Я стал накрывать на стол: еду, выпивку. Я хоть и обмолвился, что пищи хватит на два-три дня, на самом деле здесь было достаточно припасов на неделю.
Мы с Акико, как в снежном коконе, проводили бы в постели дни напролет. Может, что путное из этого и выйдет – возможно, что-то умрет, что-то возродится.
Девушка сбежала по лестнице. Повисла у меня на шее и прижалась губами к моим губам. Мы стукнулись зубами. Она стала пить мою слюну.
– Хотел бы я знать.
– Ну ты же так говорил.
– Значит, я так думал.
– Гадкий.
– Не сейчас – так потом поймешь. Поймешь, сама того не желая.
– Хочешь сказать, что я еще не доросла.
Она снова прильнула губами к моим губам. Я завалился на диван. О ковер глухо стукнулась бутылка, стоявшая на столе.
– Знаешь, есть вещи, которые доступны только детям, – сказала Акико.
Я поглаживал ее волосы и прислушивался к шороху падающего за окнами снега.
Глава 7
В КОКОНЕ
1
Через пять дней запасы в холодильнике стали иссякать.
Акико однажды куда-то звонила, и этим наши контакты с внешним миром исчерпались. Мы проводили время, неразрывно связанные друг с другом, словно близнецы в утробе матери. Ничто не нарушало чар подобного существования, и холст на подрамнике оставался девственно чистым. Акико даже не пыталась подняться в мастерскую.
Я был по-прежнему опустошен и больше не надеялся на восполнение сил. Я забросил пробежки, ставшие обязательной частью моих будней.
Не сказать, чтобы опустошенность и восполнение противопоставлялись друг другу. В своей опустошенности я ощущал некую неведомую прежде самореализацию.
– Все закончилось. Больше ничего нет, – сказала Акико. Она могла с равной долей вероятности говорить о пище в холодильнике и о нашем «утробном» существовании.
Взяв в руки альбом, Акико принялась набрасывать пустые банки и кожуру от фруктов, валявшуюся на столе. Художник, не рисовавший пять дней, начинает испытывать беспокойство. Мне доводилось переживать подобное. И в то же самое время художник, который без устали машет кистью, пытаясь набить руку, никогда не откроет в себе ничего нового и не перейдет на иную, качественно новую ступень развития.
– Сэнсэй, а ты спокоен, что рука тебя не подведет?
– В каком смысле?
– Ты много дней не подходишь к холсту. Это ничего?
– Бывает, хочется рисовать и не рисуешь – тогда мне неймется. Начинаешь раздражаться. Но когда я не хочу рисовать, то даже браться не стану.
– Ты уже достиг своей планки?
– Я о таких вещах не задумывался. Мне не по себе, когда я не рисую, но о технике я обычно не волнуюсь.
Наброски явно становились лучше. Теперь Акико все чаще рисовала только то, что хотела рисовать, сама об этом не подозревая.
Если ты не можешь без живописи, берись за кисть.
За пять дней нанесло огромные сугробы. Я стоял у окна и глядел на белоснежный мир. Вокруг было белым-бело, и я вдруг представил себе, что получится, если добавить к этой белизне самую малость черноты. Черное на белом – настоящие художники так не мыслят.
Я закурил. Раздосадованный чем-то, я потянулся к бутылке коньяка. Там было едва на донышке. Оказывается, мы умяли не только пищу, но и прикончили спиртное.
Акико принялась за третий набросок. Похоже, она отдавала себе отчет в том, что ее линия еще недостаточно крепка. Техника хромала – так было с самого начала.
– Я возвращаюсь, – сказал я. Меня беспокоило, как я доберусь по такому снегу. На машине стояли зимние колеса, а вот о цепях я не позаботился.
– Завтра снова приходи, будешь позировать.
– Не думаю, что тебе нужна модель.
– Может, и так. Все равно приходи.
– Хорошо.
Я надел свитер, пальто, перчатки.
Стал заводить машину. Третья попытка увенчалась успехом – мотор наконец заурчал. Пока он прогревался, я счистил снег с капота и багажника.
Оставалось уповать на везение – легковушка не самое надежное средство передвижения по снегу. Даже при тихой езде задние колеса пробуксовывали, и надо было прилагать порядком усилий, чтобы выровнять машину и не садануться обо что-нибудь бортом. Дорога была широкая, колеса с цепями прокатали в снегу две глубокие колеи, и пока я с них не съезжал, особой опасности не было.
Так я добрался до хижины.
Приехав, первым делом включил обогреватель, чтобы протопить стылые помещения, – на очаг полагаться не приходилось, так гораздо дольше.
В тот же вечер зашли смотритель с женой, поздравили меня с праздником. Я вытащил из погребка бутылку виски и произнес ответную речь. Заодно сказал, что больше на меня готовить не надо: достаточно раз в три дня наводить порядок и забирать белье в стирку. Ночью снова повалил снег.
Я выпил коньяку, хотя больше трех бокалов не осилил. Зазвонил телефон.
– Где ты был? Нацуэ.
– В коконе.
Вопросов не последовало. Пожалуй, Нацуэ уже привыкла к моей манере изъясняться. Она, наверно, названивала с самого Нового года.
– Я завтра приеду.
– Какая новость. Обычно ты не предупреждаешь.
– Почему-то мне страшно к тебе идти.
– Я не убью тебя.
– Картина еще у тебя?
– Пока да. Еще не купили.
– Я все хотела попросить тебя разрешения представлять твою картину в качестве агента. «Портрет обнаженной» мастера Масатаке Накаги произведет фурор. Я все никак не могла набраться смелости. Странное полотно, и есть в нем что-то особенное.
– Ну что ты, обычная обнаженная натура.
– Тогда отдай ее мне. Не волнуйся, с галереей я обо всем договорилась.
– О чем мне волноваться?
– Точно. Это не твоя забота. Я решила взяться за твои картины и продавать их через галерею, с которой ты раньше сотрудничал. Конечно, если захочешь передать ее непосредственно владельцу галереи, я возражать не буду.
Через меня ты получишь больше, при любых условиях. Хотя тебе ведь безразлично.
– Спасибо.
– За что?
– Просто так. Почему-то захотелось тебя поблагодарить. Я полностью умиротворен. Вот и говорю уже традиционные вещи.
– А где же мучимый гений? Это все та картина?
– Не имею представления. Я уже не рисую.
– Я приеду завтра.
Я положил трубку, развел в камине огонь и растянулся на диване.
У меня не было больше видений. Я зрел массу всего, но ничего конкретного. С тех пор как я впервые взялся за кисть, со мной такое происходило впервые.
2
Я сбился с дыхания.
Бежать по глубокому снегу было трудно, а еще сказывались пять дней, проведенных в «утробе». Боль была сладкой. Я бежал и представлял себе, каким облегчением было бы умереть, но не умирал. Плечи двигались как поршни, в такт шагам, из горла вырывались теплые клубы воздуха, тут же превращавшиеся в пар. Притягательной была та вообразимая смерть, точно живительная струя.
Я пропотел сильнее обычного. Стоя под душем, я попытался воспроизвести в памяти ощущение живительной кончины, но от нее остались лишь далекие отголоски.
Я выпил пива.
Послышались звуки цепей, и на снегу остановился «мерседес» Нацуэ. Я открыл. Нацуэ остановилась в дверях. Казалось, она оцепенела, будто не ожидала от меня столь широкого жеста.
– Ты сказал, что был в коконе, – заговорила она, снимая пальто и присаживаясь на диван в гостиной.
– Выпить не желаешь?
– Нет, спасибо.
– Мне хочется с тобой переспать. У тебя такое спелое сочное тело, в жар бросает.
– Ох уж эта манера изъясняться. Меня не трогают твои позывы. Все это можно преподнести и по-другому. Да уж, в этом смысле ты все такой же.
– А что тебе больше нравится: то, каким я был, или новый, здравомыслящий и обыденный?
– Ни тот, ни другой. Да с тобой просто страшно. Не ожидала таких перемен. Я по телефону сказала, что мне жутко, сейчас ты и вовсе подтвердил мои опасения. Все из-за картины.
– Я ее написал и с тех пор меня вообще не тянет к холсту. А когда я не хочу рисовать, я становлюсь как деревянная кукла.
Нацуэ сунула в губы сигарету и чиркнула дорогой зажигалкой.
– Деньги еще остались?
– Да мне их девать уже некуда.
– Видно, зря мне казалось, что пребывание в коконе чего-то стоит.
– Когда нужно, беру и трачу. Я бы и сейчас потратил, да только мне ничего не хочется.
Я направился к спальне.
– Дай хотя бы принять душ, – сказала Нацуэ, затушив сигарету. Вставать она не торопилась: сидела и задумчиво смотрела в камин.
– Мне и самой от себя страшно. Я настолько полюбила твой талант, что готова ради него на все.
– Ну неправда.
– Верно. С моим-то обывательским подходом к жизни это невозможно. – Нацуэ засмеялась и встала. Она вовсе не была обывательницей. Ни один обыватель не пытался сблизиться со мной, продавая мои картины. Она не отдавала себе отчета в том, что до тех пор, пока я пишу, будет прощать мне любые выходки.
– Полицейские с того раза больше не наведывались?
– А когда был «тот раз»?
Распространяться о визите Оситы не входило в мои намерения. Сказать кому, что он возник из моего сердца, – ведь никто не поверит.
Нацуэ направилась в душ.
Я за ней, Разделся на кровати и стал ее ждать. Я ничего не видел и в то же время видел все. Я закрыл глаза, попытался вспомнить ту воображаемую смерть, но не смог.
Наконец в комнату, кутаясь в полотенце, вошла Нацуэ.
Я какое-то время созерцал ее нагую фигуру, потом протянул руку и коснулся податливой плоти. Нацуэ тяжело задышала. Лицо ее смягчилось. Потом она издала внезапный крик, будто все еще противилась мне.
Тело ее начало дрожать. Кровать стала дрожать. Вся комната задрожала, однако ничего не падало.
Голос Нацуэ становился все громче, а потом стих. Я слышал ее тяжелое дыхание. Снова началась дрожь. Голос ее умолк в отдалении. А потом она опять стала тяжело дышать.
Когда я пришел в себя, Нацуэ лежала рядом и плакала. Искаженное мукой лицо выдавало возраст, но всхлипывала она как дитя.
– Пожалуйста, перестань.
Я потерял счет времени. Взглянув в лицо Нацуэ, я ощутил необъяснимую грусть. Я напирал, пытаясь избавиться от этого чувства, и кончил под прерывистые всхлипы и вскрики.
Нацуэ какое-то время не двигалась. Потом свернулась калачиком. На грудях и животе пролегли глубокие складки, вздымающиеся в такт тяжелому дыханию.
Я закурил и перевернулся на спину.
Клубы табачного дыма затмили свет, простирающий лучи сквозь шторы, подобно ветвям деревьев.
– Думала, умру, – выдохнула Нацуэ. – Что с тобой?
– Странно все это, тебе не показалось?
– Ты будто превратился в другого человека. Я чувствовала, что меня трахает чужой человек. Ну и напугал же ты меня.
– Да нет, наверно, я все тот же. Просто опустошенный какой-то. В этом вся разница.
– Это все из-за картины.
– Наверно.
– Ты думал о той обнаженной?
Видимо, Нацуэ не приходило в голову, что до «той обнаженной» каких-то пятнадцать минут езды. Может, она решила, что мне не нужна модель, поскольку я рисую из головы. Что ж, не совсем верно.
– Думаю, я нарисовал себя.
– Понятно. Я заберу картину и продам. Это лучший способ создать между вами дистанцию.
– Так и сделай, ладно?
Я вылез из постели, встал под душ. Потом ко мне присоединилась Нацуэ, и мы друг друга намылили. За окнами валил снег.
Помнится, смотрительша предсказывала снежную зиму. Мне почему-то хотелось, чтобы снег падал, падал и завалил все вокруг. Пожалуй, и меня схоронил бы под белом покрывалом.
– Я возвращаюсь. Наутро назначено несколько встреч. Нацуэ тяжело вздохнула.
– За картиной кого-нибудь пришлю, – добавила она.
– Положи ее на заднее сиденье. Я сейчас за ней схожу. Не дожидаясь ответа, я поднялся на второй этаж и спустился с портретом нагой Акико.
Он был не столь объемен и вполне помещался на заднем сиденье «мерседеса». Не оборачиваясь, я вернулся в хижину и подбросил в камин свежее поленце.
– Хочешь поскорее расстаться с картиной? – проговорила гостья, выдыхая струйку табачного дыма.
Я не знал, случится ли это с отъездом Нацуэ.
Какое-то время сидел, уставившись в очаг, потом поднялся в мастерскую – лишний раз убедиться, что картина исчезла, и вернулся к огню.
Мастерская опустела.
Позвонили в дверь. Видно, названивали давно, прежде чем я услышал. Мужчина выкрикивал мое имя. За дверями стояли двое полицейских.
– Простите за беспокойство, сэнсэй. Нам по-прежнему неизвестно местонахождение Койти Оситы, но мы знаем, что он вернулся в Нагано.
Детектив средних лет, видимо, взялся выступать от лица обоих. Тот, что помоложе, отмалчивался.
– Опять же прошу прощения за беспокойство. Видите ли, мы обнаружили следы шин – здесь была припаркована машина.
– Нацуэ Косуги приезжала.
– Она приехала, чтобы забрать картину?
Как видно, эти двое наблюдали за хижиной, причем начали задолго до приезда Нацуэ. Наверно, они выследили ее машину.
– В газете писали, что вашу картину выставили в Нью-Йорке на какую-то экспозицию. В статье даже фотография была. Я, знаете ли, в живописи не смыслю, не понять мне таких вещей, сказать по чести.
– Так что, этот парень, Осита, убил Номуру?
– А вы в прессе не читали? Выдан ордер на его арест. На него собрали массу улик.
Я не покупал газет. В хижине хоть и стоял телевизор, да я его ни разу не включал.
– В прошлый раз судья признал его невменяемым – мол, обострение старого заболевания. А теперь все по-другому. Убийца действовал вполне осмысленно, сбежал с места преступления – выходит, отдавал себе отчет в содеянном.
– Вам виднее.
– А госпожа Косуги, случайно, не владелица галереи? У нее, я слышал, какое-то свое предприятие и большие связи.
– Она – мой агент, а что у нее за бизнес, я не знаю.
– Это все?
– Все, что мне известно.
Детектив улыбнулся. Попросил связаться с ним, если появится Осита, нацарапал на клочке бумаги номер своего телефона и ушел.
Оставшись в одиночестве, я поднялся в мастерскую.
Натянул на подрамник чистый холст. Я решил, что бы сейчас ни пришло в голову, не рисовать. Ни к чему хвататься за кисть и все подряд переносить на полотно.
Около трех я решил снова наведаться в город за покупками.
Я как раз заруливал на парковку у супермаркета, когда заметил знакомый микроавтобус того же цвета, как у Оситы. Собственно, зимой вокруг было много подобных автомобилей.
Набрав полную корзину провианта, я занял очередь в кассу. Народу была тьма-тьмущая.
Прямо передо мной стоял Осита. Я чуть было не окликнул его. Оказалось, это совсем другой человек, тоже одетый как лыжник.
Расплатившись в кассе, я рассовал покупки по пакетам и, подхватив их в две руки, потащил к машине.
Сразу поехал к Акико. По дороге я не заметил слежки. Впервые мне подумалось, что за мной могут следить.
– А ты обязательный, надо отдать тебе должное. Я уж думала, начнешь какую-нибудь картину да и забудешь об уговоре.
– Мне не в тягость.
– Все равно не забыл.
– Как я мог?
Акико пожала плечами.
Разложив покупки в холодильник, я взглянул на наброски, которые лежали на столе.
Она сделала несколько зарисовок моего лица. Наброски были простые – линии на бумаге. Черты лица не выражены, не слишком проработаны, но я легко себя узнал: вне всяких сомнений, это был я.
– Неплохо.
– Кажется, я что-то поняла. Как-то внезапно, будто озарение пришло.
– Это не проблема.
Я сунул в губы сигарету и стал шарить по карманам в поисках зажигалки. Так и не смог найти.
3
Три дня пробежек, и я снова в форме.
По пути я замечал массу всего интересного. Бег перестал причинять боль, и я ясно осознал, что со мной стряслось. Еще я стал замечать малейшие изменения в раскинувшейся вокруг белоснежной глади в зависимости от вида и состояния нового снега и снега, опавшего накануне с веток. Такие вещи отпечатывались в рассудке как-то сами собой, не приходилось обращать на них внимание.
Ко мне вернулась наблюдательность, но опустошение, завладевшее сердцем, не отпускало. Холст в мастерской оставался по-прежнему белым, и мне казалось, что это самый подходящий для него цвет.
Приняв душ, я выпил баночку пива и до вечера сидел перед камином, подкидывая поленце за поленцем и ни о чем особенном не думая. На обед я купил хлеб, яйца и овощи. То же – на ужин. Потом поехал к Ахико.
На полотне Акико появилось мое лицо. Обычно переход от абстракции к предметному искусству на одном полотне практически невозможен, однако молодая художница покрыла разрыв одним прыжком. Она передала мой образ в виде абстрактных цветов и линий, а лицу дала возможность обрести свои естественные черты.
– О чем ты думала? – полюбопытствовал я, глядя на полотно.
– Не знаю. Как-то само собой получилось.
– Тебе не показалось это странным?
– Да, непривычно, но не жутко. Правдоподобно. Сам я никогда не пробовал совмещать абстракцию с изобразительностью, да и не помышлял об этом. Стоило глазу уловить на полотне нечто реальное, и картина становилась вполне конкретной.
– Поразительно.
Любой художник смотрит на полотно. Различие между абстракцией и предметной живописью в том и состоит, уловит ли взгляд то, что скрывается за картиной.
– Будешь продолжать в том же духе?
– Да, интересно, что из этого всего выйдет.
Я вполне разделял поглощенность Акико. Не знаю, от чего она пыталась исцелиться – у каждого есть что-то свое.
– Сэнсэй, что не так?
– В каком смысле?
– Ты – будто море в штиль, как озерная гладь.
– Скорее как болото. Ветер подует – и ряби не останется.
– Со всеми бывает.
– Бывает. Просто настала моя очередь.
Акико не интересовалась портретом, на котором я запечатлел ее обнаженной.
Может, он сейчас висит в какой-нибудь токийской галерее. Возможно, его уже приобрел какой-нибудь незнакомец.
Акико приспособила под себя деревянные стеки, которые я дал ей. Теперь с ними было удобнее обращаться: они стали тоньше и гибче.
На Акико интересно было смотреть. Она стояла у холста и будто пряла бесконечную окрашенную нить, сматывала и распускала, словно вязала кружево. Казалось, что эта нить исходит из самого ее существа, и девушка отматывает нить собственной жизни. Я смотрел и удивлялся, как такое удается столь молодому существу.
У меня пока не было чувства, что я «отматываю» свою жизнь. Жизнь, конечно, уходила, но пока об этом не думалось. Как только начнешь воспринимать живопись подобным образом, холст окончательно пожрет тебя. Подспудно я этого боялся. Я рисовал не ради смерти – ради жизни. По крайней мере хотелось надеяться.
Вот так Акико отмеряла свою жизнь, а мне хотелось схватить ее за руку, сказать: «Брось!» И все же не стал я этого делать: вроде как таилось во мне недоброе желание стать свидетелем ее конца.
Старое – основа всего нового. Я в это верил, но свою жизнь разрушать мне не хотелось. Через час работы художница становилась тихой и изможденной. И все равно исходила от нее какая-то удовлетворенность. Лицо ее стало умиротворенно, как после секса. Невидящий взгляд был устремлен в пустоту.
Теперь девушка была не той, что прежде. От нее исходила некая одержимость. Я вызвал ее на свет божий, а Акико ее вскормила. Невозможно было вообразить, во что вырастет этот монстр.
Я топил горе в вине и даже убил кого-то, но гибнуть сам не торопился. Собственная одержимость меня не интересовала, она – пустое.
В кокон я решил больше не возвращаться. Мы с хозяйкой поужинали, позанимались сексом, а потом я вернулся к себе и лег спать. Было у меня смутное ощущение, что сейчас девушке нужно побыть одной.
Как и в прошлый раз, я возвращался по заснеженной дороге темной ночью.
Неожиданно на крыльце появился силуэт. Подсознательно я был к этому готов: каждый вечер, подъезжая к дому, я предполагал, что рано или поздно такое случится, а потому неожиданностью его появление для меня не стало.
– Эй, – сказал я, открывая дверь. – Давно здесь кукуешь?
– Как стемнело.
Осита говорил глухим сиплым голосом, как у старика.
Он прождал на морозе более пяти чесов: термометр показывал минус шесть. Осита был в своем лыжном облачении и не столь опрятен, как раньше.
– А машину где оставил? – спросил я, сразу подумав о полицейских шпиках. Впрочем, стояла середина января, да и у легавых, пожалуй, не так много свободного времени.
– Я на поезде приехал, а от станции – на такси.
– А-а, ясно.
– В Токио наведывался.
Прокурор выписал ордер на его арест. Долго ли способен скрываться человек, объявленный в розыск?
– Заходи.
– Может, не стоит?
– Ты что же, решил, я тебя на морозе оставлю?
– Я как раз подумывал вырыть снежное логово.
– Прорыть в сугробе нору, как бедствующий исследователь?
Осита кивнул. Ему даже в голову не приходило, что я шучу.
– Ну теперь-то ты меня дождался.
Я зашел в прихожую, следом безмолвно шагнул Осита.
Я не стал по своему обыкновению включать обогреватели. Вместо этого подкинул в камин поленец. С походным видом Оситы больше увязывался как раз этот способ прогреть комнату.
Знакомец пришел налегке, если не считать небольшой сумки, которую он молча оставил в углу. Разгорелись поленья.
– Давай за огнем приглядывай. Заметишь, что гаснет, – повороши дрова, дай огню воздуха.
Осита кивнул.
Я направился в кухню, вынул из воды стебли сельдерея, стряхнул лишнюю влагу. К ним взял соли, пару бокалов, бутыль виски и вернулся в гостиную.
Гость сидел у очага, устремив взгляд в огонь: в очаге весело плясали языки пламени. Надо, чтобы первые поленья прогорели, тогда огонь уже не погаснет, а до тех пор за ним нужен глаз да глаз.
Я подкинул в огонь еще поленце. Без обогревателей температура в комнате повышалась медленно. Осита не спешил раздеваться: на нем было лыжное облачение и длинный объемный шарф вокруг шеи. Пока он рискнул снять только перчатки.
– Выпей. В такую погоду полезно как следует изнутри прогреться.
Я налил в бокалы виски, надломил стебель сельдерея, посыпал его солью и принялся жевать. Мне так нравилось.
– Ишь ты. Аппетитно. Можно попробовать?
– Валяй.
– Только сначала руки помою.
– Умывальник там. А за ним – ванная. Открой краник с красной точкой, спусти немного воды, потом теплая потечет.
– По мне так холодная лучше. Я уж привык мыть руки холодной водой. А мыло можно взять?
Осита удалился в ванную и долго оттуда не выходил.
Когда он наконец появился, я взглянул на его руки, покрасневшие от холода. Он все грел их перед очагом, то и дело потирая.
– Хочется огня.
– Что в нем такого особенного?
– Он все время меняет форму.
– А ведь верно.
Впрочем, гость не сказал, хорошо это или плохо. Он протянул руку к бокалу: пальцы онемели от холода.
– Ты у сельдерея ешь только черешки?
– Да, пожалуй, что так.
– Ну и я тогда буду.
Осита крякнул, откусывая от стебля. У основания стебель был желтоват, и я его не ел – мягкий и невкусный. Моему знакомцу он, похоже, тоже не полюбился.
4
Когда я вернулся с пробежки, Осита все еще сидел перед очагом.
Прошлой ночью его быстро сморило от выпивки, и он заснул у камина, так и не доев свой сельдерей. Сон его был беспокоен. Когда я с утра проснулся, хижина совсем согрелась, огонь догорал. Языки пламени плясали уже не так резво, я пошерудил угли и подкинул свежих поленец.
У камина вполне можно было спать – достаточно было укрыться одеялом.
Приняв душ, я принес две банки пива и предложил Осите.
– Что ты видишь, когда бегаешь, сэнсэй?
– Почему интересуешься?
– Это же все не ради здоровья.
– Ты прав. Здоровье тут ни при чем.
– Мне и в голову не приходило бегать.
– А у меня всю жизнь тяга к движению.
На мне был купальный халат, на голове – банное полотенце.
Я не слишком беспокоился, что нагрянут полицейские. Проходили дни: вполне возможно, что по их предположениям предмет поисков перестал иметь ко мне отношение.
– Хорошо выглядишь. Похож на боксера перед боем.
– Скорее уж после.
– Потому что с пивом?
– Наверно.
Осита засмеялся. Первый раз я это видел. Сквозь улыбку проступала глубокая грусть, это было нестерпимо видеть.
Скиталец вполне органично вписывался в интерьер с очагом. Верно, этот человек пришел из моего сердца.
– Я видел твое полотно, сэнсэй.
– Законченная картина мне уже неинтересна.
– И даже та?
Как видно, Осита говорил о «Нагой Акико».
– Где она сейчас?
– Ты спросил как про живую. Правда, у нее будто своя душа.
Осита снова засмеялся.
– В токийской галерее. Туда она… переселилась. Я пошел другое полотно посмотреть и увидел ее. Какой-то человек хотел ее купить, но старший по галерее сказал, картина сама найдет себе хозяина – мол, его попросили тщательно подходить к отбору. Клиент, естественно, был взбешен.
Похоже, это сказала Нацуэ – никогда не собирался писать полотно, которое будет само выбирать себе владельца.
– Хотелось сесть перед портретом, да так и умереть. Я сделал над собой усилие, сумел-таки.
Я закурил. В жилах струилось пиво.
– Эта картина высасывает из людей жизнь. Теперь я понимаю, что имел в виду управляющий: она действительно выбирает владельца.
– Похоже, ты смотрел на нее поверхностно.
– Вот как…
– Наверно, вернее было бы сказать, что это я не смог донести сути.
– Нет, просто не в моей власти такое увидеть. Да, так вернее. На нее нельзя по-настоящему смотреть – с ума можно сойти.
– Когда начнешь писать свои картины, тогда и рассуждай.
– А я уже… – Осита расстегнул сумку, стоявшую в углу комнаты, и вынул несколько альбомов.
В них были акварели. Полных два альбома, ни одной чистой страницы.
Техники у него не было никакой. Для рисунков Оситы наличие или отсутствие умения вообще не играло никакой роли. Он не рисовал напоказ. Ему хотелось плакать, и не плакалось, хотелось закричать – не кричалось, тогда он стал рисовать.
– А зачем ты это нарисовал?
– Зря, да?
– Мне интересно, чем было вызвано такое желание.
– Просто захотелось. Никаких других причин.
– Это хорошо.
Я просматривал акварели одну за другой. Это были мольбы о помощи и крики боли. Не слишком разборчивые крики – я не улавливал голоса.
– Ну вот, я посмотрел. Что тебе сказать?
– По правде говоря, мне все равно, хороши они или плохи. Когда я увидел твои полотна, то понял: ты рисуешь то, что лежит у меня на сердце. Я подумал, что тоже могу нарисовать свое сердце, почему бы и нет.
– Ты не нарисовал его.
– Верно. Я не утверждаю, что у меня получилось.
– Значит, все это – мусор.
– Бросим в огонь?
– Сначала послушай: я не стану рассказывать, плохи твои картины или хороши. Они находятся совсем в ином измерении, это чувствуется.
Я хотел выпить еще банку пива, но воздержался.
– И не считай, что ты один. Не думай о своем одиночестве, выкинь из головы печаль. У тебя как раз потому и не получается, что ты пытаешься излить на полотно свою грусть.
– Верно. Водится такой грешок.
– Знаешь, есть нечто большее, чем грусть-тоска, только ты не пытаешься это увидеть.
– Действительно есть?
– Пока ты это не нарисуешь, я не смогу этого разглядеть.
– Думаешь, стоит попробовать, сэнсэй?
– А кто должен заглянуть внутрь собственного сердца? Я этого за тебя не сделаю.
– Но ведь ты уже нарисовал мое сердце. С первого взгляда было все понятно.
– Допустим. И все равно я тебе этого не объясню. Это откроется только тому, кто держит в руках кисть. Вот когда начнешь рисовать, сам и прочувствуешь.
– Что же мне для этого сделать.
– Берись за кисть и работай. Трудись. Я сунул в рот сигарету.
Пива больше не хотелось – теперь я вожделел по краскам и кисти.
– Я – это я, а не ты. Даже если ты порождение моего сердца, все равно ты не будешь писать, как я. Ты – другой.
– Кажется, я понимаю. Каким-то образом понимаю.
– Не мучься, сынок.
– Да я не мучаюсь, просто больно.
– Забудь о боли.
– Жестокий ты, сэнсэй.
– Я не смогу тебе помочь. Никто не сможет. Вот что я пытаюсь до тебя донести.
– Да, конечно.
– Я написал картину. Ты рассмотрел в ней свое сердце, и что? Тебе стало легче? Намного ли?
– Да не слишком.
– Тогда рисуй.
– Я понял.
Осита порвал свои альбомы и бросил в камин. Пламя вспыхнуло, разгорелось ненадолго и снова угасло.
– Из-за чего Номуру убил?
– Он исписал мои рисунки каракулями.
– Понятно.
– Спрашивал, чем они отличаются от предыдущих. Видимо, с точки зрения Номуры между рисунками не было разницы. Лучше бы он писал свои соображения на бумаге для черновиков. Он стал калякать на набросках Оситы – тому это было как нож по сердцу.
– Попробуй-ка порисовать у меня в хижине, – предложил я.
Осита кивнул. Пламя охватило очередной лист.
5
Я бежал следом за Оситой.