Капитан Ратсхельм стыдливо уставился в пол. Вирман и Катер смотрели на него отнюдь не осуждающе.
— Мне не зря доверяют, — объяснил Ратсхельм с умилением, а затем с твердостью добавил: — Господин старший военный советник юстиции, прошу вас, располагайте мной целиком и полностью.
— Ну наконец-то! — воскликнул Вирман, нисколько не скрывая своего триумфа. — Итак, решено! Я поздравляю вас, господин капитан Ратсхельм, с принятым решением. Дорогой Катер, налейте нам еще по рюмочке. У нас впереди длинная, напряженная ночь. Сначала мы запротоколируем показания нашего друга Ратсхельма, а уж затем «прочешем» фенрихов из учебного отделения «Хайнрих». А вы, дорогой Ратсхельм, назовете мне имена тех фенрихов, с которыми Хохбауэр дружил, и тех, кто являлся его противниками. А когда все это будет сделано, мы допросим вашего обер-лейтенанта Крафта.
— И все в течение этой ночи? — изумленно спросил Катер.
— Время торопит, — доверительно сказал Вирман, — и нам нужно произвести, так сказать, снайперский выстрел. Я так налягу на Крафта, что уложу его.
Старший военный советник юстиции Вирман вышел из гостиницы и направился в помещение шестого потока. В ту ночь кабинет капитана Ратсхельма превратился в штаб-квартиру Вирмана, а сам Ратсхельм получил задание прикрыть фланги, что означало — отсечь советника юстиции от обер-лейтенанта Крафта, который, судя по всему, нисколько и не интересовался этим, так как был занят с Эльфридой Радемахер.
А в это время старший военный советник юстиции Вирман одного за другим вызывал к себе фенрихов; для каждого у него было отведено по пять — десять минут, в течение которых он зондировал почву. На все это у Вирмана ушло почти пять часов, с девятнадцати до двадцати четырех.
Однако энергии Вирмана, казалось, не было конца. Он понимал, что если ему удастся свалить самого важного зверя на своем служебном пути, что с его холодной расчетливостью вполне возможно, то долгожданная должность председателя трибунала окажется вполне досягаемой.
Методы расследования Вирмана характеризовались классической простотой. Согласно им допрос свидетеля как бы расчленялся на три фазы.
Первая фаза: Вирман действует открыто, как должностное лицо, не скрывая ни того, кто он такой, ни того, как много он может сделать, ни того, кто стоит за его спиной. Он внушает будущим свидетелям, что способен распорядиться их судьбой, способен возвеличить их, но также и бросить в тюрьму.
Вторая фаза: Вирман показывает, что он тоже человек, насколько это ему удается. Он пытается даже проявлять отеческие чувства. Во всяком случае, он стремится показать, что понимает своего собеседника. Он намекает, что и ему не чужды некоторые человеческие слабости, в этот момент он даже подмигивает собеседнику, демонстрируя свое доверие и надеясь на то, что ему ответят тем же.
Третья фаза: Вирман апеллирует к общим идеалам и к полному послушанию при виде противника. Он говорит о Германии голосом, полным страсти. В заключение взывает к справедливости, от которой редко кому удается уйти.
— Мои вам поздравления, — удивленно произнес Ратсхельм. — Но разве не лучше было бы все это трехступенчатое воззвание обратить сразу ко всему учебному отделению, вместе взятому, а не к каждому фенриху в отдельности?
— Лучше? Разумеется, — согласился старший военный советник юстиции, наслаждаясь изумлением, которое он произвел на собеседника. — Лучше, но не эффективнее! Воззвание или же призыв к отдельному человеку, сделанное доверительным тоном, воспринимается почти как долг. Это уже опробовано на практике. И, как правило, усилия не проходят даром.
— Удивительно! — признался капитан Катер. — Однако разрешите мне задать вам один вопрос, уважаемый. К чему столь длинные речи? Возьмите лучше этих парней сразу же под пресс. И они тут же начнут говорить, да еще как говорить!
— Подобный метод можно применять тогда, когда располагаешь хотя бы минимальными пунктами. Но только не здесь! Здесь я должен иметь добровольных свидетелей, которых обязан уговорить, и уметь извлечь из них нужное, как извлекают вещи из сундука; при этом они должны верить, что делают это совершенно добровольно.
Успех сопутствовал старшему военному советнику юстиции Вирману. Незадолго до полуночи ему кое-что стало ясно. Из сорока фенрихов, помеченных в его списке, неопрошенными остались только пятеро. Это были Амфортас и Андреас, которые до сих пор оставались приверженцами Хохбауэра. Такими они значились в блокноте Вирмана. Затем следовали Бемке и Бергер, все еще верившие в справедливость. Последним из этой пятерки был Крамер, пытавшийся держать нейтралитет, так сказать, парадный конь тех, кто не придерживался ни того, ни другого лагеря. Вирман не ждал от него особой пользы, но и вреда тоже.
Эту пятерку Вирман решил обработать особенно тщательно: время для этого у него было. Не спеша он составил для себя довольно мрачный портрет обер-лейтенанта Крафта. При этом нужно было обойти кое-какие опасные подводные камни. Так, после полуночи еще раз напросились на беседу фенрихи Редниц, Меслер и Вебер, хотя их больше никто не собирался вызывать.
— Мы хотим дать кое-какие показания, — сказал Редниц, выступая руководителем этой небольшой группы.
— Я вас не вызывал, — проговорил Вирман.
— Мы явились не по вызову, а добровольно.
— В этом нет никакой необходимости!
— Мы позволим себе иметь другое мнение, — заметил Редниц. — Мы можем дать важные показания.
— То, какими являются ваши показания, важными или неважными, позвольте решать мне, — с легким раздражением сказал Вирман.
— Вы не можете ничего решать до тех пор, пока не выслушаете нас. — Трое фенрихов стояли словно три дуба, устремив взгляд на старшего военного советника юстиции.
Вирман, словно ища поддержки, посмотрел на капитана Ратсхельма, присутствовавшего при беседах в качестве начальника потока.
— Кру-гом! — скомандовал он им.
Фенрихи немного помедлили, а затем, отдав честь, выскочили в коридор, сильно хлопнув дверью.
— Странное поведение, — проговорил старший военный советник юстиции.
— Это у них от Крафта, — объяснил Катер. — Теперь вы видите, как важно положить конец его проискам.
И как раз в этот момент дверь распахнулась и в комнату вошел обер-лейтенант Крафт. Остановившись, он обвел взглядом присутствовавших, а затем сказал:
— Привет.
Капитан Ратсхельм, услышав это неуставное приветствие, вздрогнул, а потом холодно произнес:
— Я что-то не помню, господин обер-лейтенант Крафт, чтобы вас сюда приглашали.
— В этом нет необходимости, — спокойно объяснил Крафт. — Я пришел сюда по собственному желанию, но в ваших интересах.
— Во всяком случае, — ехидно бросил Катер, — вы здесь не на месте.
— Как раз это-то я и собирался сказать вам, господин капитан, — вежливо сказал обер-лейтенант. — Вас уже довольно долго разыскивают, и не кто-нибудь, а ваш прямой начальник капитан Федерс. Ему нужно срочно поговорить с вами.
— Это в такое-то позднее время?
— Капитан Федерс готов принять вас в любое время, но чем позднее вы придете, тем меньше это доставит вам радости.
Катер был уверен, что Федерс вовсе не собирался с ним беседовать, но еще больше он был уверен в том, что Федерс приложит все силы, чтобы помочь своему дружку Крафту.
Тем временем капитан Ратсхельм судорожно думал о том, как он нанесет новый удар своему упрямому офицеру-воспитателю. Однако его опередил Вирман, неожиданно заявивший:
— Я рад, что обер-лейтенант Крафт сам пришел сюда. Я как раз собирался пригласить его к себе.
— В случае, господин старший военный советник юстиции, — начал Крафт вежливо, — если вы намерены и с меня снять допрос, я хотел бы попросить вас действовать строго по уставу. В таком случае я требую пригласить сюда протоколиста, а также попросить третьих лиц оставить нас одних, тем более что они в большей или меньшей степени имеют отношение к данному случаю и могут помешать ведению расследования.
— Это замечание распространяется и на меня, господин старший военный советник юстиции? — сразу же спросил Ратсхельм у Вирмана.
— Не обращайте на него внимания, господин капитан, — ответил ему военный юрист. — Собственно говоря, я намерен на сегодняшний день официальную часть своей работы закончить. А с господином обер-лейтенантом Крафтом я хочу побеседовать неофициально. Надеюсь, вы разрешите мне это, господин капитан?
Попрощавшись с Вирманом, Ратсхельм прошел мимо Крафта, даже не посмотрев на него, и вышел из кабинета. Его шаги были отчетливо слышны из погруженного в ночную тишину коридора.
— Вот мы и остались одни, — проговорил Вирман и усмехнулся. — Давайте поговорим друг с другом откровенно.
— Господин старший военный советник юстиции, я, как офицер-воспитатель, несу полную ответственность за подчиненных мне фенрихов, а это означает, что я не потерплю ничего такого, что не соответствовало бы этим моим обязанностям. К их числу я отношу и формальный допрос, особенно в присутствии сомнительных третьих лиц. Подобный шаг я рассматриваю как формальную ошибку. Я не только протестую, но и намерен письменно заявить об этом. Я требую, чтобы впредь все расследования и допросы вы проводили в присутствии нашего следователя капитана Шульца.
— Почему вы так волнуетесь, господин обер-лейтенант? — спросил Вирман. — Все это напрасно, вы пришли слишком поздно! Но, пожалуйста, садитесь, я объясню вам все подробно.
Крафт опустился на стул и, вытянув ноги, принялся рассматривать старшего военного советника юстиции. Вирман улыбался, и хотя эту улыбку можно было истолковать как дружескую, на самом деле она свидетельствовала о его чувстве превосходства.
— Вы пришли слишком поздно, — повторил Вирман. — Я понимаю, что вы можете в какой-то степени осложнить мне ход расследования. Однако вам не удастся повлиять на его результат.
— Если вы хотите, я могу сфабриковать совершенно противоположные результаты.
— Я убежден, что вы получите их в готовом виде. После всего того, что я о вас слышал, Крафт, у меня сложилось впечатление, что вы похожи на человека, который пройдет даже по трупам.
— Если они будут вашего пошиба, Вирман.
У старшего военного советника глаза на лоб полезли от того, что его так просто назвали Вирманом, чего до сих пор ему еще не приходилось слышать по крайней мере в подобной ситуации, да еще от человека в меньшем, чем он, звании и должности. Вирман глубоко вздохнул и с трудом улыбнулся.
— Я вижу, вы моментально используете любую ситуацию, — проговорил Вирман с некоторым усилием. — Что ж, я это учту. Поскольку мы с вами одни, без свидетелей, мы можем беседовать вполне откровенно. Я приветствую это, господин обер-лейтенант.
— Я тоже, господин старший военный советник юстиции.
Этими словами был как бы восстановлен внешний порядок. Игра могла идти дальше. Все это было как перед поединком на ринге: сначала противники пожали друг другу руки, с тем чтобы потом дубасить друг друга.
— Итак, это расследование ясно показало, — начал Вирман, — где я нажал нужную педаль. Я отыскал двух фенрихов, которые раскусили ваши методы. Двое других могут прямо или косвенно подтвердить то же самое. Нет никакого сомнения, что найдутся и еще свидетели. Вы, господин обер-лейтенант, по собственному опыту знаете, как складываются у людей мнения и формируются точки зрения. Короче говоря, я, стоит мне только захотеть, могу отдать вас под суд военного трибунала.
— Что это значит: стоит мне только захотеть? — настороженно спросил Крафт.
— Ах! — с удовлетворением произнес Вирман. — Вы довольно своеобразно воспринимаете такое понятие, как «свобода». Вы не ослышались. Итак, я твердо решил возбудить уголовное дело. А поскольку все обвинительные материалы в моих руках, я ничуть не сомневаюсь в исходе дела. И все-таки в нем имеется одна особенность. Мне здесь предоставляются две возможности, и одна из них мне несколько дороже другой.
— Что же это за возможности? — поинтересовался Крафт.
— Прежде всего я намерен возбудить уголовное дело исключительно против вас, против одного-единственного офицера-воспитателя, против, извините меня, пожалуйста, за откровенность, маленького, незначительного обер-лейтенанта. Я хочу еще раз подчеркнуть, что острие моего, так сказать, приговора направлено не против вас как личности, а исключительно против вашей должности. Но в моем распоряжении имеется и вторая возможность, та самая, которой я отдаю предпочтение, но использовать ее я могу лишь с вашей помощью, господин обер-лейтенант.
— И против кого же вы намерены использовать меня? — спросил Крафт.
— Ну скажем так: против господствующей сейчас системы образования и обучения, против устаревших, реакционных методов, с помощью которых в этих стенах готовят офицерские кадры, против прививаемого здесь сомнительного духа. Такое желание должно быть у каждого порядочного немца.
— А вы, как я посмотрю, не лишены мужества, — удивился Крафт. — Правда, скорее всего это не мужество, а всего лишь близорукость или, вернее говоря, ваша слепота.
— Я точно знаю, чего хочу, — заметил Вирман. — И притом рассчитываю на вашу сообразительность. Если вы хотите принести личную жертву — пожалуйста. Однако вы этого не сделаете, если получите от меня гарантию, что я вытащу вашу голову из петли. Вам достаточно только сказать «да», и в тот же миг мы с вами начинаем работать вместе. Мы совместно с вами разрабатываем единый план. В этом случае я без вашего согласия не проведу ни одного допроса, в которых вы не будете принимать активного участия вплоть до составления обвинительного заключения. Я уверен, вы понимаете, что в данной ситуации я делаю вам очень выгодное предложение. Думаю, вы принимаете мое предложение, не так ли?
— Теперь я точно знаю, чего именно вы хотите, — сказал Крафт. — Вы хотите подвести генерала под нож.
— Я желаю, чтобы восторжествовала абсолютная справедливость, — пытался уверить обер-лейтенанта Крафта Вирман. — И я тверд в своей решимости. Один из вас поверит в это: либо генерал, либо вы! Но вам, обер-лейтенант Крафт, предоставляется возможность выбора.
ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА № X
БИОГРАФИЯ ФЕНРИХА ВИЛЛИ РЕДНИЦА, ИЛИ РАДОСТИ БЕДНЫХ
«Меня зовут Вилли Редниц. Моя мать, Клементина Редниц, домашняя работница. Родился я 1 апреля 1922 года в Дортмунде. Имя отца мне неизвестно. Детские и юношеские годы я провел в Дортмунде, где мать нанималась в домашние работницы».
Я сижу на корточках в кухне, где работает моя мать. Сижу в уголке, под столом. В большинстве случаев здесь меня никто не видит, а я вижу все и всех. Вообще-то мне не положено быть там, где работает моя мама. А она работает долго, и работа у нее тяжелая. Правда, она любую работу делает с охотой. Когда она видит меня, то всегда улыбается, даже тогда, когда с лица ее градом льет пот, а волосы прядями свешиваются вниз; улыбается она даже тогда, когда несет что-нибудь тяжелое или же, согнувшись, подметает пол. Говорит она мало, зато часто улыбается.
«Клементина, что делает здесь твой парень? — спрашивает ее хозяйка. — Лучше бы ему пойти поиграть на свежем воздухе».
Мать ничего не отвечает хозяйке, но я сразу же выхожу из кухни.
«Я пойду, мама», — говорю я матери и выхожу.
В заднем углу сада, неподалеку от служебного входа, стоит господин генеральный директор.
«Ну, Вилли, ты опять идешь играть?» — спрашивает он.
«Да», — отвечаю я ему.
Он кивает мне и дает шоколадку, пирожное, а иногда даже монетку, целую марку. Сладкое я тут же съедаю. А монетку берегу для матери, ко дню ее рождения.
Я и мама живем в одной комнатушке, в небольшом доме, что стоит позади виллы генерального директора, где обитает весь обслуживающий персонал. Здесь же живет и господин Кнезебек, садовник, которого все запросто называют Карлом. Он мой лучший друг.
«Жизнь человеческая похожа на сад, — говорит Карл. — Несколько цветков, несколько кустарников и много-много травы. Огромное количество травы и противных сорняков. Вот и выходит, что сад похож на жизнь».
«Собака потоптала цветы, — говорю я Карлу. — Разве ничего нельзя сделать?»
«Я посажу новые цветы, а против собаки ничего сделать нельзя».
«Вилли, ты опять топчешься на кухне?» — говорит мне хозяйка, застав меня под столом.
«Я пришел к маме», — отвечаю я.
«У тебя нет лучшего занятия?»
«Нет», — отвечаю я.
«Тогда покажи мне руки, Вилли».
И я показываю хозяйке руки.
«А шею ты вымыл? Дай-ка посмотрю».
И она разглядывает мою шею.
«Подними правую ногу».
Я поднимаю.
«А теперь левую».
Я поднимаю левую ногу.
«Грязными их не назовешь, — говорит хозяйка. — Ладно, пусть посидит тут».
Хозяйка выходит из кухни, а мама снова улыбается мне, не говоря при этом ни слова.
«Знаешь, мама, — говорю я, — а я не такой уж и чистый. Ноги у меня очень грязные: я ведь по двору всегда бегаю босиком. А когда я иду к тебе на кухню, то всегда надеваю носки и ботинки».
Я играю не только во дворе, но и у канала. Сегодня воскресенье, и у мамы много работы. Хозяйка то и дело заходит к ней на кухню. Поэтому я иду на канал. На мне новенький матросский костюмчик, в котором я похож на воспитанного мальчика из хорошей семьи. Однако, несмотря на это, я выгляжу иначе, так как господские дети играют, не обращая внимания на то, во что они одеты. Я же боюсь прислониться или сесть, так как костюмчик у меня новый и белый, да и стоит он очень дорого, почти столько, сколько мама зарабатывает за месяц.
Когда я подошел к играющим ребятам, задира Ирена обозвала меня и сказала, что я испортил им игру, а драчливый Томас толкнул так, что я упал в глубокую и грязную воду канала. Плавать я умел и потому не мог утонуть, хуже всего было то, что на мне был новый белый матросский костюмчик. Показаться в таком виде матери я не мог. Я пошел в угол сада и стоял там до тех пор, пока не высох мой костюм, а это означало, что стоять мне пришлось до позднего вечера, пока не пришла моя мама и не забрала меня. Сначала я весь дрожал от холода, а потом мне стало жарко.
— Это не так уж страшно, Вилли, — сказала мне мама, — костюм можно выстирать.
Больше она ничего мне не сказала.
«Начиная с 1927 года я учился в Дортмунде в фольксшуле. В 1935 году, после окончания школы, я по настоянию матери учился в одногодичной торговой школе, а на следующий год посещал высшую торговую школу. Помимо этого, почти целый год я работал служащим в фирме „Браун и Томпсон“, которая занималась выпуском мыла, тоже в Дортмунде. Весной 1940 года я был призван в вермахт».
Толстяк Филипп Венглер не хотел сидеть в школе вместе со мной на одной скамье. Он обосновывал это тем, что у его отца большой ресторан, а у меня вообще нет отца. Все это он сказал нашему учителю по фамилии Бухенхольц. Бухенхольц же в ответ на это влепил Филиппу звонкую пощечину. На следующий день в класс ворвался отец толстого Филиппа и набросился на учителя со словами:
«Как вы смели ударить моего сына?!»
Бухенхольц объяснил, почему он это сделал. Тогда отец Венглера подошел к своему толстому сыну и на глазах у всего класса влепил ему звонкую оплеуху.
«Он это заслужил, — сказал господин Венглер, обращаясь к учителю, — если бы он знал, кем я был, когда познакомился с его матерью!»
С того дня Филипп Венглер стал моим другом, а учителя Бухенхольца я просто полюбил. По всем предметам, которые он преподавал, я имел самые лучшие оценки.
«Мама, — сказал я однажды матери, — если ты выйдешь замуж, то у меня будет отец».
«У тебя и так есть отец, — сказала мама, — только он не хочет, чтобы ты знал, кто твой отец».
«Если это так, — сказал я, — тогда у меня нет никакого отца. А ты все равно можешь спокойно выйти замуж».
«Вилли, — сказала мама с улыбкой, — стать матерью не так уж и трудно. Труднее найти человека, которого будешь любить и который станет любить тебя, самое же трудное — найти человека, который в довершение всего полюбит тебя и ты станешь отвечать ему тем же».
Я не совсем понимал маму, так как она была в то время очень красивой женщиной, и я считал, что все люди должны были любить ее, как любил я. Разве только за исключением хозяйки, но ведь она не могла жениться на моей матери, как не могла и заменить мне отца. Уже одно это утешало меня.
Кроме Филиппа Венглера у меня было двое друзей: Хильда и Зигфрид Беньямин. У отца Беньяминов имелся магазин игрушек, однако отнюдь не это обстоятельство помогло нам подружиться. Я любил Хильду потому, что она была умницей и имела очень милых родителей, особенно хорошим человеком был ее отец, господин Беньямин. Иногда он пел своим детям песни, которые хотя и звучали по-немецки, но в то же время казались какими-то чужими. И тогда я невольно думал о том, как был бы рад, если бы у меня был отец, который разговаривал бы на каком-нибудь иностранном языке да еще изредка пел бы мне какие-нибудь песни.
Такого человека я нахожу маме. У него темная кожа, а имя его звучит по-французски: все зовут его Шарлем. Он умеет петь глубоким, гортанным голосом, при этом он вращает глазами, чем вызывает улыбку. Он торгует спиртными напитками в лавочке, которую все называют баром. Кроме того, он организует бои на ринге, чтобы заработать себе на жизнь, которая дорожала с каждым днем. Иногда Шарль пел для посетителей бара, если кто-нибудь садился за рояль.
Я же садился в кладовке между ящиками и сидел там тихо, как мышка, пока меня не замечали.
«Этого нельзя делать, Вилли!» — говорил мне Шарль.
«Ты так хорошо поешь, а я люблю слушать», — оправдывался я.
«Уже поздно, Вилли, тебе нужно идти к маме. Я отведу тебя к ней», — предложил мне Шарль.
«Отведи, — ответил я. — Мама будет рада».
Шарль действительно отвел меня к матери. Затем он сидел в нашей комнате и пил кофе. Шарль сильно смущался и долго просил извинить его.
«Очень мило с вашей стороны, что вы привели Вилли домой, — говорит ему мама. — К сожалению, я не могу постоянно заботиться о нем».
«Все равно мне нужен отец, — упрямо говорю я. — А его так трудно найти».
После этого случая Шарль частенько начал провожать меня домой к матери.
«Клементина, — заговорила однажды хозяйка виллы с мамой, — ты хорошо знаешь, я человек добрый и простой, однако и я имею некоторые принципы. А то, что вытворяет твой Вилли, переходит всякие границы, так я считаю. Мало того, что он дружит с еврейскими детьми, теперь он тащит к нам в дом черномазых. Этого я не потерплю. Если вам дорого место у нас, немедленно прекратите эти встречи».
«Ничего я не собираюсь прекращать, уважаемая фрау, — ответила мама хозяйке. — А люди, которые нравятся моему сыну, мне дороже вашего места».
«Клементина, будь благоразумна, — увещевает после этого маму господин генеральный директор. — Не будь глупой. Попроси извинения у моей жены и считай, что инцидент между вами исчерпан».
«А он и так исчерпан», — говорит мама.
После этого мы уезжаем из дома директора и поселяемся в комнатушке, которая намного меньше прежней. Мама работает в банке с пяти до восьми часов утра. А еще она работает в одном обувном магазинчике, но уже с семи до девяти часов вечера: там и там она убирает помещение. А по субботам и воскресеньям помогает отцу толстого Филиппа в его ресторане. Это продолжается до тех пор, пока с Зигфридом Беньямином не случается несчастье.
Однажды во время игры он перебегал улицу и попал под грузовую машину. В результате — открытый перелом левой ноги с сильным кровотечением. Зигфрид сразу же заорал от боли, а остальные ребятишки остановились и уставились на него испуганными глазами. Грузовик же уехал, не остановившись, так как шофер, видимо, даже не заметил случившегося.
Увидев бедного Зигфрида с переломанной ногой, я тут же обрезал кусок веревки и перетянул ему ногу, о чем я вычитал в какой-то книжке. Затем мы оторвали кусок доски и, положив на него Зигфрида, понесли к доктору Грюнвальду, который жил через две улицы.
«Мое тебе уважение, — сказал мне доктор Грюнвальд, осмотрев Зигфрида, очистив ему раны и перевязав его. — Ты, Вилли, все сделал очень хорошо. Где ты этому научился?»
«Из книжки, — ответил я, оглядываясь по сторонам. — А здесь у вас не особенно чисто», — заметил я.
«Послушай меня, малыш, мои инструменты безупречно стерильны, да и ординаторская комната тоже».
«Но в вашей ожидальне не так чисто, как должно быть, да и в коридоре тоже».
«А что поделаешь, — доктор Грюнвальд пожал плечами, — я обязан беспокоиться о своих больных, на остальных же у меня не хватает времени».
«Вам нужна женщина, которая бы постоянно наводила здесь чистоту, — заметил я, — женщина, как моя мама».
И через три дня мама имела постоянное хорошее место и великолепную квартиру, так как мы переселились в квартиру доктора Грюнвальда.
Мою симпатию звали Шарлоттой Кеннеке. Она ходила в нашу школу, только училась классом старше. Ее отец работал служащим на почте. Шарлотта была великолепна. Она всегда носила светлые платьица, а волосы ее, длинные и шелковистые, каштанового цвета, так и летали по ветру, когда он был, а когда его не было, они рассыпались по плечам, повинуясь малейшему повороту ее головы.
Я стою на одном месте и смотрю ей вслед, когда она идет в школу, когда возвращается домой, когда она идет купаться или же просто проходит по улице. Она намного старше меня, на целых два года, и потому не замечает меня или не желает замечать.
«Шарлотта», — произношу я часто вслух, словно во сне, или шепчу ее имя про себя. Маме я как-то сказал: «Если у меня когда-нибудь будет сестричка, назови ее Шарлоттой». А доктору Грюнвальду я сказал: «Самое красивое женское имя — Шарлотта».
«Есть и другие красивые имена, — ответил мне доктор Грюнвальд. — Запомни это».
«Красивее быть не может», — говорю я с убежденностью.
В один счастливый день мне довелось нести портфель Шарлотты. Это случилось тринадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать третьего года, от пяти минут первого до одиннадцати минут первого, то есть целых шесть минут.
А посчастливилось мне нести портфель обожаемой Шарлотты только потому, что ей вдруг стало плохо. Она была беременна, хотя ей исполнилось всего-навсего четырнадцать лет. Поговаривали, что отцом ребенка был не кто иной, как ее отчим. Узнав об этом, я почувствовал себя глубоко несчастным и горько заплакал, ненавидя весь мир.
«Вилли, — сказал мне доктор Грюнвальд, — я слышал, что ты плакал. Хорошо, что все так случилось. Иногда я и сам плачу, не часто, правда, но бывает».
Я смотрю на доктора Грюнвальда, это уже пожилой человек, волосы у него совсем седые, они разделяют его лицо на две части, словно плуг пашню, но глаза у него совсем молодые. Неужели он тоже иногда плачет?
«Радуйся, что ты можешь плакать, — говорит он мне. — Глубокие, настоящие чувства делают жизнь прекрасной, углубляют и расширяют ее. Только тот способен чувствовать радость, кто познал и мучения».
«Вы для меня как отец родной», — сказал я ему.
«А я не представляю себе лучшего сына», — откровенно признался доктор.
Толстый Филипп Венглер был моим первым другом, которого я потерял. Гостиницу с рестораном, которую держал его отец, разгромили, а остатки подожгли, и она сгорела дотла. Отец Венглера слег в больницу, так как ему перебили позвоночник.
Однажды, когда я вместе с Филиппом пришел его навестить, Венглер сказал нам:
«Юноши, никогда не имейте собственного мнения, иначе вас забьют до того, что вы станете калеками, так как есть на земле люди, которые не терпят, чтобы у кого-то было собственное мнение. Если же с вами когда-нибудь все же произойдет несчастье и у вас появится собственное мнение, то держите его, ради бога, в тайне для самого себя, а не то вас изобьют до смерти».
Через два дня отец Филиппа скончался. Мать же его неожиданно исчезла неизвестно куда, и толстого Филиппа забрала к себе тетка, которая жила очень далеко, где-то в Восточной Пруссии. С тех пор я больше никогда не видел своего друга.
Господин Беньямин надел себе на голову шапочку. На столе, вокруг которого мы сидели, стоял большой серебряный подсвечник. За столом расположились фрау Беньямин, Хильда и Зигфрид. Свечи горели как-то по-праздничному, и господин Беньямин пел что-то очень печальное.
«Вилли, ты всегда был хорошим другом наших детей, — говорит мне Беньямин, — и тебя все очень любят. Но завтра мы уезжаем в другую страну, и, быть может, сегодня мы встречаемся в последний раз в жизни. Мы благодарим тебя. И просим: забудь все».
Об этом я рассказал доктору Грюнвальду, а затем спросил его:
«Почему он так сказал?»
Доктор Грюнвальд отвернулся от меня и заплакал.
А потом настал день, когда куда-то исчез и доктор Грюнвальд. Его практикой занялся другой доктор. С того дня мама почти никогда не улыбалась, когда поблизости оказывался какой-нибудь чужой человек. Правда, мне она еще улыбалась. А однажды сказала:
«Постарайся быть жизнерадостным, а то ты можешь задохнуться в бедности и печали, которые нас окружают».
«Когда началась война, я попал на фронт. Сначала нас послали в Польшу, затем — во Францию, позже — в Россию. Служил я почти все время в одной и той же части. В 1941 году меня произвели в унтер-офицеры, в 1943 году — в фельдфебели и почти одновременно с этим зачислили кандидатом в офицеры».
Польша. В небольшом лесочке под Млавой я видел исковерканное тело немецкого летчика. В Млаве я видел одну польскую семью: мужа с раскроенным черепом, женщину с расплющенной нижней частью туловища, а между трупами родителей — ребенка, который с выражением ужаса в глазах еще шевелился. Перед Прагой (в Варшаве) во дворце президента польских железных дорог я наблюдал, как немецкий офицер вырезал из рам картины, а унтер-офицер расстреливал из пистолета античный мраморный ковш. Позднее там же я увидел трупы немецких солдат, на которых неожиданно, когда солдаты спали, напали патриоты. А в центре Варшавы я однажды заметил мужчину, который был очень похож на доктора Грюнвальда. Он висел на оконной раме.