему при каждом удобном случае. Представьте себе, что стоит ей найти небольшую оплошность в записях или, например, в диаграммах, она непременно тычет его туда носом.

— Правильно, — это Чесвик подошел к Макмерфи, — тычет нас носом в наши ошибки.

— Почему он ее не выгонит?

— В этой больнице, — говорит Хардинг, — врач не имеет права нанимать и увольнять. Это делает инспектор, а инспектор — женщина, старинная подруга нашей мисс Гнусен; в тридцатые годы они служили сестрами в армии. Мы жертвы матриархата, друг мой, и врач так же бессилен перед этим, как любой из нас. Он знает, что ей достаточно снять трубку с телефона, который висит у нее под рукой, позвонить инспектриссе и обронить в разговоре, ну, скажем, что доктор делает многовато заказов на метилпиперидин…

— Погоди, Хардинг, я вашей химии не понимаю.

— Метилпиперидин, друг мой, это синтетический наркотик, вызывающий привыкание вдвое быстрее, чем героин. В том числе и у врачей.

— Эта шмакодявка? Наркоман?

— Ничего не знаю.

— А тогда что толку обвинять его в…

— Вы невнимательно слушаете, мой друг. Она не обвиняет. Ей достаточно намекнуть, просто намекнуть, понимаете? Вы не заметили сегодня? Подзывает человека к двери поста, встает навстречу и спрашивает, почему у него под кроватью нашли бумажную салфетку. Спрашивает, и только. И он уже чувствует себя лгуном, что бы ни ответил. Если скажет, что обтирал авторучку, она говорит: «Понимаю, ручку» — а если у него насморк, она говорит: «Понимаю, насморк» — кивнет своей аккуратной седой прической, улыбнется аккуратной улыбочкой, повернется, уйдет в стекляшку, а больной будет стоять и думать, что же он все-таки делал этой салфеткой.

Хардинг снова начинает дрожать, и плечи у него складываются.

— Нет. Обвинять ей незачем. Она гений намека. Вы слышали на сегодняшнем обсуждении, чтобы она хоть раз меня в чем-нибудь обвинила? А впечатление такое, будто меня обвинили во множестве пороков, в ревности и паранойе, в том, что я не могу удовлетворить жену, в странных сношениях с друзьями, в том, что я кокетливо держу сигарету, и, кажется, даже в том, что между ног у меня ничего нет, кроме клочка шерстки, причем мягкой, шелковистой белесой шерстки! Холостильщица? О, вы ее недооцениваете!

Хардинг вдруг умолкает, нагибается и обеими руками берет за руку Макмерфи. Его лицо в странном наклоне, оно заострилось, все из красных и серых углов, разбитая винная бутылка.

— Мир принадлежит сильным, мой друг! Ритуал нашего существования основан на том, что сильный становится слабее, пожирая слабого. Мы должны смотреть правде в глаза. Так быть должно, не будем с этим спорить. Мы должны научиться принимать это как закон природы. Кролики приняли свою роль в ритуале и признали в волке сильнейшего. Кролик защищается тем, что он хитер, труслив и увертлив, он роет норы и прячется, когда рядом волк. И сохраняется, выживает. Он знает свое место. Никогда не вступит с волком в бой. Какой в этом смысл? Какой смысл?

Он отпускает руку Макмерфи, выпрямляется, закидывает ногу на ногу, делает глубокую затяжку. Потом вынимает сигарету из растянутого улыбкой рта и снова смеется — иии-иии-иии, словно гвоздь выдирают из доски.

— Мистер Макмерфи… Друг мой… Я не курица, я кролик. Врач — кролик. Вот Чесвик — кролик, Билли Биббит — кролик. Все мы тут кролики разных возрастов и категорий и скачем — прыг-скок — по стране Уолта Диснея. Только поймите меня правильно, мы здесь не потому, что мы кролики — кроликами мы были бы повсюду, — мы здесь потому, что не можем приспособиться к нашему кроличьему положению. Нам нужен хороший волчище вроде сестры — чтобы знали свое место.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4