Четвёртая осень
ModernLib.Net / Отечественная проза / Киреев Руслан / Четвёртая осень - Чтение
(стр. 2)
Ты улыбалась, слушая его бесконечные байки. Это была та самая улыбка да, та самая! - с какой ты говорила позже о молодом доценте по фамилии Вальда. Смешные рисуночки эти увидел случайно, через твое плечо, и остановился, пораженный: в конспекте - и такое! "Что это?" - спросил. Тебя позабавило мое изумление. "Это? Это философ Вальда". С любопытством взял я конспект. О философе Вальде, читавшем вам какую-то обществен-ную дисциплину, я уже слышал. Но я никогда не верил, что он был таким рассеянным, как ты изображала его. Что являлся на лекции в домашних тапочках, путал сельхозинститут с педагогическим и чуть ли не запамятовал, какой год нынче. История с воробьем, уверен я, также вымышлена. Что-то подобное, возможно, было, возможно, он и подобрал по пути в институт воробья с подбитым крылышком и притащил его в портфеле на лекцию, чтобы показать специалистам с соответствующих кафедр (сельхозинститут как-никак!), но чтобы ползать на карачках в опустевшей аудитории в поисках удравшей птахи! Войдя, ты якобы увидела торчащий из-под стола, обтянутый малиновыми брючками круглый зад. Ни о каком воробье понятия не имела и решила, что это пребывающий в странной позе доцент, серьезный преподаватель общественных дисциплин, жалобно зачирикал вдруг. Ты так живописно повествовала об этом, что я и поныне вижу застрявшего под столом пузатенького философа. А вот на кафедре ну никак не представляю его. В бойлерной, среди толстенных изогнутых труб, разноцветных, похожих на внутренности гигантского животного - да еще тепло и тихо! - он выглядит куда естественней. Судя по всему, Рада знала о нем больше, чем я. Вы ведь дружили .. Именно к ней в Тополиное поехала ты в ту субботу. Та суббота .. В шесть утра Роман был возле дома, и мы, не заезжая в контору, прямиком отправились в Крутинск. Ты еще спала (неужели спала? Во всяком случае, была в постели), и я, заглянув в твою комнату, мог увидеть тебя. Но кто же знал, что это твои последние часы дома! В твоей поездке к Раде не было ничего необычного: ты любила гостить у нее. Коренная горожанка, она и не собиралась никогда жить в Светополе. Только в деревне, в собственном доме, с садом и пасекой, и обязательно много детей. Вот о чем мечтала четырнадцатилетняя девочка! Моя мама, твоя бабушка, пришла в ужас, услышав такое. (Ты, злючка, специально заговорила об этом в ее присутствии!) "Эта... Которая в восьмом классе?" - "В седьмом,- невозмутимо поправила ты.- В седьмом, бабушка". Не знаю имени женщины, которая, поднявшись с рюмкой в руке, говорила о тебе за поминальным столом. Хорошо говорила... О твоей принципиальности. О том, что Екатерина Алексеевна (она назвала тебя Екатериной Алексеевной и вдруг запнулась) - что Екатерина Алексеевна была прежде всего честным человеком. Я знал, что означает это. Ты круто начала. Слишком круто, показалось мне, когда же я пытался поделиться с тобой своим административным опытом, ты лишь улыбалась в ответ. Я злился. Говорил что-то про розовые очки, через которые ты смотришь на мир, но ты никогда не снисходила до спора, а если уж я совсем расходился и приплетал, например, Щукина, просила: "Не надо, папа. Пожалуйста..." Не выходило у нас с тобой серьезных разговоров, дочка. А Щукина я приплетал в качестве доказательства твоей чрезмерной требовательности к людям. Через год после вашего разрыва он преспокойно женился, в положенный срок у них родился мальчик и... Нет, я не говорю, что они живут душа в душу, откуда мне знать это, но - живут ведь. Живут! Раза два я встречал их вместе. Модная дамочка в огромных очках, курносенькая, очень даже, показалось мне, уверенная в себе. Впрочем, что я! - ты ведь сама видела ее. "Сегодня имела честь познакомиться с женой твоего Щукина". Моего! "Ну и как?" Ты подумала. "Симпатичная девушка". Я не подал виду, но, признаюсь, мне стало неприятно. Уж не ревновал ли я своего Щукина - вместо тебя? Ты догадывалась, что кто-то есть у меня. А иначе почему не полюбопытствовала, где это пропадал я сутки? Почему не сказала матери, что приехал шестичасовым поездом? Тебе брякнул об этом Илья, обычно сверхосмотрительный, но ему и в голову не пришло, что, вернувшись из командировки, я не домой отправлюсь, а... Он не спросил куда. Его не интересовало это. Виновато покаялся, что, встретив тебя в городе, сказал о моем приезде. "Если надо... Вот билеты с сегодняшних поездов", - и с убитым видом протянул мне розовые листочки. Я засмеялся. На душе скребли кошки, но я засмеялся, представив, как сую тебе в качестве алиби эти дурацкие бумажки. Видишь: не перед женой, твоей матерью, собирался оправдываться перед тобой. Умница, ты ни о чем не спросила. Прищурившись, посмотрела на меня, ответила легко: "Привет!" - и, может быть, лишь на секунду дольше обычного задержала на мне пытливый взгляд. Эту женщину, Катя, зовут Соней. Мы познакомились с ней у Марии. Безголосая, красная от температуры, с обвязанным горлом, послушно расписывалась моя сестра на чертежах, которые принесла молодая сотрудница. "Ты на машине?" - спросила. "Был. А что?" Но уже понял, в чем дело, и посмотрел на гостью. Она тоже поняла, зарделась, как девочка, стала быстро собирать в огромную папку бумаги. "Да я думала, Соню подвезешь. Там...- Она взглянула на темное окно,- там все то же?" - "Все то же",- ответил я, весело наблюдая за смущенной и еще ускорившей сборы женщиной. "Нет-нет... Мне рядом совсем. До остановки". А все то же означало, что на улице по-прежнему туман и изморось, выпавший ночью снег превратился в кашицу обычная светопольская зима. Ты надевала пальто с капюшоном и косыми прорезями карманов, натягивала узкие сапоги и уходила - в восемь, в девять вечера. Куда? Мы не задавали тебе этого бесполезного вопроса, лишь ворчали, что хороший хозяин собаку не выгонит. Но как раз в такую погоду семь лет назад я вышел от занемогшей сестры с женщиной, которая несла под мышкой большую папку с тесемочками. Моросило. Я поправил шляпу и поглядел сбоку на свою спутницу. А она на меня - из-под уютно облегающего молодое лицо платка. "А ведь у меня нет зонтика",- сказал я. "У меня тоже",- ответила она с виноватой улыбкой, и две маленькие скобочки появились по обеим сторонам ее пухлого рта. Скоро тридцать, как мы живем с твоей матерью. На серебряную свадьбу ты подарила нам гигантский рисунок в виде игральной карты, верхняя половина которой - дама, а нижняя - король, лукаво подмигивающий кому-то. У меня тут чересчур длинный нос, маленькие глазки, а губы вытянуты. Что-то утиное в моем облике, но узнают сразу, а вот мама, грузинская царица в короне из обручальных колец, не похожа на себя совершенно. Было, помнишь, очень шумно, очень весело, но мне куда больше запал другой вечер - скромное и одинокое наше застолье в гостиничном кафе Нижнегорска, куда мы приехали на пару каждый по своим делам: я - на консервный завод, а она - помочь местному загсу. Целый праздник замыслил я, но официантка в замусоленном переднике охладила мой пыл. У них завтра пересмена, объявила она, поэтому на кухне хоть шаром покати. "Яичницу можно пожарить..." В отчаянье посмотрел я на свою даму. Ей, однако, пришлась по вкусу идея с яичницей. "Только побольше",- попросила, сглотнув слюну. На плечах у нее лежала шаль. "Две сковородки?" - равнодушно уточнила официантка. "Ага! Две!" Нам постелили скатерть - правда, с пятном, но скатерть (остальные столы сияли под ярким электрическим светом голым деревом), подали бокалы, и пир начался. "За что?" - негромко спросила твоя мать. "За наши двадцать лет". До этого дня оставалась еще неделя, но она сразу же поняла и благодарно прикрыла, соглашаясь, глаза. А потом ввалились три молодых увальня с транзистором, потребовали водки и сырых яиц (на кухне в связи с завтрашней пересменой кончились не только продукты, но и газ), достали из-за пазухи вяленых лещей, и дальше уже наш праздник проходил под музыку. Какой это был вечер! Роман не успел обойти автобус и затормозил вплотную к нему, когда тот остановился у толпы заждавшихся пассажиров. Начался штурм. Был канун Нового года, и в руках - белые коробки тортов, авоськи с мандаринами, а у одного молочный бидон. С пивом?.. Автобус откатил, грузно приседая на один бок, а любитель пива остался. Он и еще женщина в ширпотребовском пальто с тощим норковым воротником. Это была Соня. "Помедленней",- попросил я Романа, и он проехал так тихо, что мужик с бидоном вытянул, любопытствуя, шею. Мы остановились. Неслышно подошел я: "С Новым годом". Она не вздрогнула и даже не слишком быстро повернулась ко мне. Думала, не ей? Не ожидала святочных сюрпризов? Брови удивленно приподнялись - тонкие-тонкие, как, помнишь, на тех картинах в Третьяковке. Радостно улыбнулась она, узнав. Я довез ее до дома. Каким покоем веяло от той заваленной снегом дачи, куда без лишних слов доставил нас с тобой знакомый Лобикова! Столичная суматоха не докатывалась сюда. Все тут располагало к неторопливости, и мы тоже стали медленней говорить, двигаться медленней и даже, кажется, медленней дышать. Вот только сухие, тонко и ровненько наколотые дрова вспыхнули сразу, и огонь быстро-быстро заплясал по ним. "Сейчас тепло будет",- неумело подмигивая одним глазом (другой бельмо затянуло), пообещал хозяин. И хихикнул. Это был тщедушный старикашка с безбородым лицом, неприятный своей вкрадчивой ласковостью. Но даже он не испортил тебе настроения. "Все как по-настоящему",- проговорила ты чуть слышно, но я разобрал. На деревянной веранде стояли мы, одни, я курил, а ты в белой заячьей шапке-ушанке смотрела и слушала, замерев. Стучал дятел. Медленно переходили мы из зала в зал; ты впереди, я - за тобою. Простодушно радовался я, видя знакомые с детства картины, а ты - ты смотрела взглядом профессионала. Взглядом будущего мастера... Дважды твои рисунки получали призы на областной выставке, а один едва на всесоюзную не уехал, и тут как раз ты объявила, что бросила это. Так спокойно и просто сказала, буднично, что до нас даже не сразу дошло, о чем это ты. И лишь когда убедились, что бесследно пропала не только работа, предназначенная для Москвы, но и все остальные - буквально все! - нам мало-помалу открылся смысл происшедшего. Оказывается, сожгла всё. Всё зараз... Плотные листы занимались плохо, поэтому приходилось рвать их. Одной бы возиться до ночи, но тут сразу же нашлись доброхоты - соседские мальчишки. Представляю, с каким энтузиазмом совершали они у мусорных бачков эту варварскую расправу... Втроем стояли мы перед тобой: я, мать и запыхавшаяся Мария, специально зашедшая взглянуть на рисунок, которому предстоял дальний путь. "Что-нибудь случилось?" - тупо вымолвил я. "Ничего,- ответила ты, не отрывая глаз от книги.- Просто решила больше не заниматься этим".- "Но ведь какая-то есть причина, Екатерина!" Ты подняла взгляд: "Что?" - "То есть как это - что? Ты принимаешь решение, которое... которое... И даже не считаешь нужным посоветоваться с нами".- "Которое - что?" Эта твоя невозмутимость, а еще шумное дыхание Марии, уже готовой расплакаться, совсем доконали меня. Что-то о твоем несовершеннолетии понес, о дурацком характере, о наплевательском отношении к родителям... Причина все же была, только я узнал о ней спустя уже много лет. Надя Рушева... В восторг привели тебя ее работы, собственные же показались по сравнению с ними жалкой мазней. Мне поведал об этом Вальда. А я, родной отец, понятия не имел. Ни я, ни мать, ни тетя Мария. Эта уже хлюпала носом и сморкалась - точь-в-точь как хлюпала и сморкалась много лет назад, в июле 41-го, у гроба отца. Вдоль и поперек исходил я старое кладбище Мхом покрылись вросшие в землю каменные глыбы, что ставили во время войны вместо памятников. Воровато нагнувшись, не столько читал, сколько ощупывал полустершиеся надписи. Но почему воровато? Как бы кто, выросши из-под бурьяна, не спросил громовым голосом: "Вы что тут делаете, гражданин?" Не ответишь ведь: могилу отца ищу. Мария и та не помнила. А ведь, в отличие от нас с матерью, она столько раз бывала здесь! Даже в день нашего поспешного отъезда, когда к Светополю уже подкатывали немцы. До последней минуты эвакуировала мама детские дома и интернаты. Для себя времени уже не осталось. Торопливо побросала в последний, переполненный людьми и вещами грузовик несколько узлов и обвязанный веревкой чемоданчик. Несмотря на теплынь (мальчишки в рубашках стояли), на ней было длинное драповое пальто. На уборную глядела она. И правда, куда еще могла запропаститься дочь? "Сбегай",- приказала, но я наотрез отказался выполнять это унизительное поручение. Путаясь в фалдах пальто, мама сама отправилась в уборную, и тут во двор влетела Мария... Лишь спустя шестнадцать лет, вернувшись с Камчатки, призналась она, что бегала в тот последний день к отцу. Тополек посадила. Слева от камня, если встать лицом к надписи... И вот теперь, по прошествии уже не шестнадцати, а без малого сорока лет, я пытался отыскать его могилу по тополю. Увы! Их на старом кладбище слишком много. В твоих тетрадях с выписками есть такая: "Совершенномудрый, совершая дела, предпочитает недеяние". Сколько размышлял я над этими словами! Они в самом начале второй тетради, доведенной только до половины. Никаких дат тут нет, поэтому определить, когда ты записала это, невозможно. Одно несомненно: ты эту заповедь нарушила. Рассказывал ли я тебе, что поступал в авиационный? Там был зверский конкурс, я, естественно, и не прошел, и тут-то впопыхах сунулся в пищевой. Москва как-никак, пять лет вольной студенческой жизни. А там видно будет... Илья - тот ни о чем, кроме железнодо-рожного, не помышлял, а на мое предположение: "Ну, а если не поступишь?" - отвечал удивленно: "Как не поступлю?" Вот и твой выбор не был случаен, хотя удивил многих. Почему вдруг сельхозинститут? Почему ветеринарное отделение? Наверное, это началось с Миши Соколова-младшего. Поила его, кормила с руки мелко искрошенным яйцом. Махая крылышками, цыпленок с писком бегал за тобой по всей квартире. "Ему наседка нужна",- сказал я, и ты, в ночной рубашонке, внимательно посмотрела на меня. А на другой день снесла Мишу Соколова к домику, где жила курица с цыплятами. Подталкивала его к забору, а он, глупенький, отчаянно сопротивлялся. Цвели абрикосы. Рыжая собака лежала, свернувшись, под мокрым кустом. Подняв голову, равнодушно глянула на меня и завозилась, устраиваясь. Поскуливала, но тихо, не для меня, не надеясь меня разжалобить. Я ушел. Почти полтора года минуло после твоей смерти. Всем, сказал Вальда, нельзя помочь, на что я ответил: зачем же всем, достаточно сделать что-нибудь для трех, двух, для одного человека. Бывший вузовский преподаватель кивал в такт моим словам. А затем: "Но ведь так несправедливо: одному дать, другому нет".- "А как справедливо?" - спросил я. Он неуверенно улыбнулся: "Не знаю... Может, себя лишить преимуществ". Я не силен в спорах такого рода. Но сейчас мы были не одни: в бойлерной сидел приятель Вальды Виктор Карманов, которого ты прекрасно знаешь. Он спросил: "Каких преимуществ, Юра? Одежда? Еда? Общественное положение? - Его маленькие, в морщинках, глазки глядели из-за очков насмешливо.- Все это, Юрочка, чушь собачья. А вот дерзнул бы ты лишить себя такого преимущества, как чистая совесть? А? Кишка тонка!" Задирал Вальду, а тот простодушно улыбался и спрашивал, что подразумевается под словами "чистая совесть". Карманов погрозил ему пальцем: "Ох, Юрий Феликсович! Ох! Вон у кого чистая совесть! - и кивнул на чайник, в котором хозяин заваривал зеленый чай.- Совершенно чистая". Внимательно присматривался я к этому двухметровому детине с маленькой и умной головкой. Я знал его как журналиста и еще знал, что живет он один, без семьи. Признаюсь, это сразу насторожило меня. Нет, Екатерина, я не ищу виновных в твоей смерти. Не ищу, на кого бы свалить ответствен-ность за нее. Но я не буду скрывать от тебя, что первой моей мыслью было: кто-то обманул тебя. А из-за чего еще может учинить над собой такое молодая женщина? Через два дня после похорон отправился к Раде, у которой ты провела свой последний день. "Но хоть что-нибудь,- допытывался,- ты заметила?" Твоя подруга гладила сидя детское белье. Сидя! И не встала навстречу мне, только глаза подняла, а утюг продолжал ползать. Ее муж подвинул мне стул и тихо вышел. Я спросил, когда ты уехала от них в субботу. "В шесть двадцать",глядя на утюг, ответила Рада. Обычный рейсовый автобус... Для всех - обычный. Кроме тебя... Неужели, беря ключ, ты уже знала? И целуя на прощанье подругу - знала? И проезжая на автобусе мимо ореховой рощи, где гуляла с ее детьми - знала? Все, все это знала - в последний раз... Еще я спросил, с кем дружила ты последнее время, я дважды повторил этот вопрос, и Рада, по-прежнему не отрывая от утюга взгляда, ответила: "С Юрием Феликсовичем. В институте преподавал". Философом Вальдой насмешливо звала его, но это вначале, после же, когда совсем под откос пошла твоя жизнь со Щукиным, говорила о нем иначе. Узнав, что философ Вальда ушел в истопники, я имел неосторожность сказать в твоем присутствии: "Малость того?.." Как сверкнули твои черные глаза! "Ты же не знаешь его, папа!" - "Почему? - удивился я.- Я видел его". Ты нехорошо усмехнулась: "Когда?" - "Не помнишь? Когда тебе диплом вручали". Забыла... У тебя и в мыслях не было приглашать нас, но матери хотелось посмотреть ("Профессиональный интерес к церемониям?" - съехидничала ты), а заодно в последнюю минуту и я поехал. Вальда сидел в президиуме с самого краю, бочком как-то - круглолицый, улыбающийся, кивал в такт напутственным словам председателя государственной комиссии. Диплом тебе вручали одной из первых. Он был красным, твой диплом, но, кажется, тебя это больше забавляло, чем радовало. Неслышно произнесла слова благодарности и быстро, с закушенной губой, прошла на место. Рассмеешься сейчас, почудилось мне. А Вальда... Что мне был Вальда, этот розовощекий философ, ползавший на карачках в поисках удравшего воробья? Кто бы мог подумать, что такую роль сыграет он в твоей жизни (и смерти!). До самого конца не подозревал я, что это к нему отправлялась ты по вечерам в любую погоду. Рада сказала... И при этом как-то странно посмотрела на меня. Я понял ее. Не подобает так вести себя отцу, который только что лишился дочери... После я не раз ловил на себе подобные взгляды: слишком большую живость проявлял, энергию и интерес к вещам, которые, по всеобщему мнению, мне в моем положении должны быть безразличны. Себя подставляли на мое место и, содрогаясь, не меня, а себя жалели, радуясь в глубине души, что их минула такая ужасная участь. Ведь все они тоже были родителями. Не все. Соня, когда я внезапно появился у нее после долгого отсутствия, как-то сразу сказала мне своим растерянным видом, что вот у нее нет детей, одна, и себя на мое место она не ставит. Знала бы ты, какое облегчение почувствовал я. И одновременно - весь ужас случившегося. Тебя нет больше... Даже видя тебя в гробу, даже отдавая Лобикову - навсегда твой паспорт, который, оказывается, требовалось сдать куда-то, я не ощущал этого так остро. Она смотрела на меня, прижав к груди маленькие руки. Я снял мокрую шапку, потряс ею, стянул и тоже слегка потряс пальто, такое тяжелое вдруг, аккуратно повесил. На ноги поглядел. Подумав, снял ботинки. А она все смотрела... Мы не виделись полгода. Был конец января, суббота, шел липкий снег. С утра твоя мать облачилась в торжественный, специально для обрядов, костюм. Больше четырех месяцев лишь канцелярщиной занималась в своем "Узгиме", а по пятницам, субботам и воскресеньям, когда дворец благоухал цветами, когда там звучали в честь молодоженов речи и стреляли пробки из-под шампанского, безжизненно сидела дома под моим бдительным присмотром. Все, больше он не требовался ей. Мы оба ушли: она к себе, в свой карнавал и праздник, еще нездоровая, еще слабая, а я к себе, в мертвый без посетителей и телефонных звонков кабинет - разбирать поднакопившуюся почту. Все как при тебе. Письма на тех же бланках, те же подписи, та же высокая кирпичная труба в окне, которая хорошо просматривается с набережной Ригласа. Когда-то очень давно, мы шли здесь втроем - я с матерью и ты, девятилетняя матрешка в красном платьице. Тополя еще не покрылись зеленью, но в их голых кронах уже возились грачи. От толстых стволов пахло сыростью. Мы с матерью, разыгравшись, прятались за ними - большие и глупые, суетливые, как грачи. От тебя прятались... Помню, как гомонили птицы, как шумела зеленая, в пене и весеннем соре вода, а тут сейчас было так тихо. Я сидел, положив руки на стол, и по щекам у меня текли из-под очков слезы. Впервые за все это время. Впервые... Потом я достал из шкафа чистое полотенце и долго умывался в туалете холодной водой. А в голове уже была мысль о Соне. Уже знал, что пойду к ней и что у нее мне будет хорошо. Иначе, чем прежде, когда являлся веселый, со сладостями и вином, цветами, и мы вдвоем праздновали с ней неизвестно что - нашу встречу, по-видимому. Иначе, но хорошо. А праздновали-то по-настоящему, с песнями - да-да, с песнями, теми самыми, которые и ты любила. Вот только дома я пел один, а там она мне помогала. Конечно, голос уже был не тот и техника не та, а когда-то она ведь у меня была - техника. Какая-никакая, но была: не прошли даром занятия в школьной, а потом в институтской самодеятельности. Концерты давали! Необструганные доски клались на опрокинутые вверх дном ведра или стопу полуразбитых, в окаменевшей глине, кирпичей - это были места для зрителей. Хорошо еще, если имелся движок, а то ведь выступали при керосиновых лампах и раз даже - при свечах, что горели по краям сцены в граненых стаканах. Две, помню, погасли, когда я грянул под баян: С далекой я заставы, Где зелень, и дом, и скамья... так что, Катя, я не совсем врал, бахвалясь перед захмелевшей компанией: "Э-э-э! Как пел когда-то Танцоров! Свечи гасли". Ну конечно, бахвалясь, и тем не менее ты, против обыкновения, не насмешничала, не ставила под сомнение мои слова, просила: "Еще, папа!" Никогда прежде Соня не говорила о тебе. Ни о тебе, ни о твоей матери. Но про себя-то помнила каждую секунду: вы - есть, вы ждете меня (даже когда не ждали) и я - ваш, а здесь, у нее,- птица залетная. Случалось, я засиживался у нее допоздна, мы пели, потом я спохватывал-ся: пора! - но вставал не сразу. Топтался в прихожей, искал то шапку, то шарф, который почему-то валялся на полу. "Сигареты?" - напоминала она. Я охлопывал карманы, а она смотрела на меня, и глаза ее смеялись. "Нету?" - и быстро шла в кухню или на балкон, где я курил летом в зелени густого вьюна. Как правило, домой возвращался пешком, хотя путь был неблизкий. Ты умерла, и все это кончилось, пока в тот январский день, умываясь холодной водой, один в конторе, я не понял вдруг, что сегодня отправлюсь к ней. Увиделось, как сижу у нее, по-старому говорим о разном и я, вытянув губы, пью из блюдечка обжигающе горячий чай. Не спешил. Не волновался. Не гадал, шагая под мокрым снегом, дома ли она. Уже совсем стемнело, зажглись фонари. У металлического гаража с распахнутыми воротами возился с железками мужик. Я позвонил. "Кто там?" А прежде (и потом тоже) открывала, не спрашивая. Мы не поздоровались. Я стоял и смотрел, а она, отступив, растерянно ждала с прижатыми к груди маленькими руками. Медленно переступил я порог. Снял, отряхнул и аккуратно повесил шапку. Разулся. Топчась в носках, глянул на нее сбоку, и в ту же секунду она прильнула ко мне. Горько плакала у меня на плече, а я, успокаивая, гладил ее мягкие волосы. На зимние каникулы поехали с Ильей в Светополь - вдвоем на один билет, который полагался ему как студенту железнодорожного института. Пять месяцев не был в родном доме. Родном - это я сразу ощутил... На столе лежала огромная буханка белого хлеба - теплая еще, с румяной корочкой. У меня слюнки потекли. На крышке пианино, которое мы разыскали, вернувшись из эвакуации, высилась кипа уже прочитанных газет. Мать держала их отдельно от свежих - те дожидались своей очереди на туалетном столике. Тут же стояла тарелка с яблоками. Топилась печь, и это тоже было домашнее, свое. Знал бы я!.. Все детство ведь прожил с печкой - в отличие от тебя, которая родилась в квартире с паровым отоплением. Тем чудовищней, что такую избрала ты для себя смерть. Как в голову-то пришло? Конечно, домов с печным отоплением в Светополе много, и до тебя наверняка доходили слухи, что то здесь, то там угорел кто-то - из-за собственной халатности, но где, но кто делал это умышленно? Случись подобное не в конце августа, а зимой, то еще оставалась бы надежда, что это несчастный случай: поторопилась закрыть трубу. Но, во-первых, кто же в наших южных краях топит печь в августе, а во-вторых записка. "Простите меня. Мне не плохо". Но тогда почему, раз не плохо? Почему? Я легко разыскал Вальду и, явившись в его бойлерную, без предисловий сказал, что я твой отец. "Очень приятно",- ответил он, улыбаясь и мелко кивая - полненький, большеголовый... Неужто не знает? Минула ровно неделя, и мне казалось: все знают, все исподтишка присматриваются ко мне, все гадают: почему? А он, единственный, кому, возможно, известен ответ, даже не слыхал ничего? Или делает вид, что не слыхал? На маленьком столе с будильником и ромашками в молочной бутылке лежала раскрытой толстая книга. От чтения оторвал - как много раз, входя, отрывал тебя. Неслучайным показалось мне это совпадение... Беспокойство выразилось на его крупном лице. "Она умерла,- сказал я. И прибавил, не спуская с него глаз: - Вы не знали?" Исчезнувшая было улыбка снова раздвинула губы, и снова чуть приметно закивал он. "Как умерла?" И все улыбался, и все мелко-мелко кивал, как заведенный. Не знает... Я сел. "Мне хотелось бы поговорить с вами, Юрий Феликсович". Примерно то же самое сказала мне спустя год твоя бабушка. "Сядь, Алексей. Нам надо поговорить с тобой" Я не шелохнулся. "О чем?" - буркнул, и она ответила спокойно. "О Кате". Старый педагог, давно, видимо, собиралась нелицеприятно побеседовать с сыном, но, соблюдая приличие, терпеливо ждала, когда минет годовщина твоей смерти. "Не надо, мама",попросил я. "Надо, Алеша. Надо... Ее ведь не вернешь...- Будто я не знал этого! - Ее не вернешь, а живые требуют внимания. Ты очень... Ты очень недобр с Ниной". Ей всегда была по душе твоя мать... "Она что, жаловалась тебе?" - "Не жаловалась. Но я вижу... Она так переживает за тебя". За меня? Это задело сильнее всего - что за меня, что ты как бы уже списана со счета. Погоревали годок - и довольно. "Я пойду, мама. Извини меня, но я пойду",- и вон из комнаты, а навстречу - добрая Мария с вазочками в руках. В одной варенье, и в другой - варенье. Она замечательная, Мария! Она лучше нас всех. Но даже с ней я не говорю о тебе, а вот с твоим бывшим мужем говорю (иногда), а также с Соней, которая в глаза тебя не видела. Если, конечно, не считать той ночи, когда она, узнав о случившемся, до утра не сомкнула глаз. Начало светать, и тут вдруг она заметила, что тюлевая шторка на балконной двери, распахнутой настежь, как-то странно приподымается. А странно оттого, что ветра не было. Приподымается, горбится и - что это? Медленно кружась, в подвенечном платье в комнату влетаешь ты. Лица твоего не разглядела, да и не знала, какое оно, твое лицо (лишь много времени спустя я принес ей твою фотографию), но никаких сомнений, что это ты, у нее не было. Представляю, как испугалась она... А я? Я бы обрадовался. Я точно знаю: я бы обрадовался. Но мне ты не снишься. Целуешь возле автобуса Раду, а сама знаешь: больше уже не увидишь ее никогда! Берешь у кондуктора билет и думаешь: последний билет. Смотришь в окно на освещенную вечерним солнцем ореховую рощу, где когда-то гуляла с детьми Рады, и понимаешь: роща останется, и солнце останется, и Рада останется, и подрастут ее дети, а тебя не будет. Нигде... Когда уходил, ты еще спала, ты была в своей комнате, но хоть бы какое-нибудь предчувст-вие шевельнулось во мне! Утро было прекрасным. Роман завел двигатель - он ровно, послушно заговорил в тишине, но я сел не сразу. Взявшись за холодную ручку, медленно вдыхал свежий воздух. Чирикали воробьи. Ярко-зеленые тяжелые листья хмеля, опутавшего беседку, не шевелились. Наконец мы поехали. Мне запомнилось, как на лобовом стекле сияли кое-где капельки воды - чистюля Роман успел вымыть машину. Но я мог еще отпустить его (не такой уж срочной была поездка), мог вернуться домой, открыть дверь в твою комнату, увидеть тебя, живую... Хотя нет, зачем же открывать? Встать, сесть, лечь, как собака, на пороге. В машину посадить, чтобы ты, несмотря на близорукость, разглядела на умытом стекле эти сверкающие капли. В Витту помчать по еще пустому шоссе - с той умопомрачительной скоростью, на которую ты безуспешно подбивала осторожного Романа... Ничего этого я не сделал. В Тополиное укатила ты вместо Витты - к Раде в Тополиное, и в тот же день, вечерним автобусом, которым не ездила никогда, вернулась обратно. Не знаю, как Рада, а ее муж заподозрил неладное. Он сам сказал мне об этом, пожаловав однажды вечером с чудодейственной настойкой, которая, собственно, и подняла на ноги твою мать. Она ведь тогда жить не хотела... Я - держался, я, несмотря ни на что, держался, а она, Катя, не хотела жить... Шел дождь. Муж Рады приехал на машине, но дорогу перерыли, так что подъезда не было, и он, в одном пиджачке, промок до нитки. Рыжеватые волосы налипли на лоб. Внимательно осмотрев твою мать, поставил на подоконник пузырек с мутной жидкостью. Ты ведь знаешь, что каждую весну он уходит в горы за травами... Вдвоем пили мы на кухне чай. Вот тут-то я и узнал подробности твоего последнего гостевания у них. Обложившись тазами и ведрами, шинковали во дворе овощи - для соте, которое, пастеризованное и закатанное, хранилось потом всю зиму и которое съели уже без тебя. Ах, как хорошо вижу я все это! Вижу вкопанный в землю, покрытый пластиком стол между черешневыми деревьями, вижу Раду в ситцевом халатике и тебя с широким ножом, которым ты режешь крупный глянцевитый баклажан, вызревший в пяти шагах от вас... И вдруг откладываешь нож. "Сегодня,спрашиваешь,- еще есть автобус?" Куда вдруг заторопилась ты? Зачем? Неужто для этого? Неужто, беря ключ от пустующей квартиры на окраине Светополя, уже знала, для чего она понадобится тебе?
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|