Наконец, Седдху подошёл к главному. Он сказал, что Джану сообщила ему о приказе Сиркара преследовать всякое колдовство из опасения, что колдовство может в один прекрасный день убить императрицу Индии. Я не знал, в каком положении находился закон, но предчувствовал, что должно случиться что-нибудь интересное. Я сказал, что колдовство не только не запрещается, но даже рекомендуется. Им занимаются даже высшие государственные сановники. (Если финансовый государственный отчёт не колдовство, то я уж не знаю, что он такое.) Потом, чтобы ещё больше поощрить старика, я сказал, что если предстоит джаду (гаданье), то я не имею ничего против, если это только чистое джаду, в противоположность нечистому, убивающему людей. Седдху не сразу признался, что именно затем он и пригласил меня. Потом отрывками и с опаской он сообщил, что человек, называвший себя резчиком печатей, волшебник чистейшей воды; что он ежедневно сообщал Седдху вести о его больном сыне в Пешаваре скорее, чем перелетит искра, а между тем эти вести приходят письмами. Далее, он открыл Седдху, какая большая опасность грозит его сыну, и что она может быть устранена чистым джаду, но что, конечно, это потребует больших расходов. Я начинал соображать, в чем дело, и сказал Седдху, что и я также умею колдовать по-западному и пойду к нему в дом взглянуть, чтобы все было в порядке и как следует. Мы отправились вместе, и дорогой Седдху рассказал мне, что заплатил резчику уже около двухсот рупий, а сегодняшнее джаду будет стоить ещё двести, что, по его словам, — хотя я и не думаю, чтобы он был искренен — дёшево, если принять во внимание величину опасности, грозившей его сыну.
Когда мы подъехали, все огни по фасаду дома были погашены. Из мастерской резчика доносились странные звуки, будто у кого-то со стонами душа расставалась с телом. Седдху весь трясся и, когда мы взобрались по лестнице наверх, сказал, что джаду началось. Джану и Азизун встретили нас наверху и сказали, что джаду происходит в их комнатах, потому что там просторнее. Джану — дама свободомыслящая. Она шепнула мне, что все это — одна выдумка, чтобы выманить деньги у Седдху, и что резчик после смерти отправится в место, где очень жарко; Седдху по своей старости чуть не плакал от страха. Он в полумраке ходил по комнате, твердя имя сына и спрашивая Азизун, не сделает ли резчик скидки ему как домохозяину. Джану толкнула меня в нишу резного окна. Ставни были закрыты, и комната освещалась только маленькой масляной лампочкой. Я мог быть вполне уверен, что меня не увидят, если я буду стоять тихо.
Стоны наверху прекратились, и мы услышали шаги на лестнице. Это был резчик.
Он остановился у двери, когда терьер заворчал.
Азизун загремела цепью, и колдун приказал Седдху погасить лампу. Комната погрузилась в густой мрак, среди которого красным огнём горели только две «хука», которые курили Джану и Азизун. Резчик вошёл, и я услышал, как Седдху упал на пол и застонал. Азизун сдерживала дыхание, а Джану с дрожью откинулась на одну из кроватей. Послышался звон чего-то металлического, и над полом вспыхнуло синевато-зеленое пламя. При слабом свете я увидел Азизун, прижавшуюся к стене в углу комнаты и зажавшую терьера между колен, Джану, всплеснувшую руками и так и оставшуюся на кровати, и, наконец, резчика.
Надеюсь, мне никогда в жизни не придётся увидеть такого человека, как этот резчик. Он был обнажён по пояс; голову его обвивал венок из белого жасмина толщиной в мою руку; талия была обмотана куском полотна цвета сёмги, на щиколотках — стальные браслеты. Во всем этом не было ничего странного, но на меня повеяло ужасом от лица этого человека. Во-первых, оно было серовато-синее. Во-вторых, глаза закатились так, что оставались видимы одни только белки; а в-третьих, лицо его было лицом демона, чего хотите, только не лоснящееся, пропитанное жиром лицо старика, сидевшего днём над своим токарным станком внизу. Он лежал на животе, закинув руки на спину, будто связанный. Только голова и ноги не лежали на полу. Они поднимались под прямым углом к телу, как голова кобры, готовящейся к прыжку. Все это представляло ужасный вид.
Посреди комнаты, на голом земляном полу, стоял глубокий медный таз со слабым голубым пламенем, мерцавшим, как блуждающий огонёк. Человек на полу прополз, извиваясь, три раза вокруг таза; как он это сделал, я не знаю. Я видел, как мускулы напрягались у него на спине и как опять опадали, но другого движения я не мог заметить. Голова казалась единственной живой частью его тела, кроме медленно напрягавшихся и расслаблявшихся мускулов; Джану на постели дышала, по крайней мере, семьдесят раз в минуту; Азизун закрыла лицо руками, а старик Седдху, выбирая пальцами грязь, впутавшуюся в его седую бороду, тихо плакал. Центр всего этого ужаса составляло это существо, извивавшееся и ползавшее по земле, только молча ползавшее. И притом, это тянулось целых десять минут, в течение которых терьер визжал, Азизун и Джану задыхались, а Седдху плакал.
Я чувствовал, что у меня волосы поднимаются дыбом и сердце бьётся, как маятник метронома. К счастью, резчик выдал себя тем из своих фокусов, который должен был произвести наибольшее впечатление, и я сразу успокоился. Окончив своё невыразимое пресмыкание, он поднял, насколько мог, голову над полом и пустил из ноздрей струю пламени. Я знаю, как можно дышать огнём, сам могу устроить это, и поэтому совершенно перестал волноваться. Все это было обманом. Если бы он ограничился своим ползанием, не старался усилить эффект, Бог знает, что бы мне могло прийти в голову. Обе женщины пронзительно закричали при виде пламени, и голова с глухим стуком опустилась на пол подбородком вниз, тело же лежало, как труп, с раскинутыми руками. После этого наступила пауза, продолжавшаяся целых пять минут, и зеленовато-голубое пламя погасло. Джану нагнулась, чтобы поправить один из ножных браслетов, а Азизун отвернулась лицом к стене, прижав к себе терьера. Седдху машинально протянул руку к «хука» Джану, и она ногой подвинула её к нему по полу. Над телом заклинателя на стене появились портреты королевы Виктории и принца Уэльского в рамках из гербовой бумаги. Они смотрели на все происходившее и, на мой взгляд, увеличивали странность всей сцены.
Как раз в ту минуту, когда молчание стало невыносимым, тело перевернулось и покатилось от жаровни к стене, где осталось лежать животом кверху. Из медного таза донёсся слабый плеск — звук, совершенно похожий на звук, издаваемый рыбой, когда она хватает муху, и зелёный огонь снова вспыхнул.
Я взглянул на таз и увидел барахтающуюся засушенную голову туземного ребёнка с открытыми глазами, разинутым ртом и выбритым черепом.
По своей неожиданности появление головы произвело ещё более сильное впечатление, чем ползание. Мы не успели произнести ни слова, как ребёнок заговорил.
Прочтите рассказ Эдгара По о том, как заговорил умирающий под влиянием внушения, и вы поймёте, хотя бы наполовину, ужас, который испытали мы, услышав голос этой головы.
Каждое слово отделялось от следующего промежутком в секунду или две, и в голосе слышался звук, похожий на звук колокольчика. Голос медленно, тягуче лепетал что-то, будто говоря сам с собой, пока я обливался холодным потом. Но тут мне пришло в голову счастливое решение загадки. Я взглянул на тело, лежавшее у двери, и увидел, как раз в том месте, где впадина шеи сходится с плечами, бившийся непрестанно мускул, который никогда не поднимается при правильном дыхании человека. Все это было точным воспроизведением египетского заклинания, о котором я читал где-то, и голос был ни дать ни взять голос чревовещателя. Все это время голова ребёнка качалась, наклоняясь к стенкам таза и лепеча. Она опять, вереща, говорила Седдху о болезни его сына и о состоянии его самого до этого вечера. Я всегда буду уважать резчика печатей за то, что он так точно придерживался времени, обозначенного в пешаварской телеграмме. Ребёнок продолжал говорить, что за больным ухаживают день и ночь самые лучшие доктора и что он может даже совсем выздороветь, если плата могучему волшебнику, которому голова в тазу подчинена, будет удвоена.
Вот тут-то произошла ошибка, так сказать, с артистической точки зрения. Два раза требовать удвоения условленной платы голосом, которым мог говорить Лазарь в гробу, — бессмыслица. Джану, женщина с действительно мужским умом, поняла это так же быстро, как и я. Я слышал, как она презрительным шёпотом говорила: «Асли нахин. Фареиб». В ту же минуту свет в тазу погас, голова же перестала лепетать, и мы услышали, как дверь скрипнула. Джану чиркнула спичку, зажгла лампу, и мы увидели, что голова, жаровня и резчик исчезли. Седдху ломал руки и уверял всех, кто только слушал его, что, если бы даже от того зависело вечное спасение, он не был бы в состоянии собрать ещё двести рупий. Азизун в углу была близка к истерике, между тем как Джану, усевшись спокойно на одной из постелей, рассуждала о вероятности того, что все это бенау, то есть обман.
Я объяснил, насколько мог, джаду резчика, но её объяснения были гораздо проще.
— Колдун, который просит все новых подарков, не настоящий колдун, — пояснила Джану. — Мать говорила мне, что действуют только те приворотные слова, которые говорят тебе любя. Резчик — лгун и дьявол. Я не смею ни сказать, ни сделать ничего, потому что должна Бхагван Дассу за два золотых кольца и тяжёлый браслет. Я получаю заработок через его лавку. Бхагван Дасс — приятель резчика, и он отнял бы у меня хлеб. Резчик колдовал уже десять дней, и каждая ночь стоила Седдху много рупий. Прежде резчик употреблял чёрных кур, лимоны и мантра. Но такого джаду он не показывал нам до сегодняшней ночи. Седдху выбился из сил и выжил из ума. Посудите сами: я надеялась получить от него много рупий после его смерти, а он, видите ли, все швыряет на этого потомка дьявола и ослицы — резчика.
Тут я спросил:
— Но что заставило Седдху впутывать меня в эти дела? Конечно, я могу поговорить с резчиком, и он отступится от своих требований. Все это — ребячество, позор и бессмыслица.
— Седдху — старый ребёнок, — сказала Джану. — Он прожил на крыше свои семьдесят лет и глуп, как молочная коза. Он позвал вас сюда, чтобы удостоверить, что он не нарушает закона Сиркара, соль которого ел много лет тому назад. Он поклоняется праху ног резчика, а этот истребитель коровьего мяса запретил ему навестить его сына. Что знает Седдху о ваших законах или проволоках, по которым бегает искра? А мне приходится смотреть, как его деньги день за днём переходят к этому вралю внизу.
Джану топнула ногой и чуть не заплакала от досады, Седдху верещал в углу под одеялом, а Азизун пыталась вставить чубук в его старый рот.
Ну, теперь дело обстоит так. Я предложил свои услуги, чтобы помочь изобличить резчика в том, что он вымогает деньги под вымышленным предлогом, что запрещается 420-й статьёй индийского уголовного кодекса. Я совершенно беспомощен, я не могу оповестить полицию. Какие свидетели могли бы поддержать моё показание? Джану наотрез отказалась, и Азизун — одна из женщин окрестностей Барейли, носящих покрывала ( т. е. замужняя ), затерявшаяся в нашей обширной Индии. Я не смею заговорить от имени закона с резчиком, потому что уверен, что не только Седдху не поверит мне, но что этот шаг окончится отравлением Джану, связанной по рукам и ногам своим долгом. Седдху — старый болтун, и при всякой встрече, шамкая, повторяет мою глупую шутку, что Сиркар скорее покровительствует чёрной магии, чем наоборот. Его сын теперь выздоровел, но Седдху находится под влиянием резчика и устраивает всю свою жизнь по советам Резчика. Джану продолжает смотреть, как деньги, которые она надеялась получить после смерти старика, день за днём переходят к резчику, отчего она день ото дня становится сердитее и мрачнее.
Она ничего не говорит, потому что не смеет, но я боюсь, что если не случится чего-нибудь, способного удержать её, резчик умрёт около середины мая от холеры, вызванной приёмом мышьяка. Таким образом, я окажусь причастным к убийству в доме Седдху.
ПОДЛОГ В БАНКЕ
Если бы Реджи Бёрк был теперь в Индии, он рассердился бы, что я рассказываю эту историю, но так как он в Гонконге, и она не попадётся ему на глаза, то я могу спокойно повести свой рассказ.
Реджи совершил большой подлог в Синд-Сиалкотском банке. Он был там заведующим иностранным отделением и считался очень практичным, дельным человеком, с большим опытом по части местных ссуд и страхований. Реджи Бёрк умел совмещать развлечения повседневной жизни со своей работой, и притом хорошо работать. Он ездил на любой лошади, танцевал так же ловко, как ездил верхом, и без него не обходилось ни одно развлечение на станции.
Как он сам говорил и как убеждались, к своему удивлению, многие из его знакомых, в нем сидело два Реджи Бёрка: между четырьмя и десятью — готовый на что угодно, начиная с гимнастических упражнений в жаркий день и кончая пикником верхом, а с десяти утра до четырех — «м-р Реджинальд Бёрк, управляющий отделением Синд-Сиалкотского банка».
Вечером вы могли играть с ним в поло и слышать его замечания о неправильном ходе противника, и на другое утро могли прийти в банк по поводу займа в две тысячи рупий или страхового полиса в пятьсот фунтов при уплате девяноста фунтов премии. Он бы узнал вас, но вы бы его не узнали.
Директора банка — его главное отделение находится в Калькутте, и слово его главного управляющего имеет большой вес у правительства — хорошо умели подбирать служащий персонал. Они испытали Реджи самым строгим образом, где другой, может быть, сломал бы себе шею, и доверяли ему настолько, насколько директора могли когда-нибудь доверять заведующему. Увидите сами, было ли это доверие необоснованно.
Отделение Реджи находилось на большой станции и работало с обычным составом служащих: заведующим, одним бухгалтером — оба были англичане — кассиром и несколькими туземными конторщиками. Ночью у дверей дежурила местная полиция из туземцев. Так как отделение находилось в промышленном округе, то главную работу составляло хунди и всякого рода ссуды. Только дурак не приобретёт быстро навык в такого рода делах, а умный человек, не водящий знакомства со своими клиентами и не знающий в точности их обстоятельств, хуже дурака. Реджи был моложавый, гладко выбритый человек, с искрой в глазах и такой головой, на которую никакая гупперовская мадера не могла повлиять.
Однажды, за большим обедом, он возвестил, что директора прислали ему в счетоводы редкостный естественноисторический экземпляр. М-р Сахас Рили, счетовод, был действительно любопытное создание — длинный, сухопарый, ширококостный йоркширец, полный сознания собственного превосходства, какие расцветают в каком-нибудь благословенном английском графстве. Надменность было мягкое слово для характеристики м-ра С. Рили. После семи лет работы он возвысился до места кассира в одном из гедерсфильдских банков, и вся его опытность ограничивалась северными факториями. Может быть, ему бы повезло больше в Бомбее, где банки довольствуются полупроцентом прибыли и где деньги дёшевы. Для южной, пшеничной, провинции, где человеку нужна светлая голова и некоторая доля воображения, чтобы свести удовлетворительный баланс, он был совершенно бесполезен.
В делах Рили дальше своего носа ничего не видел и, как новичок в этой местности, не имел понятия о том, что операции индийского банка совершенно отличны от лондонского. Как многие люди, пробившиеся только собственными силами, он был простодушен, и тем или иным путём вывел из обыкновенных вежливых выражений письма, которым принимался на службу, убеждение, что директора остановились на нем, благодаря его особенным, специальным талантам, и что они возлагают на него большие надежды. Это убеждение выросло и выкристаллизовалось в нем, отчего его самомнение северянина ещё больше возросло. Здоровья он был слабого — страдал какой-то грудной болезнью — и характер имел резкий.
После этого вы, вероятно, согласитесь, что Реджи имел право называть своего нового бухгалтера естественноисторическим курьёзом. Эти два человека ни в чем не могли сойтись. Рили видел в Реджи дикого идиота, имеющего значение только благодаря своему положению, проживающего жизнь Бог знает по каким трущобам, называемым «собраниями», и совершенно непригодного для серьёзных, важных банковских занятий. Он никак не мог примириться с его моложавым видом а la «черт меня побери» и никак не мог понять друзей Реджи — щеголеватых, беззаботных военных, приезжавших на воскресные завтраки в банк и рассказывавших глупые анекдоты, пока Рили не вставал и не выходил из комнаты.
Рили постоянно указывал Реджи, как надо вести дела, и Реджи не раз приходилось доказывать новому бухгалтеру, что семилетняя очень ограниченная практика в провинциальном банке вовсе не даёт человеку достаточного опыта для того, чтобы управлять большим делом в центре страны. Рили надувался и выставлял себя столпом банка и возлюбленным другом директоров, а Реджи рвал на себе волосы. Когда подчинённые англичане не соблюдают субординации, управляющему приходится плохо, потому что от туземцев помощи можно ожидать только в очень ограниченных размерах. Зимой Рили часто по целым неделям болел, и Реджи приходилось работать за двоих. Но он предпочитал это постоянным неприятным столкновениям с Рили, когда тот бывал здоров.
Один из ревизоров, объезжающих временами банки, открыл эти столкновения и известил директоров. Рили попал в банк благодаря одному лицу, нуждавшемуся в поддержке отца Рили, желавшего отправить сына в жаркие страны из-за его лёгких. Человек, поместивший Рили, был вкладчиком банка, но одному из директоров хотелось провести в банк своего протеже, и после смерти отца Рили он убедил членов совета, что бухгалтер, болеющий полгода, должен, по справедливости, уступить своё место здоровому человеку.
Знай Рили всю историю своего назначения, он, быть может, держал бы себя иначе, но ему не было известно ничего, и когда он снова явился на службу после болезни, то упорно и безостановочно раздражал Реджи всем, чем только может досадить подчинённый, имеющий о себе преувеличенно высокое мнение. Реджи облегчал себе душу, обзывая его за спиной самыми обидными словами, но в лицо он никогда не оскорблял его, говоря, что «Рили такое хрупкое животное, что половина его проклятого самомнения происходит от того, что у него болит грудь».
В конце апреля Рили заболел действительно серьёзно. Доктор, выслушав и осмотрев его, сказал ему, что он скоро поправится, но потом пошёл к Реджи и спросил его:
— Знаете ли вы, как серьёзно болен ваш бухгалтер?
— Нет, — отвечал Реджи. — Чем хуже ему, тем лучше, черт его побери! Он только вечно во все впутывается, когда здоров. Я, право, выхлопочу вам награду от банка, если вы заставите промолчать его все лето.
Однако доктор не смеялся.
— Я не шучу, — сказал он. — Он пролежит в постели месяца три, а с неделю будет умирать. Клянусь честью и своей репутацией, больше он ничего не получит от жизни. У него злейшая чахотка.
Лицо Реджи сразу превратилось в лицо «м-ра Реджинальда Бёрка», и он спросил:
— Что я могу сделать?
— Ничего, — ответил доктор, — человек уже умер для каких-нибудь практических соображений. Дайте ему покой, старайтесь поддержать бодрое настроение духа и уверяйте, что он поправится. Вот и все. Я, конечно, буду навещать его до конца.
Доктор ушёл, а Реджи принялся за разборку вечерней почты. Первое, что попалось ему под руку, было письмо одного из директоров, сообщавшего ему, что Рили будет отставлен от должности через месяц, о чем предупреждается, согласно контракту. Рили получит на днях письменное уведомление, а место его перейдёт к новому бухгалтеру — человеку, которого Реджи знал и любил.
Реджи закурил сигару, и, прежде чем он докурил её, у него в голове созрел план подлога. Он отложил в сторону — «скрыл» письмо директора и отправился к Рили, который оказался нелюбезен, как всегда, и все время хвастливо сокрушался, как же банк обойдётся без него во время его болезни. Ему и в голову не пришло, сколько работы взваливается на плечи Реджи, и он только горевал, что его собственная карьера может пострадать. Реджи уверил его, что все обойдётся, а он, Реджи, ежедневно станет советоваться с ним, Рили, об управлении банком. Рили несколько успокоился, но дал понять, какого невысокого мнения он был о деловых способностях Реджи. Реджи держал себя скромно. А между тем у него в конторке хранились письма директоров, которыми могли бы гордиться знаменитые банковские дельцы Джильберт или Харди.
Дни проходили в большом доме, занавешенном от солнца. Реджи спрятал письмо об отставке Рили, а сам каждый вечер отправлялся с книгами в комнату Рили и показывал ему, что он сделал за день. Рили же насмешливо улыбался. Реджи выбивался из сил, чтобы своими отчётами угодить бухгалтеру, но тот был убеждён, что на днях должен наступить крах банка.
В июне, когда лежание надоело ему, он спросил, известно ли директорам об его отсутствии, и Реджи ответил, что они писали самые сочувственные письма, в которых выражали надежду, что он будет в состоянии скоро возобновить свои ценные занятия. Он показывал письма Рили, но тот заметил, что директорам следовало бы написать ему лично.
Несколько дней спустя в сумерки Реджи подали письмо на имя Рили, и он передал больному лист, но без конверта — письмо Рили от директора. Рили сказал Реджи, что он был бы благодарен ему, если бы тот не трогал его личных писем, когда он сам слишком слаб, чтобы распечатывать их. Реджи извинился.
Потом Рили стал ещё раздражительнее и стал читать Реджи нравоучения о его жизни, о пристрастии к лошадям и дурным знакомым.
— Конечно, лёжа, беспомощный, я не могу руководить вами, мистер Бёрк, но когда выздоровлю, то, надеюсь, вы обратите внимание на мои слова.
Реджи, забросивший и поло, и обеды, и теннис, и все вообще, чтобы ухаживать за Рили, отвечал, что он раскаивается, и, ничем не выдавая своего нетерпения, поправил на подушке голову больного, между тем как тот продолжал ворчать и читать наставления сухим отрывистым шёпотом. И все это должен был выносить Реджи после тяжёлой дневной работы в банке за двоих и во вторую половину июня.
Когда приехал новый бухгалтер, Реджи в общих чертах сообщил ему о положении дел, а Рили сказал, что приехал гость. Рили ответил, что следовало бы быть деликатнее и не приглашать к себе «сомнительного качества» приятелей в такое время. Реджи из-за этого снял для Каррона — нового бухгалтера — комнатку в клубе. Прибытие Каррона избавило его от части работы, и он мог посвящать больше времени Рили — объяснять ему, успокаивать его, придумывать, то и дело поправлять бедняге подушки и сочинять хвалебные письма из Калькутты. В конце первого месяца Рили пожелал послать весточку о себе домой, матери. Реджи отправил послание. В конце второго месяца Рили получил своё жалованье, как обычно: Реджи выдал его из собственного кармана и вместе с ним передал Рили чудное письмо от директора.
Рили был действительно очень болен, но пламя его жизни горело неровно. Временами он был весел и строил планы о будущем, мечтая поехать домой и повидаться с матерью. Реджи, приходя из банка, терпеливо выслушивал и ободрял его.
Иногда же Рили настаивал, чтобы Реджи читал ему Библию и мрачные методистские трактаты. Из последних он выводил нравоучения для заведующего. Но у него всегда находилось время, чтобы критиковать банковские дела и указывать Реджи, в чем недосмотр.
Постоянное пребывание в комнате больного и то, что он не бывал на свежем воздухе, очень влияло на Реджи. Нервы его ослабли, и его игра на бильярде понизилась на сорок очков. Но банковские дела и уход за больным нельзя было бросить, хотя термометр и показывал 116 градусов в тени.
К концу третьего месяца силы Рили стали быстро убывать, и он сам начал понимать, что очень болен. Но самомнение, из-за которого он мучил Реджи, отдаляло от него сознание безнадёжности его положения.
— Необходимо чем-нибудь поддерживать его умственную деятельность, если хотите, чтобы он ещё протянул, — говорил доктор. — Постарайтесь как-нибудь возбудить его интерес к жизни.
И Рили, наперекор всем существующим законам и правилам, получил от директоров 25 процентов прибавки к жалованью. Возбудить «умственную деятельность» удалось великолепно. Рили был счастлив и доволен и, как это часто бывает с чахоточными, чувствовал себя бодрее духом, между тем как тело слабело. Он тянул ещё месяц, иронизируя и критикуя банковские дела, мечтая о будущем, слушая Библию, отчитывая Реджи за его грехи и с нетерпением ожидая дня, когда ему позволят ехать домой.
Но в один нестерпимо душный сентябрьский вечер он поднялся на постели, жадно глотая воздух, и обратился к Реджи:
— Мистер Бёрк, я умираю. Мне это ясно. В груди пустота, дышать нечем. Совесть не упрекает меня, — он вернулся к языку своей юности, — ни в каком дурном поступке. Слава Богу, я был избавлен от грубых проявлений греха, и советую и вам, м-р Бёрк…
У него пропал голос, и Реджи наклонился над умирающим.
— Отошлите моё жалованье за сентябрь матери… Много бы я сделал для банка, если бы остался в живых… Ошибочная политика… Но я не виноват…
Он отвернулся к стене и умер.
Реджи закрыл ему лицо простыней и вышел на веранду. В кармане его лежало последнее «возбуждающее умственную деятельность» письмо с выражением сожаления и утешения от директоров, которым он не успел воспользоваться.
«Приди я десятью минутами раньше, может быть, удалось бы поддержать его ещё на сутки», — подумал он.
«ПОПРАВКА ТОДСА»
Маменька Тодса была очаровательной женщиной, и Тодса знала вся Симла. Многим приходилось при случае спасать ему жизнь. Он уже вышел из-под опеки своей айя — няньки и каждый день подвергал свою жизнь опасности, желая, например, знать, какие будут последствия, если дёрнуть за хвост лошадь из горной батареи. Это был бесстрашный, ничего не признававший молодой человек, которому шёл седьмой год, единственный ребёнок, когда-либо нарушивший священное спокойствие высшего законодательного совета.
Случилось это следующим образом: любимый козлёнок Тодса вырвался из конюшни и бросился в гору по дороге в Буалогендж. Тодс гнался за ним, пока тот не повернул в парк вице-королевского дворца, составлявшего в то время часть «Петергофа». Совет заседал в это время, а окна были открыты, так как было тепло. Красный улан у крыльца сказал Тодсу, чтобы он шёл прочь, но Тодс знал лично красного улана и большинство членов совета. Кроме того, он уже ухватил козла за шиворот, и тот тащил его за собой по газону.
— Передайте мой селим высокому сахибу-советнику и попросите его помочь мне прогнать Моти домой! — запыхавшись, закричал Тодс.
Члены совета услыхали через открытые окна шум, и через несколько минут парк стал свидетелем невиданного зрелища: член совета и вице-губернатор, под непосредственным руководством главнокомандующего и вице-короля, помогали маленькому перепачканному мальчугану в матроске и с копной всклокоченных русых волос ловить резвого, непокорного козлёнка. Они загнали его в аллею, и Тодс с триумфом отправился домой, где рассказал своей маменьке, как все сахибы-советники помогали ему ловить Моти. Маменька пожурила Тодса за вмешательство в государственные дела, но Тодс, встретившись на другой день с членом совета, конфиденциально сообщил ему, что если ему, члену совета, понадобится как-нибудь поймать козла, то он, Тодс, готов оказать ему всякое содействие.
— Благодарю, Тодс, — отвечал член совета.
Тодс был божком целого штата ямпанисов и саисов. Он всех их называл «братцами». Ему и в голову не приходило, что какое-нибудь живое существо могло не повиноваться его приказаниям, и он всегда служил буфером между слугами и гневом мамаши. Вся работа этого хозяйства вертелась вокруг Тодса, которого обожали все, начиная с дхоби и кончая псарём. Даже Футтах-Ханн, мошенник-бродяга из Мессури, и тот старался не возбуждать неудовольствия Тодса из боязни, что товарищи не похвалят его за это.
Таким образом, Тодс пользовался почётом на всем пространстве от Буалогенджа до Хото Симла и управлял своими владениями по своему усмотрению. Он, конечно, говорил на языке урду, но кроме того, обладал богатым запасом разных специальных выражений и вёл серьёзные разговоры с владельцами лавок, а также кули. Он был развит не по летам, а общение с туземцами открыло ему многие горькие истины в жизни, мелочность и грязь её. Сидя за чашкой молока с хлебом, он обыкновенно произносил торжественные и серьёзные афоризмы, переводя их с местного на английский язык, чем заставлял мамашу вскакивать и заявлять, что Тодса пора отправить на лето в Англию.
Как раз в то время, когда Тодс был в расцвете сил, верховное законодательство выработало законопроект для предгорий, вместо действовавшего тогда закона. Это был не столь обширный, как Пенджабский земельный, законопроект, но тем не менее касающийся нескольких сот тысяч людей. Член совета сочинял, делал ссылки, выводил всякие узоры и исправлял проект, пока на бумаге он не стал великолепно смотреться. После этого совет начал вырабатывать «мелкие поправки». Как будто какой-нибудь англичанин, пишущий законы для туземцев, достаточно осведомлён, чтобы знать, какие пункты в каком-либо законе важные и какие второстепенные с туземной точки зрения. Этот законопроект был торжеством «охраны интересов арендаторов». Один параграф гласил, что земля не должна отдаваться в аренду больше, чем на пятилетний срок, потому что, если владелец земли отдаст её в аренду на более продолжительный срок, положим, на двадцать лет, он выжмет из арендатора все соки. Имелось в виду, что это позволит сохранить в предгорьях класс независимых землевладельцев, и с политической точки зрения взгляд этот был правильным. Единственное возражение, которое можно было сделать против законопроекта, — это, что он был совершенно неподходящим. Жизнь туземца-индуса всегда тесно связана с жизнью его сына. Поэтому совершенно неприемлем закон, имеющий в виду только одно поколение. Довольно курьёзно, что иногда туземцы, особенно в Северном Индостане, терпеть не могут, когда их чересчур охраняют от них же самих. Существовало некогда селение туземцев нага, которые питались мёртвыми и зарытыми комиссариатскими мулами… Но это уже другая история.
По многим причинам, которые поясним позже, население было недовольно законопроектом.