Зимний сон
ModernLib.Net / Современная проза / Китаката Кензо / Зимний сон - Чтение
(стр. 11)
Автор:
|
Китаката Кензо |
Жанр:
|
Современная проза |
-
Читать книгу полностью
(359 Кб)
- Скачать в формате fb2
(191 Кб)
- Скачать в формате doc
(148 Кб)
- Скачать в формате txt
(138 Кб)
- Скачать в формате html
(157 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
– Мы однажды виделись.
– Он об этом упомянул.
Говорил в основном старший – тот, что помоложе, притих и стоял рядом.
– Интуиция – на редкость правильная штука, как показывает практика. Родственники зачастую оказываются правы, поэтому мы хотели бы проверить, так ли это в нашем случае.
– А я тут при чем?
– Мы хотим с вашего согласия взять дом под наблюдение, на некоторое время.
– Я не хочу, чтобы в доме находились посторонние. И мне не нравится, когда вокруг снуют люди, иначе я бы не поселился в горах. Наблюдайте сколько угодно, но чтобы я вас не видел.
– Вы уверены?
Им хотелось посмотреть, как я отреагирую на слово «наблюдение». Потому что если бы они действительно хотели устроить засаду на Койти Оситу, они бы все равно ее устроили, и я бы ни в жизнь не догадался.
Полицейскому нечего было добавить. Он стоял на пороге и с тупым видом разминал шею.
Я посмотрел на грязный снег вокруг хижины. Если новый не выпадет, то старый еще больше потемнеет и окончательно исчезнет. Впрочем, люди говаривали, что в здешних краях и весной нередки снегопады. Одной снежной ночи будет достаточно, чтобы скрыть всю грязь, тогда окружающий мир снова забелеет ослепительной, чрезмерной белизной. Я снова и снова соскребал с холста краску. А что, если еще попробовать? Наверно, останется чистое полотно, которое смело можно будет назвать «весенним снегом». Сейчас же холст был покрыт толстым слоем малинового.
– Наверно, когда всю зиму так просидишь, в город и выйти не захочется – слишком шумно. Боюсь, такая жизнь не про меня.
– Я не люблю людей – раньше не любил.
– Посмотреть на ваши картины – так вам и натура не нужна, и пейзаж. Впрочем, я не специалист в таких вещах.
– Во всяком случае, рисую я всегда один.
– Койти Осита накупил всяких художественных принадлежностей. Не знаю, что он собирался рисовать. Мне известно лишь, что он был вашим горячим почитателем.
Я поднес к губам сигарету, и следователь дал прикурить от одноразовой зажигалки. У него была потрескавшаяся кожа на пальцах – так бывает у людей, которые работают с водой.
– Даже если Осита к вам не приходил, он за вами наблюдает. Чую я, мы с вами разговариваем, а он где-то здесь, поблизости.
– В таком случае было опрометчиво с вашей стороны сюда приезжать. Вы же выдаете себя с головой.
– Ну, если бы мы имели дело с заурядным преступником, тогда да.
– Думаете, его привлекает опасность?
– Нет, он вообще не принимает опасность за таковую. Когда мы его арестуем, еще придется попотеть – нашу пташку так запросто за решетку не упечешь. Все зависит от результатов психиатрической экспертизы.
Признают Оситу виновным или не признают – все одно отправят его в клинику, где он и погибнет. Если не телом, так душой. А если дать ему самую малость времени, он, может быть, обретет то, что даст ему силы продержаться.
Я не потому заставлял Оситу рисовать, чтобы он стал нормальным. Наверно, я это делал для себя. Наблюдая за подопечными – Оситой и Акико, – я хотел увидеть, как рисуют сердцем.
Звенела капель и на балконе образовалась лужица воды. Когда в нее падала очередная капля, водная гладь шла рябью и скоро снова выравнивалась, походя на лист прозрачного стекла. Казалось, процесс этот бесконечен.
– Грустно становится, когда арестуешь преступника, а за решетку его засадить не можешь – все равно что на волю отпустить. Всегда присутствует вероятность, что он возьмется за старое. Мы опасаемся, что на данный момент опасность грозит вам.
– Неужели?
– Нам надо отловить Оситу, пока он еще что-нибудь не натворил.
С трудом верилось, что полицейских волнует моя безопасность. У меня был весьма внушительный страж в лице адвоката, а «легенда» стражей порядка вероятнее всего была состряпана с расчетом заполучить информатора из «неблагоприятной среды».
– Мы будем поблизости, но вы не будете знать о нашем местоположении.
Я молча кивнул, наблюдая за лужицей талой воды.
Вернувшись к машине, полицейские завели мотор и спешно скрылись.
Гостиная согревалась. Я скинул халат, натянул любимый свитер и поднялся в мастерскую.
На мольберте алел холст. У меня не было потребности соскабливать краску и новых цветов добавлять не хотелось.
Простояв у полотна где-то с час, я спустился в гостиную, подкинул в огонь пару поленец, чтобы пламя не погасло, и вышел на улицу.
Завел легковушку и поехал в город.
Через некоторое время я заметил, что за мной следует другая легковушка. Я не знал точно, кто это, полицейские или нет: в салоне сидел только водитель.
С начала оттепели немного подморозило, и снег заледенел. Теперь он снова стал таять и приобрел консистенцию шербета. Местами, там, где я никогда не пробуксовывал, теперь было скользко, и временами руль вырывало из рук. Я старался не гнать.
Я зашел в придорожную закусочную, заказал карри с говядиной и в ожидании заказа почитывал газету. Никого похожего на шпиков я не приметил.
Я быстро поел и поехал в город. Закупившись в супермаркете овощами и консервами, зашел к ножовщику и приобрел точильный камень взамен старого, истершегося.
Вернулся в хижину. Следом по-прежнему ехал двухместный автомобиль, хотя и старался держаться вне зоны видимости. Весь оставшийся день я затачивал нож.
Им я наносил краску на холст. В отличие от мастихина нож не гнулся, зато с его помощью я наточил несколько сотен деревянных стеков. Инструмент был добротный, хотя лезвие и потускнело. Не знаю, подошел ли бы нож с не подпорченным лезвием для моих целей: ложилась ли бы краска на полотно? Пока не попробуешь – не узнаешь. В то же самое время мне нужен был настолько острый нож, чтобы им можно было сделать ровный разрез на холсте – если рука случайно дрогнет. Тупой нож больше походил на металлическую палочку.
Я смочил камень водой: он тут же впитал влагу. Я на какое-то время оставил его отмокать в воде, а потом принялся затачивать нож.
По ходу дела я сбрызгивал камень водой, и он становился совершенно гладким – мне даже казалось, что сталь не заточится. Впрочем, поверхность лезвия вскоре начала блестеть.
Я работал где-то с час. С одной стороны лезвие уже сверкало и в то же самое время было туповато.
Еще час я затачивал вторую сторону.
Лезвие стало поострее. Через полчаса я его снова проверил. Теперь оно было остро отточенным – даже и не узнать, будто от другого ножа. Я взял кусочек древесины и чисто разрезал его надвое.
А я все точил словно одержимый. Кромка лезвия стала истончаться, смягчилась и совершенно отпала. Я точил и точил. Казалось, нож стал на размер меньше.
Солнце стало садиться.
Когда я коснулся лезвия, оно словно за что-то зацепилось. Это, я где-то читал, было явным признаком хорошей заточки.
Я отложил точильный камень, вернулся в хижину и подкинул в огонь поленце. В очаге тлели угли, но полено быстро разгорелось, живо заплясали языки пламени.
Я повертел нож в руках. Приложил лезвие к подушечке большого пальца и слегка провел. Кожа разошлась без малейшего сопротивления.
Взбежав на второй этаж, я выдавил на палитру черной краски, зачерпнул ее ножом и шлепнул на полотно. Черный стирается лишь черным. Черный способен пронзить человеческое сердце. Я с головой ушел в работу. Теперь полотно с кроваво-красным пятном в центре было испещрено черными шипами.
Когда я отер нож скипидаром, перевалило за полночь. Лезвие потускнело – на следующий день снова придется затачивать.
6
Я натачивал нож, когда зазвонил телефон.
– Не могу остановиться. Рисую, рисую, рисую. Осита был гораздо спокойнее – на грани подавленности.
– И что?
– Я понимаю, почему Акико заперлась. В ее рисунках кое-чего не хватает. Я вижу. Это потому, что я сам начал рисовать. Я знаю, что не так, и хочу исправить, а у нее припадок – кричит, что я все испортил.
– Могу себе представить.
– Запретила мне подходить к ее рисункам.
– Она права. Мало приятного, когда суются в твои картины. Тут любой бы не выдержал.
– Но я же хочу как лучше. Объяснить я не могу, а вот показать – пожалуйста, если бы она только разрешила поработать с ее холстом.
– Даже если ты понял, в чем дело, все равно не сможешь ее научить. Представь, если бы я тебе показал, ты бы смог рисовать как сейчас?
– Не знаю.
– Ты сам всему научился. Поэтому теперь тебе хочется рисовать.
– Пожалуй.
– Оставь ее в покое.
– Я тоже таким был?
– Вплоть до недавнего момента.
Осита сказал, что хочет показать мне свою работу, и положил трубку.
Я снова принялся затачивать нож. Лезвие быстро заострилось – наверное, потому, что накануне я его долго затачивал.
Сидя у очага, я рассматривал лезвие.
У меня возникло странное чувство, будто рядом кто-то есть. Хотелось выяснить его причину. Лезвие, за неимением лучшего слова, было живым. Излучавший холодный стальной блеск, нож словно обладал аурой живого существа: он дышал, напрягался, готовый что-то шепнуть мне.
– Руку? – пробормотал я. – Палец?
Нож явно мне что-то говорил. Я пытался расслышать, уловить – не ушами, а каким-то другим образом.
– Говоришь, пойдем порисуем? Хочешь стать продолжением моей руки, пальцев? Слушай, нуты же просто нож.
Мой голос эхом отдавался в пустой гостиной. Я закрыл рот, который снова попытался что-то пробормотать.
Я коснулся лезвием тыльной стороны ладони и легонько провел по коже. Боли я не ощутил, но заметил порез. Ранка шла единой нитью, вдоль которой друг за дружкой выступили бусинки крови. Едва выступив, они застывали.
С ножом в руке я поднялся на второй этаж.
Черный холст, пунцовый в центре. Что-то накатывало на сердце, словно волны на песок. Пульсация исходила из руки, из пальцев – нет, от ножа.
Я наложил еще краски – желтой, зеленой, белой. Выдавливал на полотно прямо из тюбика.
Не цвет, не очертания – это был сам звук, голос как таковой. Нож испускал звуки и распространял их по полотну. Голос, исходивший из ножа, перекликался с зовом моего сердца.
Я писал картину – по-настоящему писал, куда более сильно, чем когда рисовал «Нагую Акико». Тогда я понимал: вот что значит быть живым – казалось, что прежде я и не жил.
За окном давно рассвело – словно ночь мгновенно уступила дню.
Я отер нож скипидаром, мастихином соскоблил с палитры краски – все это проделывал, ни разу не взглянув на полотно.
Ко мне пришлось осознание, телесное осознание, каково это – не зависеть от цвета и формы. Они для художников – инструменты, и в то же время оковы.
Я спустился на первый этаж, вышел на террасу и принялся затачивать нож.
Наитием я ощущал тяжелые тучи, зависшие над головой. Чем они готовы разразиться? Снегом или дождем?
Два часа ушло на заточку. Я коснулся ножа тыльной стороной ладони и чуть надавил на него указательным пальцем. Нож собственным весом рассек мне кожу. На поверхности ранки выступила кровь – на этот раз не каплями, а единой линией. Она не текла, не капала, затвердевая на глазах, совсем как краска.
Вернувшись в гостиную, я впервые за день ощутил, что хочу есть. Направился на кухню, поджарил колбасу с овощами – они пошипели на сковороде и окончательно сгорели. Я пил пиво, неторопливо пожевывая обуглившиеся колбаски. Овощи пришлось выбросить – мне не нравился цвет сгоревших маслянистых овощей: с ними произошла злосчастная перемена.
Более-менее насытившись, я прошелся по комнате с пылесосом, тыкая то тут, то там. Поначалу, когда я только вселился, каждый день приходила смотрительша с виллы и прибиралась, теперь мы сошлись на том, что она будет только забирать белье. В прихожей стояла корзина, куда я после пробежки бросал мокрую от пота одежду, и толстуха забирала ее. Получалось, мы с ней уже какое-то время не виделись.
Начав прибираться, я не смог остановиться. Прошелся пылесосом по всем углам, стер пыль влажной тряпкой, натер окна до блеска.
Я понял, что намеренно пытаюсь устать. Впрочем, так просто меня не утомишь, во мне кипела энергия, исходящая из самого моего существа.
Я сел в машину, направился в город. По дороге я замечал, что следом едет знакомая легковушка. Срок действий водительских прав истек, когда я еще в тюрьме сидел, но меня это не слишком беспокоило: те двое, в машине, даже не задумывались о годности моих документов.
Стемнело.
Ход времени ощущался как-то смутно. Я выпил в клубе, где гостей привечали филиппинки. Помню, как приходил сюда с Номурой, но и только.
В хижину я вернулся в начале десятого. Одна филиппинка настойчиво, на ломаном японском зазывала меня в отель, да только в моей реальности на тот момент вожделения не существовало.
Я развел в очаге огонь, выпил два бокала коньяка. Согрелся изнутри и заснул. Открыл глаза в час ночи – проснулся, ни следа хмеля в голове.
Энергия, бушующая внутри, не унималась.
Я выпил стакан воды, поднялся на второй этаж и встал к холсту. Почти час я боролся с желанием наложить еще краски, а потом понял, что держу в руке нож.
Нож уже не был инструментом, он будто обратился в часть меня. Я пытался выразить то, что не подлежало выражению. Случалось, я чувствовал нечто, не имеющее ни цвета, ни формы. Если бы ощущение затянулось, мне бы хватило сил завершить картину. Да только меня не влекло скорое завершение – я смаковал момент.
На полотне я рисовал себя. Впервые за все время, которое я занимался живописью, это проступило в мозгу с предельной ясностью. Пожалуй, именно такие моменты имеют в виду, когда говорят: я рисовал, а значит – жил. Это нахлынуло как-то внезапно, без предупреждения.
Я отложил нож.
На миг закрыл глаза, потом отер нож и пальцы скипидаром.
Усталости не было. Я присел на полу в мастерской, обхватил руками колени и какое-то время сидел неподвижно. Это немного помогло отойти от азарта, бушующего внутри.
Я поднялся, постоял у окна. На улице было белым-бело. Казалось, едва забрезжил рассвет – повалил снег. Он до сих пор шел. Я открыл окно, и в комнату ворвался свежий воздух. Было холодно, но не стыло – не так, как бывает в середине зимы.
Прищурившись, я взирал на белый мир.
Глава 9
ДАЛЬНЕЕ ЗАРЕВО
1
Одно полотно я закончил.
Не знаю, насколько тут уместны разговоры о законченности. Стоя у холста, я кипел страстью; теперь она ушла, но во мне еще остался некий запал.
В то утро я вновь стоял перед чистым холстом. И опять же не спешил наносить краски. Нетронутый холст словно завораживал; в таком состоянии я забывал о еде и отдыхе, словно попадая в иное измерение.
Исступленный восторг был по-прежнему силен. После каждого законченного полотна разум еще какое-то время бушевал.
Впрочем, в сравнении с былым буйством на этот раз все проходило куда мягче. Почему-то мне было немножко грустно – казалось, грядет конец.
Не знаю, сколько прошло времени – наверно, много, – и в конце концов я снова стал рисовать. Выбора у меня не оставалась. Этому не было рационального объяснения, надо мною попросту тяготела потребность. Я не мог останавливаться: каждая законченная картина требовала после себя продолжения.
Нож я больше не затачивал. Когда первая картина была готова, клинок перестал быть продолжением моих рук и пальцев и превратился в самый заурядный кусок стали.
Временами я задавался вопросом: а что будет потом, когда я закончу вторую картину? Может, я опустею, как шелуха, или прекращу быть художником и стану обыкновенным человеком – а может, самоуничтожусь.
Осита позванивал.
Акико я какое-то время не навещал: стоило только вырулить на дорогу, на хвост садилась легковушка. Поначалу в ней сидели полицейские, теперь это был брат Оситы, один. Складывалось впечатление, что копы плюнули на это дело.
– Акико уже приходит в себя. Правда, пока не рисует. Стирает, прибирается, ездит в город за покупками. Что-то там колдует на кухне.
– Ну а ты?
– Присматриваю за ней. Рисовать не заставляю.
– Ну а сам как, рисуешь?
– Да нет, просто за ней приглядываю. Я всегда рисовать смогу, было бы желание. Не скажу, что получается что-то дельное, но по крайней мере я всегда знаю, что мне хочется сказать. Я разобрался в себе: теперь отлично себя понимаю.
У меня было стойкое предчувствие, что припадок у Ахико еще повторится. А вот за Оситу я был спокоен: ведь он мог рисовать.
– Я приеду.
– С Акико повидаться?
– Взглянуть на твои рисунки.
– Там ничего стоящего.
– А меня стоящее и не интересует.
Самовыражение. Главное – чувствовать, что в рисунке ты выразился, и пусть он будет каким угодно корявым, детским, наивным – немочь ушла, и все. Мне мучения Оситы были по-своему близки. Временами я совершенно в них терялся, но это всегда было временно. С опытом нарабатывались какие-то свои методы, оттачивалась техника, хотя начинал я с основ.
Осита выражался куда откровеннее. Его работа не была направлена на окружающих, однако это не лишало ее смысла. Рисунок был его криком: бедняге не удавалось приспособиться к обществу, а живопись лечила, унимала боль.
Когда боль его отпустит и потребность кричать отпадет, Осита станет самым обычным человеком, который иногда рисует необычные рисунки. Он придет к гармонии с миром и столкнется с жестокой правдой жизни: арест станет для него реальностью.
Мы с Оситой поговорили, я поднялся на второй этаж и встал перед холстом.
Стремление излить себя на полотне не было острым, скорее притуплённым – текучим, я бы сказал.
Не знаю, что это была за текучесть – просто не хотелось касаться полотна ни ножом, ни выточенными стеками. Я выбрал кисть. Не знаю, почему из всех размеров и форм я выбрал именно эту.
Этой кистью я еще ни разу не пользовался.
Я вцепился в нее и покрыл полотно легкими мазками жидких белил. Стойкого кончика нисходили прозрачные оттенки. Рука не выводила никакого изображения, я просто покрывал холст белой краской. Меня не ограничивали ни форма, ни цвет. Я видел их глазами, но это было лишь на физическом уровне. Иной взгляд представлял разуму иные формы и цвета.
Вскоре я погрузился в работу и оторвался от полотна лишь в два ночи.
Накинул поверх свитера пальто, вышел из дома и завел свою легковушку. Отъезжая, я не заметил преследователя. Брат Оситы следил за мной с маниакальной настойчивостью, но и у него выработался свой график: с восьми утра до восьми-девяти вечера.
Я не стал петлять, а поехал прямиком к дому Акико. Даже в эту раннюю пору в доме горел свет. Из темноты выплыл размытый силуэт притаившегося возле хижины «ситроена».
Я вышел из машины, открылась входная дверь, и до меня донесся голос Оситы: – Ты припозднился.
Оставив реплику без ответа, я взбежал на деревянное крыльцо и на пороге очистил ботинки от налипших комьев. Подтаявший снег смешался с грязью.
– Акико уже легла.
В гостиной я увидел картину. Лишенная цвета и формы, она была чересчур прямолинейна. Я сразу увидел на ней сердце Осито – пожалуй, потому лишь, что в нас было слишком много общего. Кто-то другой не рассмотрел бы в ней ни намека на смысл.
Живопись Оситы отлично обходилась и без этого. Она не принимала во внимание существование остальных. Я мог бесконечно освобождаться от цвета и формы, но была грань, дальше которой не смел бы шагнуть – слишком долго практиковался в рисунке. Набросок я воспринимал как разговор с человеком. Я исходил беззвучными криками, и на полотне отображались терзавшие меня в тот момент страсти. Я кричал от тоски, от злобы, и эти крики были доступны для понимания других людей.
Рисунков, подобных творениям Оситы, мне видеть не приходилось. Многим ли дано проникнуть в их сущность? Думаю, подобных счастливчиков немного – пересчитать по пальцам.
– Тебе так одиноко?
– Не надо слов. Я специально рисовал, чтобы не говорить. Ты ведь все понял, да?
– Наверно, я единственный, кто способен это понять.
– Ну и пусть. Я был готов к тому, что даже ты не поймешь. Знаешь, а я ведь верю, что пришел из твоего сердца. Не увидь я твоих картин, так и не знал бы, что надо рисовать.
Наверно, я единственный понимал, что пытается сказать Осита. Осита был мной. Правда, какая-то моя часть не имела с ним ничего общего. Моя обыденная сущность, или как ее ни назови – она делала меня художником.
– Я бы от выпивки не отказался.
– Есть коньяк.
– Один бокал.
– И я, пожалуй.
Осита налил коньяк в обычные стаканы и принес ко мне. Свой я осушил залпом.
– У меня такое чувство, что если получается время от времени рисовать, то и хорошо. Это успокаивает. И Акико всегда рядом.
– Акико?
Видимо, посмотрев на картину, художница успокоилась. Они оба выражались в ней, и, отобразив себя, она успокоилась.
Теперь слово было за девушкой. Она воистину обрела мир, закончив свое отдельное полотно.
– Спит?
– Только недавно уснула, а то все не ложилась.
– Так, пожалуй, и лучше.
Девушка, с которой меня так внезапно свела судьба. И хотя сердце тревожно забилось при мысли о ней, толком я ничего о ней не знал.
Она была больна. Тем же самым недугом, каким страдали мы с Оситой, страдала и она. Если это действительно называть недугом, значит, она по-настоящему недужила.
Подумал, а самому совестно стало, что так рассуждаю о людях. Я вдруг понял, что та часть меня, которая не имела общности ни с Акико, ни с Оситой, росла – пропасть, разделявшая нас, стремительно увеличивалась.
– Кстати, должен тебе сказать… Тебя брат ищет. Он так запросто не успокоится.
– Я так и думал: вполне в его духе.
– Ты убил человека по фамилии Номура. Понимаешь?
– Если б я тогда чувствовал, как надо рисовать, я бы, наверно, ничего с ним не сделал. Только поздно теперь думать – слезами горю не поможешь.
– Хочешь вернуться с братом?
– Не знаю.
– Ты, конечно, можешь дождаться, когда Акико снова начнет рисовать.
– Ты хочешь сказать, что мне надо лечь в «учреждение»?
Я не ответил. Если на суде его признают невменяемым, то упекут в психлечебницу, и никто не станет разбираться, виновен он или нет. Осита тоже это прекрасно понимал. И решать, быть этому или нет, – только ему. Я закурил.
– Я не болен. Не хочу в лечебницу… Пусть хоть в тюрьму, только не туда.
В отношении меня никто не решал, вменяем я или нет. Я убил человека в драке. Мой противник держал нож, и адвокат, назначенный судом, проталкивал версию о вынужденной самообороне.
– Как бы там ни было, а брат твой так просто не сдастся. Вот я что хотел тебе сказать – просто хотел предостеречь.
– Ясно. Мне бы с ним встретиться, поговорить. Я ему все объясню, он поймет.
Я смолчал – опоздал он с разговорами: полиция за ним повсюду рыщет. Как никогда сильно я ощутил себя обычным человеком, каких встречаешь на каждом шагу.
2
В хижину я вернулся на следующее утро, после десяти.
Все утро Осита болтал про Акико. Я его понимал, но если бы нас слышал кто-нибудь посторонний, он бы посмеялся. Это был человек, с которым общаешься через рисунок, человек, чье сердце тебе знакомо до последнего закутка. Осита по-настоящему верил, что через живопись он показал Акико самое себя, и верил, что очень скоро тоже ее поймет. Я слушал его, и мне приходило в голову, к несчастью, только одно слово: «одиночество».
Вернувшись в хижину, я сразу поднялся в мастерскую и продолжил размазывать белила по белому холсту.
Теперь, как и с самого начала, картины мои были не чем иным, как криками одиночества – так я думал, нанося белое на белое. Сколь глубока была моя тоска? И действительно ли это одиночество? Увидев картины Оситы, я уже сомневался.
В конечном итоге все сводилось к тому, что мое «одиночество» – товар, учитывая, сколько людей оценили мою работу. Наверно, я действовал им в угоду, сам того не подозревая.
Позвонили в дверь.
Я предположил, что это брат Оситы. Наверно, заметил, что ночь я провел вне хижины.
Я спустился с палитрой и кистью в руках. На пороге стояла Нацуэ.
– У тебя странное выражение лица. Что случилось?
– Никак не привыкну, что ты всегда заявляешься без предупреждения.
– Что-нибудь случилось?
– Нет.
Не говоря больше ни слова, я поднялся в мастерскую и продолжил работать кистью. Белила густели. Менялись оттенки.
Когда я спустился, Нацуэ уже приняла душ и накинула халат.
– Ты уже совсем освоилась.
– Ничего особенного. Ты долго не выходил из мастерской. Камин погас, вот я и развела огонь. Сухие поленья быстро занялись.
В очаге было куда больше дров, чем я обычно кладу, лихо плясали языки пламени.
– Хочешь взглянуть?
Нацуэ вскочила на ноги, будто только этого момента и ждала. Полы халата раздвинулись, сверкнули белые бедра. Я страшно желал Нацуэ. Как-то незаметно у меня выработался на нее рефлекс.
Я достал из холодильника банку пива, потянул за колечко, но пить мне не хотелось. Наверное, потому, что в тот день я не бегал.
– Удивительно, – сказала Нацуэ, спустившись по лестнице. Я медленно потягивал пиво, как потягивают виски.
Нацуэ понимала мои мольбы. И не только Нацуэ, их понимали и критики, и дилеры. Это и делало из меня художника.
– Теперь я знаю, что ты можешь писать одним только белым.
– Когда закончу, уеду отсюда.
– Вот как?
– И тебя оставлю.
– Это мне не нравится.
Лицо Нацуэ не переменилось. Взглянув на толстые паховые волосы под халатом, я сделал глоток пива. Пламя в очаге угасало. Если немного подправить поленья, оно снова разгорится. Чтобы поддерживать огонь, надо постоянно прилагать усилия. Я не двинулся с места, только снова взглянул на паховые волосы Нацуэ.
– Я сделаю все, что ни пожелаешь.
– Не стоит.
– Если тебе хочется молодого тела, я тебе его найду. Останься со мной, пусть все будет как сейчас.
– Ты – президент компании, под твоим начальством столько людей. Как ты можешь так опускаться?
– Я не многих любила – может, даже никого. Не знаю, люблю ли я тебя. Зато я люблю твой талант. Он мне голову вскружил.
– Давай поговорим, когда я закончу картину.
– Ясно. Ты меняешься с каждой новой картиной. Наконец Нацуэ рассмеялась.
Возможно, она стала той женщиной, в которой я нуждался. И поэтому пришла пора с ней расстаться. Нелогично? А такова вся моя жизнь – прямое нарушение логики.
– Ну ладно, выкладывай: что стряслось?
– Опять легавые наведывались. Такие вежливые все из себя.
– Не забивай себе голову, это по моей части.
– Я встретился с Койти Осита.
– Я предполагала такой исход. Это не преступление.
– А если я скажу, что Осита – это я?
– Значит, ты дважды убийца.
Нацуэ привыкла к моей манере изъясняться. Исключительно поэтому – ни почему больше – она стала понимать меня еще хуже.
Чего мне хотелось? Находил ли я облегчение, изливая на полотне душу? Да, а еще пользовался за это признанием.
К свободе я не стремился – и так был чересчур свободен. Даже в тюрьме. Свободы этой было столько, что девать некуда. Не существовало ограничений, которые запретили бы мне убить человека.
– Ты бы согласилась со мной умереть?
– То есть в прямом смысле?
– У тебя работа, ребенок, положение в обществе. Ты бы смогла сбежать с сумасшедшим художником и умереть в нищете?
– Пытаешься меня обидеть?
– Тебя послушать – как маменька.
– Не без этого. Я иногда прислушиваюсь к себе и нахожу, что есть у меня к тебе что-то материнское. У меня ведь сын взрослый, иногда я тебя очень хорошо понимаю. Но этого не много – куда меньше половины. Поначалу, когда мы только встретились, ты и правда казался ребенком. А сейчас все больше на взрослого человека похож.
– Я стал плохим художником?
– Да нет, вряд ли. Знакомы мы всего ничего, но ты здорово изменился. А картины у тебя просто изумительные. Та, в мастерской, особенно – у меня мурашки побежали, когда я ее увидела.
– Ерунду городишь.
– Знаешь, с таким мастером и умереть не жалко.
– Забудь. Я пошутил.
– А ты все-таки нормальный.
Нацуэ тихо засмеялась. Я наконец-то допил пиво.
В очаге, щелкнув, разломилось поленце. Пламя стелилось низко-низко. Нацуэ поворошила огонь – совсем как я.
Скоро поленья снова занялись.
3
Прозвонили в дверь. Нацуэ давно отправилась на своем «мерседесе» в город. Я даже не заметил, как подъехала машина. В горах обманчивая акустика: кажется, что машина далеко.
Я решил, что это, должно быть, сосед-смотритель, и пошел открывать. Во мраке стоял младший брат Койти Оситы собственной персоной.
– Прошлой ночью вы виделись с моим братом.
– С чего вы взяли?
– Вы вернулись лишь под утро.
– Я могу отъехать по делам. Иногда ночую вне дома.
– Вы с ним виделись, с братом.
– Несете какой-то бред.
Я заглянул ему за спину, всматриваясь в темноту. На небе призрачно догорали краски заката, и оттого земля казалась еще темнее.
Брат еще что-то проговорил. Как я ни пытался, не смог разбудить в себе чувств к этому человеку – словно он был не братом Койти Оситы, а совершенным незнакомцем. Он так пристально вглядывался мне в лицо, что я едва скрывал раздражение.
– Короче говоря, чем я занимаюсь, вас не касается. И нечего соваться в чужие дела.
– Мне только нужно забрать брата, поймите.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|