Шум раздавался ужасный, разжигающий страсти, подогретые вином: звенели стаканы, трещали ножки стульев, раскалывались столы, визжали девицы, здесь и там вскрикивали, хрипя и стеная, мужчины.
Хозяин громко, стараясь перекричать весь этот гомон, взывал вначале к благоразумию, затем — к чести собравшихся и, наконец, начал звать полицию.
Схватка продолжалась пять минут.
Кабачок за это время был полностью разгромлен, но «вражескую» группу все же из него изгнали. Тяжело дыша, окровавленные, с горящими глазами, победители остались на месте.
— Господа, — счастливо простонал Меслер, — вот это, я понимаю, отдых!
ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА № VII
БИОГРАФИЯ ЭЛЬФРИДЫ РАДЕМАХЕР, ИЛИ ТРЕБОВАНИЯ И ПОВОД
«Мое имя — Эльфрида Радемахер. Я родилась 21 сентября 1919 года в Нойштатте-на-Инне. Отца звали Эрнст, он был смотрителем на вагоностроительном заводе. Мать — Маргот, урожденная Гутимур. Я имею четыре сестры, которые значительно старше меня. Детство я провела в своем родном городе. Там же пошла в школу».
Крыша нависает надо мною. Она наклонная, шероховатая и холодная.
Я лежу внизу на матрасе и когда поднимаю руку, то касаюсь этой проржавленной крыши. Я пытаюсь подняться и упираюсь в нее изо всех сил. Мои руки белеют от напряжения. Но крыша не поддается. Я лежу целыми часами и смотрю вверх. Кроме дождя, барабанящего наверху, не слышно ни звука. Скоро прекращается и дождь. Кажется, что на свете, кроме меня и этой крыши, нет никого, даже матери. И начинает чудиться, что крыша опускается на меня или я поднимаюсь ей навстречу. Кажется, я лежу молчаливо, неподвижно, беспомощно под громадным прессом, который медленно приходит в движение.
В страхе я кричу, но звуки замирают у меня в горле. Мне запрещено шуметь.
Собака, с которой я играю, вся заросла шерстью. Она свисает у нее до полу. Шерсть можно завязывать у собаки за ушами или заплетать на спине в косички. В будние дни я вплетаю в шею собаке голубой бантик, в воскресенье — зеленый, а в праздничные и особо торжественные дни — красный. Исключение составляют дни рождения, мой и родителей, когда я украшаю мою собаку желтым бантом. Однако мне приходится долго ожидать смены бантов на этот цвет, слишком долго.
Внизу, в нашем маленьком домике, много народа. Это все товарищи отца по работе. Они празднуют его день рождения. Там громко разговаривают, и голоса гостей доносятся ко мне наверх. Если один из них смеется, его поддерживают все и тоже начинают смеяться. Но почему им весело, над чем они смеются, мне неизвестно. О чем они толкуют, я тоже не могу понять. Я встаю со своей кровати и иду босиком тихо, тихо к двери, открываю ее и смотрю вниз в узкую щель. Я вижу своего отца, который стоит у открытой двери в подвал. В руках у него бутылка пива, лицо белое как мел. Он тяжело дышит и вдруг, как подстреленный, падает мертвым на пол.
У меня лихорадка, сильный озноб, и на меня глядит месяц. Он входит в мою комнату, садится на кровать. Я протягиваю к нему руки, но он не дает себя схватить. Тогда я пытаюсь оттолкнуть его, но он не уходит. Что мне с ним делать?
Моя подруга Марина, к которой я иной раз захожу, смотрится в большое зеркало, висящее в спальне ее матери. Я стою вплотную рядом с Мариной и рассматриваю ее. Лицо моей подруги задумчивое и несколько озабоченное. Она начинает внимательно рассматривать себя в зеркале, расстегивает платье, стягивает его и сбрасывает на пол. Она снимает через голову рубашку, бросает ее и говорит мне: «А ты что медлишь? Раздевайся». Я делаю то же, что и она, и мы долго рассматриваем друг друга.
У девушки, которая преподает у нас в школе священное писание, родной язык и историю, необыкновенно красивые руки с длинными, словно точеными, пальцами, розовыми ногтями, которые матово поблескивают, как слоновая кость. Эти руки, вооруженные мелом, рисуют на доске замысловатые фигуры, ложатся на учебник, пишут слова, значение которых для меня иногда непонятно, и я их не слышу. Эти руки держат мои руки, и я успокаиваюсь. Я прислоняюсь щекой к этой чудесной руке, чувствую нежную, как бархат, кожу, вдыхаю аромат лаванды. «Эльфрида!» — говорит она, и я произношу: «Мне хочется стать такой, как вы». Она берет мою голову в обе руки, долго грустно смотрит на меня и говорит: «Лучше не надо».
В нашем маленьком доме теперь поселился мужчина, который занял место моего отца, и мать делает все, что ему вздумается. Мои сестры уехали от нас, и мы теперь живем втроем. Его глаза всюду следят за мною. Они останавливаются на моих руках, когда я ем, они читают вместе со мною школьные книги, наблюдают, как я вывожу прямые буквы в письменных работах, заданных на дом, они преследуют меня, когда я причесываюсь, застегиваю ботинки, мою посуду, и мать говорит мне тогда: «Иди сейчас же в свою комнату!»
В томительные дни, когда я наконец остаюсь одна, я закрываю дверь на все запоры, останавливаюсь перед зеркалом и рассматриваю себя. Чтобы лучше видеть, я наклоняюсь вперед, и тогда я могу рассмотреть свои глаза. Я смотрю как зачарованная в их глубину и вижу в них пустоту и усталость. Кожа на лице у меня грубая, с большими порами, серая, и мне становится противно смотреть на себя. Я ложусь, вслушиваюсь в саму себя и чувствую тянущую боль, которая просачивается откуда-то издали. У меня ленивая кровь, думаю я, и сама я — грязная дурнушка. Я боюсь этих дней.
Мужчина, который с матерью живет как мой отец, проходя мимо, всегда шлепает меня по заду, а если я мою полы, то обязательно пройдет мимо. Больше он ничего не делает. Бьет он, не причиняя боли, слегка, как бы любезничая и позволяя себе шутку. Я всегда жду его появления, когда ползаю по полу или стою нагнувшись. Я знаю, что он должен прийти, и вздрагиваю всегда, когда чувствую его руку. Иногда кажется, что мне хочется чувствовать на себе эту руку, возникает желание ощущать ее. Я не двигаюсь и тихо стою, закрыв глаза, думая при этом: когда же он предпримет что-либо большее? Но он всегда проходит мимо.
Руки юноши, стоявшего на коленях рядом со мною у клумбы, были сильными. Они разрыли землю и заботливо уложили ее вокруг растений. Мне пришла в голову мысль: если бы он захотел, то смог бы в равной мере сломать цветы, порвать их в клочья и разбросать. И когда в последующем я чувствовала руки на своем теле, сначала на плечах, затем на спине, скользящие, ощупывающие, лезущие под одежду, я отталкивала их, чтобы не ощущать прикосновения их, разрывающих землю, ощупывающих цветы, еду и людей, и я думаю при этом о своем грязном теле. Мне становится обычно противно, и я плачу.
«С 1933 по 1936 год я проходила профессиональное обучение на фирме Халлигера, где я работала в бюро. Затем один год в деревне отбывала трудовую повинность, после чего до 1940 года работала в различных учреждениях машинисткой. В 1940 году по мобилизации прибыла в Вильдлинген-на-Майне».
«Девочка, — спросил меня однажды старый Халлигер, — сколько тебе лет?» «Почти пятнадцать», — ответила я. «Невероятно, — промолвил старик, — ты выглядишь значительно старше. И я знаю почему. Ты мало смеешься. Не правда ли? Не отвечаешь? Ну, засмейся». «Я не смеюсь по команде», — заявила я. «По-моему, ты вообще не умеешь смеяться, — продолжал старый Халлигер. — И не только надо мною, поскольку я выгляжу как садовый гном». Здесь я действительно захохотала, так как старик и вправду выглядел как гном, да еще так говорил о себе.
«Девочка, — продолжал Халлигер, — если бы ты знала, как чертовски смешон этот мир, ты бы непрерывно хохотала».
Бюро занимает большое помещение, и я там почти всегда одна. Запах зерна окутывает меня, и я охотно вдыхаю его, так как он сильнее всех запахов, исходящих от людей.
Иногда против моего письменного стола усаживается старый Халлигер. Он сидит молча, лишь иногда подмигнет мне правым глазом, и мне становится смешно, так комично он выглядит. При этом он говорит: «Смешная эта жизнь, не правда ли?» И мне это кажется теперь тоже. В особенности если он здесь, со мной.
Но если заведующий складом Кройке, следящий за качеством посевного зерна, на работе, шуток не получается. Кройке смотрит на меня, как тот мужчина, который стал вместо моего отца. И когда он появлялся передо мною с различными бумагами в руках, буквально пожирая меня глазами, старик Халлигер медленно вставал со своего места, расстегивал ремень и крепко хлестал Кройке по пояснице, приговаривая: «Мальчик, не таращи глаза на то, что тебе не принадлежит!» И когда заведующий, красный как рак, уходил прочь, Халлигер обращался ко мне: «Для тебя это только отсрочка. Рано или поздно каждый поддается слабости. И иногда как раз в этот момент не находится вблизи никого, кто бы дал своевременно пинка похотливому козлу».
Двое мужчин появились однажды в бюро. Они были одеты в темно-серые дождевики, хотя на улице была хорошая, ясная погода. «Халлигер, — сказал один из этих мужчин, — хватит! Мы долго терпели твою трепотню, а ты продолжал все шире разевать свою пасть. Теперь мы положим этому конец, и причем навсегда. Пошли!» Старый Халлигер встал, взял шляпу, достал портфель, который уже три месяца лежал в его письменном столе, и медленно двинулся к выходу. Но прежде чем выйти, он обернулся ко мне и промолвил: «Смешной мир, не правда ли?» После чего удалился в сопровождении двух незнакомцев. Больше я его не видела.
Начальницу, которая опекала меня во время работы в сельском хозяйстве, звали Шарлоттой. Шарлотта Керр. Она была высокой, широкоплечей и шагала как мужчина. Но она не была злой. Ко мне она была всегда добра. «Эльфрида, — спросила она меня однажды, — у тебя есть друг?» «Нет», — ответила я. «Тогда я тебе подберу, — сказала она, — поскольку это необходимо для здоровья. Но для этого нужно настроиться соответствующим образом, в противном случае нет смысла иметь его. Ты вскоре заметишь это сама». «Я здорова, — ответила я, — чувствую себя превосходно и не нуждаюсь в друге. Кроме того, я так устаю на работе, что меня преследует одно желание — спать». «Тем и хороша трудовая повинность», — заметила Шарлотта Керр.
Мне не хотелось возвращаться в наш маленький дом, где вместо моего отца был принят какой-то мужчина. Не было у меня желания также ехать к моим старшим сестрам, которые к этому времени уже все были замужем. Они стали мне почти чужими, как и моя мать, поскольку она как-то сказала своему мужу, показав на меня взглядом: «Если она тебе так нравится — ради тебя я все перенесу. Я люблю тебя, ты это знаешь». Поэтому я ушла. Мне хотелось остаться одной. Но всегда ли я была одна?
Мой новый начальник вел себя совершенно иначе, чем все предыдущие мужчины. Я видела его всегда перед собою сидящим за письменным столом, видела его широкий, стиснутый по бокам затылок, всегда тщательно подстриженный, его густую шатеновую шевелюру, переходящую в гладкую кожу. Он был прямолинеен, корректен, широкоплеч, слегка сутуловат; у его письменного стола стояло громадное кресло, в котором человек как бы исчезал. Я его видела таким. Он и сейчас передо мною, вплотную передо мною, и его руки обнимают меня. Я слишком устала, чтобы обороняться. И я думаю: в конце концов, это должно когда-то произойти, и если не он, так кто-то другой. После я думала: почему это был именно он?
Куча щебня и мусора, лежавшая передо мною, была когда-то маленьким домиком, в котором я жила. Здесь я произнесла первые слова, здесь сделала первые шаги, здесь смеялись люди, умер мой отец, здесь я мечтала и плакала, здесь мы с Мариной рассматривали наши развивающиеся тела, здесь я почувствовала грязь, которой полон наш мир. Сейчас на этом месте находилась груда битого кирпича, обломков балок, торчащих вверх, к небу, разрытые клумбы с увядшими цветами и умирающие деревья. Здесь, где-то там внизу, лежит моя мать, должна лежать моя мать. И я повернулась и пошла без слез. Плакать я не могла.
«Влечение полов, — сказал человек в очках, сидевший напротив меня, глубоко погрузившись в свое кресло, — функционирует только единожды и должно найти свое удовлетворение. Это примерно то же самое, как и у других органов: руки хотят хватать, глаза — смотреть, уши — слышать. Это — закон природы, и он совершенно естествен и последователен. Все остальное противоестественно. Вы согласны с этим?» «Нет», — ответила я.
«Я могу предложить вам неплохое место», — промолвил человек в очках и, улыбаясь при этом, внимательно посмотрел на меня. Мне ничего не оставалось, как сказать: «Ваши аргументы весьма убедительны».
Мужчина, стоящий перед другим мужчиной, — мой шеф. Перед ним, согнувшись в поклоне, с выраженной на лице готовностью выполнить любое приказание, стоит человек. Глаза, устремленные на моего начальника, напоминают мне глаза нашей собаки, с которой я в детстве играла, заплетала ей косы, подвязывала бантики. «Так точно», — произносит он. «Само собою разумеется», — говорит он. «Вы можете на меня положиться», — утверждает он, и, кланяясь, пятится к двери. Шеф удовлетворенно смеется, я тоже улыбаюсь, не стараясь скрыть свое презрение. О мужчины, думаю я, рабы, подлые твари! Никогда я не почувствую перед вами слабость.
Первый взял меня быстрой хваткой. Его желание было велико, а времени у него не хватало, и я уступила ему, как неизбежной болезни, полученной в пути. Второй был мужчина, которого я знала еще со школьных дней. В ту пору я его просто не замечала. Мы сошлись с ним всего на три ночи. Потом он уехал на фронт и там погиб. Третий добивался меня с нежностью и терпением. Он был опытным человеком и когда заявил мне наконец, что женат, то сразу упал в моих глазах. Четвертый набросился на меня во время воздушного налета, когда я была почти беззащитна и вдобавок сильно пьяна. В ту же ночь при повторном налете его завалило в рухнувшем подвале, откуда я в последний момент сумела выскочить. Пятым был жених моей подруги Марины. Она, по ее словам, уступила его мне, и я не могла устоять, так как он был хорош, как бог, но испорчен, как свинья. С шестым мы были помолвлены, до тех пор пока его у меня не отбила Марина, и он сделал это как само собою разумеющееся. Так было: масса мужчин вокруг и абсолютная пустота в душе, которую никто не мог заполнить. Действительно ли никто?
Но однажды все изменилось! Он меня не видит. Я не знаю, что он видит вообще, куда он смотрит. Почему он меня не замечает? Он не смотрит на меня, но я чувствую его руки, и голос находящегося рядом со мною человека говорит: «Я слаб и устал. Если бы было возможно, я бы навеки уснул. Не жди от меня ничего, не надейся на меня, но оставайся со мною, пока это возможно». «Пока это возможно», — думаю я и после этого уже ни о чем не думаю. Этого человека зовут Карл Крафт.
22. Воскресенье тоже проходит
Время, которое, как известно, неукротимо идет своим путем, утром в воскресенье дошло наконец до холмов Вильдлингена-на-Майне. Оно привело также в движение командира административно-хозяйственной роты капитана Катера. Он покинул территорию военного училища с праздничным выражением лица, поскольку только что отлично позавтракал. Но главной причиной его торжественно-серьезного вида, который он умышленно подчеркивал, являлось его доброе намерение: он следовал в церковь.
Это было не потому, что капитан Катер являлся чрезмерно религиозным человеком. К сожалению, в церковь его вело стремление показать себя, установить и закрепить полезные контакты. Понятно, что даже в церкви он оставался солдатом.
Следуя по городу, он буквально сиял в лучах утреннего солнца. Он дружески отвечал на приветствия тех, кто приветствовал его первым. А таких было немало: Катер являлся в Вильдлингене-на-Майне видной фигурой.
Как командир административно-хозяйственной роты, он тесно соприкасался с гражданским населением городка. Он производил в большом объеме необходимые закупки, торговал, менял, перепродавал. Он давал советы, указания, справки, при желании мог выделить необходимый транспорт, бензин и даже людей. И самое главное, он осуществлял представительские функции. Начальник интендантской службы школы при нем был не чем иным, как мальчиком на побегушках. Он действовал исключительно по его указаниям, и с ним как с офицером никто не считался.
Капитан Катер пользовался доверием широкого круга лиц, и он пользовался им в лучшем смысле этого слова. Собиралось ли на Новый год общество отведать лучшие сорта вин — Катер был там. Освящали ли новый дом, хоронили ли какого-либо почтенного бюргера, праздновали ли годовщину какого-либо общества — ни одно из подобных мероприятий не обходилось без капитана Катера. И «Вильдлингер беобахтер», местная газетка, на следующий день писала: «…среди присутствовавших находился также представитель начальника нашей военной школы господина генерал-майора Модерзона — господин капитан Катер», или «…поздравления и пожелания счастья передал в самых теплых тонах господин капитан…», или «…среди многочисленных сопровождавших усопшего в последний путь находился капитан Катер, который произнес траурную речь и возложил венок».
Представительская работа входила в круг его служебных обязанностей. И, несмотря на кажущиеся неприятности и хлопотливость такого рода деятельности, при тщательном рассмотрении можно было увидеть, что она приносила немалые преимущества. Даже посещение церкви проводилось капитаном по расчету, поскольку в этом маленьком живописном городке, расположенном вдали от больших магистралей, господствовали еще трогательные архаические отношения, присущие религиозным людям. Даже влиятельные партийные деятели посещали здесь церковь.
Таким образом, Катер встретил на площади перед церковью и с готовностью приветствовал заместителя бургомистра, заведующего городской кассой, нескольких видных коммерсантов, чиновников городского магистрата и представителей различных благотворительных обществ. Дамам он всегда говорил «милостивая государыня», а что касается мужчин, предпочитал выражение «мой дорогой друг». Так он добился расположения у мужчин и прослыл галантным кавалером у дам.
После того как Катеру удалось установить несколько весьма полезных контактов и договориться по ряду вопросов с нужными людьми, он проследовал в церковь. Там он пробрался на одну из передних скамеек и сделал вид, что погрузился в молитву, что по заслугам было оценено общиной.
Подчеркнуто отрешенно опустил он взор, внимательно рассматривая свои ботинки. Он с удовлетворением констатировал, что они основательно вычищены, но должный глянец им не придан. При этом сейчас же подумал о своем ординарце, который стал лениться, но, к сожалению, знал о капитане слишком много, чтобы его можно было просто выставить на фронт. В то время, когда Катер был занят всеми этими вопросами, размышляя о них под пьянящие звуки органа, к нему подвинулась какая-то важная фигура, и он услышал приглушенный, доверительно звучащий голос:
— Слава творцу, господин капитан.
Катер оторвал взгляд от ботинок и осторожно посмотрел на соседа. Он узнал Ротунду, видного бюргера и крупного виноторговца, владельца кабачка «Пегий пес». Торжественно-постное выражение лица Катера сменилось сдержанно-дружелюбным, и он приветливо улыбнулся, промолвив в ответ:
— Слава господу, мой дорогой господин Ротунда.
Они незаметно обменялись под церковной скамьей сердечными рукопожатиями. Орган гремел, заглушая хор. Присутствующие открыли молитвенники.
Господин Ротунда был для капитана Катера нужным человеком. Не один раз капитан с избранными друзьями в тиши заднего кабинета «Пегого пса» обедал, и им всегда подавали вкуснейшую дорогую форель и отличное вино. У Ротунды был самый лучший винный подвал во всей округе. Его «вильдлингско-майнское» восхищало самых требовательных знатоков вина, а его марка «Вильдлингская арфа» была даже отмечена премией рейхсмаршала. Несколько бутылок этого благородного напитка Катеру не повредили бы, в особенности закладки 1933 года, или «сильванерского», а может быть, и «сухого отборного».
Капитан нагнулся к виноторговцу и доверительно спросил:
— Как дела, дорогой Ротунда? Как торговля?
— Плохо, — прошептал Ротунда. — Совсем никуда.
— Весьма печально, — прошептал в ответ Катер. Некоторое мгновение он прислушивался к пению хора, который в это время пытался достичь невероятного пианиссимо, что весьма затрудняло дальнейшую беседу. Катер переждал этот момент, набожно возведя взор к потолку церкви, и дождался, пока Ротунда вновь начал ему шептать.
— Вчера вечером ваши ребята разгромили все мое заведение, — промолвил он.
— Вероятно, из-за какой-нибудь бабы, не правда ли?
Ротунда подтвердил это предположение капитана, подумав про себя: «С этими фенрихами всегда одна и та же история. Перепьют — погром, недопьют — все равно погром. Если так пойдет дальше, то в конце концов доход от предприятия не в состоянии будет покрывать расходы на восстановление поломанного».
— Вы не смогли бы мне чем-либо помочь? — осторожно спросил Ротунда.
Капитан сделал вид, что он напряженно думает над этим вопросом. Он тоже считал, что с этими фенрихами настоящая беда и все одно и то же. Почти постоянно внизу, в городе, возникали крупные или мелкие стычки. Как правило, они замалчивались или улаживались внутренними усилиями, без придания этому огласки. После скандала протрезвевшие фенрихи охотно оплачивали нанесенный хозяину ущерб. Едва ли нашелся бы хоть один владелец злачного места, потребовавший официального расследования происшествия. Он имел бы после этого крупные неприятности. Но в союзе с капитаном Катером такой опасности можно было избежать.
— У вас сохранилось еще несколько бутылочек в вашем сокровенном уголке? — поинтересовался Катер.
— Для вас всегда, мой дорогой капитан, — заверил Ротунда.
Они могли теперь говорить друг с другом не стесняясь, так как вся община в полный голос пела какой-то псалом, а органист нажимал на все регистры.
— Обычно я на все это закрываю глаза, — заверил капитана хозяин заведения и виноторговец Ротунда. — Но на этот раз ваши вояки разошлись настолько, что это перешло всякие границы. В разгроме принимало участие целое учебное отделение.
Капитан Катер делал вид, что он во весь голос поет вместе со всеми. При этом он спросил, не показывая своего интереса:
— Вы, конечно, не знаете, о каком отделении идет речь?
— Знаю, — ответил Ротунда. — На этот раз я совершенно случайно узнал об этом. Это было отделение «X» из шестого потока.
Капитан Катер стоял некоторое время с открытым ртом, не говоря ни слова. Затем глаза его заблестели, а угреватое лицо засияло от удовольствия, и он тихо промолвил, наклоняясь к Ротунде:
— То, что вы мне сейчас сообщили, мой милый друг, небезынтересно. Я займусь этим делом из дружеских чувств и любви к вам. Сколько бутылок сможете вы, как вы сказали, выделить в настоящее время?
— Двадцать? — спросил осторожно Ротунда.
Капитан утвердительно кивнул. На первых порах с него было достаточно. Он не был мелочным. В конце концов ему нужно было этот свалившийся на него случай принять к разбирательству даже без всякого гонорара.
— Дальнейшие подробности позже, — прошептал он и полностью отдался пению.
После богослужения капитан имел более подробную беседу с господином Ротундой.
— Поскольку, — сказал Катер, — если хочешь кому-либо помочь, никогда нелишне иметь подробную информацию.
— Вы не можете себе представить, господин капитан, — заверил Ротунда, — как я вам благодарен. Я уверен, что это досадное происшествие попало действительно в надежные руки.
— В этом вы можете быть уверены, мой дорогой. Разбирательство подобных щекотливых случаев является одной из моих специальностей.
— Мой дорогой капитан Ратсхельм, — промолвил подчеркнуто любезно Катер, — мне искренне жаль нарушать ваш воскресный отдых, но что поделаешь!
— Прошу вас, дорогой господин Катер, — со сдержанной вежливостью ответил Ратсхельм, — без церемоний! В какой-то мере мы ведь всегда находимся на службе, не правда ли? Чем могу быть полезным?
Капитан Ратсхельм посмотрел с легким сожалением на книгу, которую перелистывал. Это был словарь, и Ратсхельм в своем исследовании как раз дошел до слова «империя». Это было понятие, которое в различных словосочетаниях занимало более двенадцати страниц: «имперский порядок», «имперская академия», «имперская прокуратура», «имперское гражданство», «имперская трудовая повинность», «имперские автострады» и так далее. Ратсхельм с сожалением отложил импонирующий ему имперский словарь в сторону.
— Я, право, не знаю, как начать, — продолжал Катер с деланным смущением. — Дело в том, что предмет, о котором я хочу вам доверительно сообщить, не касается непосредственно моей сферы деятельности. Но помимо службы имеется еще и долг товарищества, и его я не могу нарушить.
— Я ценю это в весьма высокой мере, — заметил Ратсхельм.
— Я был уверен в этом, — с благодарностью и признательностью продолжал Катер. — Разрешите мне быть полностью откровенным.
И капитан Катер рассказал о своем посещении церкви, которое представил как полуслужебную обязанность. Он подробно остановился на том, что его служба требует быть своего рода связующим звеном между органами военного училища и гражданскими учреждениями и лицами в городе. Он убедительно просил при этом Ратсхельма терпеливо выслушать его.
Катер таким образом добился того, что Ратсхельм начал проявлять признаки нетерпения. Он стал нервничать и беспокоиться. И когда Катер заметил это, он решил, что пора переходить к делу: разгром кабачка, разгон гостей, нанесенные в большом количестве членовредительства, угрозы гостеприимному хозяину, пение непристойных песен.
— И все это совершило учебное отделение «X».
— Немыслимо, — промолвил Ратсхельм с возмущением. — Вы, вероятно, ошиблись, господин Катер!
— Я никогда не ошибаюсь, — возразил Катер с убежденностью, — в том числе и на этот раз.
— Совершенно немыслимо, — повторил Ратсхельм. — Речь не может идти о всем отделении «X», не может она также идти и о его большинстве. Понятно, что и в нем имеются неустойчивые элементы. За них я не могу поручиться и положить руку в огонь. Я даже могу сказать: как раз в этом отделении имеется больше сомнительных военнослужащих, чем где-либо, что связано с достойными сожаления ошибками в комплектовании личным составом и недостатками воспитания.
— Вы имеете в виду обер-лейтенанта Крафта? — спросил с живостью Катер.
— Я не вправе делать какие-либо категорические утверждения, — промолвил твердо Ратсхельм, но тут же добавил: — Мне кажется, вы обнаружили зерно истины. Но как могло случиться, что целое учебное отделение приняло участие в этом скандале? Как раз в нем имеется несколько превосходных молодых людей — прекрасные будущие офицеры.
— Мне жаль, но это было так. Почти все отделение «X», по меньшей мере около тридцати человек, — подтвердил Катер безошибочно.
Ратсхельм смущенно покачал головой. Такое количество сразу не могло попасть под плохое влияние. Если это соответствует действительности, то под большое сомнение ставилась вся учебная и воспитательная работа самого капитана Ратсхельма, его деятельность как начальника потока.
— Итак, — промолвил с удовлетворением капитан Катер, — я оставляю вас наедине с вашими проблемами. Вы, надеюсь, будете меня держать в курсе событий. Я со своей стороны настоятельно советую разобрать это дело возможно скорее, так как в противном случае потерпевший может передать его полиции. И тогда скандала не избежать. А чем это грозит, вы знаете.
— Невероятно, — сказал капитан Ратсхельм и покачал головой, — совершенно невероятно!
Случалось, что он разговаривал сам с собою. Это было своеобразное выравнивание его, как он сам полагал, чрезмерной молчаливости в присутствии других. Когда капитан был один, он как бы освобождался от строгого воздействия самодисциплины. Тогда он пытался возместить себе вынужденное молчание, выговориться. Он делал доклады, речи, разносы. При этом он репетировал наиболее подходящие для этих выступлений жесты и телодвижения.
— Что-то здесь должно произойти! — говорил он сам себе. — Наконец-то мой инстинкт меня не подвел.
И, чтобы убедиться в этом, капитан Ратсхельм приказал вызвать к себе фенриха Хохбауэра.
Но при одном взгляде на Хохбауэра все его оптимистические надежды на благополучный исход события развеялись в прах. Греческая физиономия с классически арийским профилем была слегка искривлена, залеплена пластырем и покрыта синяками. Преданный взор фенриха говорил: «Я тоже».
— Итак, вы тоже, Хохбауэр, — с огорчением констатировал Ратсхельм.
— Господин капитан, — доложил фенрих, — я готов извлечь любые необходимые для вас выводы из своего поведения.
— Как все это произошло? — спросил озабоченно капитан.
И чем больше он рассматривал Хохбауэра, чем дольше тот стоял перед его испытующим взором, тем ему становилось яснее: имели место какие-то существенные, веские основания для этого происшествия. Если даже такой многообещающий, дисциплинированный фенрих счел необходимым включиться в побоище, стало быть, случилось что-то необычное, провоцирующее.
— Очевидно, можно предположить, что какие-то особые причины легли в основу всего этого. Не правда ли, Хохбауэр?
— Так точно, господин капитан! — ответил фенрих. Он с готовностью ухватился за спасательный канат, брошенный ему капитаном. — Я хотел разнять дерущихся и при этом попал в рукопашную, между двух огней.
— Ага, — промолвил капитан Ратсхельм, — так вот как обстояло дело. — И затем, не задумываясь больше, он продолжал убежденно и успокаивая самого себя: — Иначе, собственно, и не могло быть.
— Мои друзья вместе со мною и командиром отделения делали все, чтобы прекратить спровоцированный противной стороной спор. Но на нас набросились, и мы не имели иного выхода, как защищаться.
— Очень хорошо, Хохбауэр. Я вам верю. Вы с вашими товарищами должны были восстановить спокойствие и порядок, но, к сожалению, это вам не удалось, хотя вы прилагали к тому все усилия. Не правда ли?
— В меру наших сил мы пытались сделать все возможное, господин капитан.
— И как возник этот спор, мой дорогой Хохбауэр?
— Точно я не могу сказать, господин капитан. Я знаю только, что какой-то фенрих неизвестного мне учебного отделения оскорбил нашего коллегу Вебера, заявив, что у него имя — как будто взятое из юмористического журнала. Так это или не так, я не могу сказать. Точно знаю лишь, что это утверждение было сделано в общественном месте в присутствии гражданских лиц, среди которых находились персоны женского пола.