— Забавляешься? Разве за то тебе платят? — говорю ему и хватаю его за шиворот. — Уходи отсюда и делай своё дело, — прибавляю, но вижу, что мальчишка недоволен.
— Одного я уложил, — говорит он и усмехается, — крупного, как вы, Мельваней, и почти такого же безобразного. Пустите меня, дайте добраться до следующего.
Мне не понравилась та часть его замечания, которая касалась моей личности, а потому я схватил его под мышку и отнёс к нашему Крюку, наблюдавшему за ходом боя. Крюк надавал ему тумаков, так что мальчишка заревел, а потом некоторое время не мог выговорить ни слова.
Патаны начали отступать; наши молодцы заорали.
— Развернитесь! — крикнул Крюк. — Труби, дитя, труби ради чести британской армии!
Мальчик принялся дуть в трубу, как тайфун, а тайронцы и мы развернули строй; ряды патанов рассыпались, и я понял, что все происходившее раньше было нежностями да сладостями в сравнении с предстоящим боем. Когда патаны дрогнули, мы оттеснили их в широкую часть ущелья, развернули фронт и побежали в долину; их мы гнали перед собой. О, это было прекрасно и страшно! Сержанты находились сбоку; огонь вырывался по всем рядам; патаны падали. Долина расширилась, мы окончательно развернули ряды; когда же она снова сузилась, мы сблизились, точь-в-точь пластинки дамского веера; в отдалённом конце ущелья, там, где они пытались удержаться, мы выстрелами сбивали их; мы истратили мало патронов, так как раньше мы работали ножами.
— Спускаясь в долину, Мельваней опустошил тридцать патронных пачек, — заметил Орзирис. — Это было дело джентльменское. Он мог бы сражаться с белым платочком в руках и в розовых шёлковых чулочках.
— Крики тайронцев слышались за целую милю, — продолжал Мельваней, — и сержанты не могли остановить их. Они обезумели, совсем обезумели. Когда наступила тишина, Крюк сел, закрыв лицо руками. Все мы вернулись, каждый держался по-своему, потому что, заметьте, характер человека и его наклонности сказываются в такой час.
— Ребята, ребята, — проговорил про себя Крюк, — мне кажется, мы не должны были ввязываться в рукопашный бой, и это избавило бы от смерти людей получше меня.
Он посмотрел на наших убитых и больше не вымолвил ни слова.
— Капитан, милый, — сказал один тайронец, подходя к Крюку с рассечённым ртом и, точно кит, выплёскивая кровь. — Дорогой капитан, правда, двое-трое в партере были потревожены, зато зрители на галёрке насладились спектаклем.
И я понял, кого вижу; это был дублинец, крыса доков, один из тех малых, которые своими выходками заставили преждевременно поседеть арендатора Театра Сильвера. Они распарывали театральные скамьи и то, чем они были набиты, швыряли в партер. Я шепнул о том, что мне довелось узнать об этом молодчике, когда я был тайронцем и мы стояли в Дублине.
— Я не знаю, кто буянил, — прошептал я, — и мне это все равно. Во всяком случае, помню тебя, Тим Колли.
— Ох, — сказал он, — ты тоже был там? Мы назвали ущелье Театром Сильвера. — Половина тайронцев тоже знала старый театр, вот потому-то они и подхватили его слова. Итак, все мы стали звать ущелье Театром Сильвера.
Между тем маленький офицерик тайронцев дрожал и плакал. Ему не хотелось предавать сержанта суду, хотя он так смело толковал об этом.
— Ничего, позже вы почувствуете себя лучше, — спокойно сказал ему Крюк, — вы сами порадуетесь, что вам не дали ради забавы погубить себя.
— Я опозорен, — сказал офицерик.
— Если вам угодно, арестуйте меня, сэр, но, клянусь моей душой, я скорее вторично сделаю то же самое, чем взгляну на вашу матушку, когда вы будете убиты, — проговорил сержант, который недавно сидел на этом молодом человеке. Теперь он стоял перед ним навытяжку и держал под козырёк. Но юноша только плакал, да так горько, точно его сердце разбивалось на части.
В это время подошёл ещё один рядовой тайронец, весь в тумане битвы.
— В чем, Мельваней?
— В тумане битвы. Вы знаете, сэр, что сражение, как любовь, на каждого человека действует по-разному. Вот я, например, во время боя всегда чувствую сильную тошноту. Орзирис с начала до конца ругается, а Леройд начинает петь только в те минуты, когда рубит головы врагов; наш Джек — отчаянный боец. Одни новобранцы плачут, другие сами не знают, что делают; некоторые только и думают, как бы перерезать кому-нибудь горло или сделать что-нибудь такое же злое; некоторые солдаты совершенно пьянеют. Был пьян и этот тайронец. Полузакрыв глаза, он шатался и ещё за двадцать ярдов мы могли слышать, как он переводил дыхание. Увидев молодого офицерика, рядовой подошёл к нему и громко, пьяным голосом заговорил сам с собой.
— Кровь, юнец, — сказал он, — кровь, юнец!.. — Потом, вскинув руки, покружился и упал к нашим ногам, мёртвый, как патан. Между тем мы не нашли на нем ни одной царапины. Говорят, его погубило больное сердце, а все-таки было странно видеть это.
Мы пошли хоронить наших мёртвых, не желая оставлять их патанам. Тогда-то в вересковых зарослях чуть было не погиб юный офицерик тайронцев. Он собирался напоить водой одного из этих раненых патанских дьяволов и наклонился, чтобы прислонить его к скале.
— Осторожнее, сэр, — говорю я. — Раненый патан опаснее здорового.
И поистине, едва эти слова сорвались с моих губ, как лежавший на земле выстрелил в офицерика, и я увидел, что с головы бедного мальчика слетела каска. Я ударил патана прикладом ружья и отнял у него револьвер. Юный офицерик побледнел, выстрел опалил его волосы.
— Ведь я говорил вам, сэр, — сказал я; после этого он все-таки постарался уложить патана, но я стоял, прижав дуло револьвера к уху этого дьявола. Под прицелом они решаются только проклинать. Тайронцы ворчали, как собаки, у которых отняли кость; они видели своих мёртвых и хотели перебить наших врагов, всех до одного. Крюк крикнул, что он выстрелом спустит кожу с того, кто не будет его слушаться, но ведь тайронцы в первый раз видели своих убитых товарищей, и потому неудивительно, что они ожесточились. Это ужасное зрелище. Когда мне довелось впервые взглянуть на наших мёртвых, я до того рассвирепел, что решил не давать пощады ни одному мужчине в области севернее Кханибара, да и ни одной женщине, потому что в сумерках они тоже нападали на нас. Ух!..
Вот мы похоронили своих убитых, унесли раненых, перешли через горы и увидели, как шотландцы и гурки вместе с патанами целыми вёдрами распивают чай. В то время мы походили на шайку отчаянных разбойников, смешавшаяся с пылью кровь густым слоем покрывала нас; струйки пота бороздили этот тёмный налёт, но наши штыки висели, точно мясницкие ножи, и на каждом из нас было по ране того или другого рода.
Вот к нам подъезжает штабной офицер, чистенький, как новое ружьё, и говорит:
— Что это за вороньи пугала? Кто вы?
— Мы — рота чёрных тайронцев её величества и рота старого полка, — спокойно отвечает Крюк. Знаете, слегка подсмеивается над штабными.
— О, — говорит штабной, — вы прогнали резерв?
— Нет, — отвечает Крюк, а тайронцы смеются.
— Так что же вы с ним сделали?
— Уничтожили, — буркнул Крюк и повёл нас дальше, но Тумей, тайронец, громко сказал голосом чревовещателя:
— Зачем этот бесхвостый попугай остановил на дороге тех, кто лучше него?
Штабной посинел, но Тумей скоро заставил его лицо покрыться розовым румянцем, сказав голосом жеманницы:
— Поцелуйте меня, майор, дорогой, мой муж на войне, и я в депо одна.
Штабной офицер повернул коня и уехал, и я заметил, что плечи Крюка так и прыгают.
Капрал выругал Тумея.
— Оставьте меня в покое, — не моргнув глазом, ответил ему тайронец.
— Я служил у него до его свадьбы, и он знает, о чем я говорю, а вам это неизвестно. Пожить в высшем обществе — дело хорошее. Помнишь, Орзирис?
— Да, помню. Через неделю Тумей умер в госпитале, и я купил половину его добра, а после этого, помнится…
— Смена!
Пришёл новый взвод, было четыре часа.
— Я сбегаю, достану вам двуколку, сэр, — сказал Мельваней, быстро одеваясь. — Пойдёмте на вершину холма форта и наведём справки в конюшне мистера Греса.
Освободившиеся часовые обошли главный бастион и направились к купальне; Леройд оживился, стал почти болтлив. Орзирис заглянул в ров форта, перевёл взгляд на равнину.
— Ох, как скучно ждать Мэ-эри, — замурлыкал он песенку и сказал: — Раньше, чем я умру, мне хотелось бы убить ещё нескольких проклятых патанов. Война, кровавая война! Север, восток, юг и запад!
— Аминь, — протянул Леройд.
— Что это? — сказал Мельваней, который натолкнулся на что-то белевшее подле старой будки часового. Он наклонился и тронул белое пятно. — Да это Нора, Нора Мак-Таггарт! Нони, дорогая, что ты тут делаешь одна в такое время? Почему ты не в постели со своей мамой?
Двухлетняя дочь сержанта Мак-Таггарта, вероятно, ушла из барака в поисках свежего воздуха и забрела на вал около рва. Ночная рубашонка малютки лежала складками вокруг её шейки. Нони стонала во сне.
— Бедная овечка, — сказал Мельваней, — как опалил зной её невинную кожу! Тяжело, жестоко даже нам; что же должны чувствовать вот такие, как она? Проснись, Нони, твоя мама с ума сойдёт из-за тебя. Ей-богу, ребёнок мог свалиться в ров!
Светало. Мельваней поднял Нору, посадил её к себе на плечо, и светлые локоны ребёнка коснулись седеющей щетины на его висках. Орзирис и Леройд шли позади своего товарища и щёлкали пальцами перед личиком Норы; она отвечала им сонной улыбкой. И вот, подкидывая малютку, Мельваней залился песней: его голос звучал ясно, как голос жаворонка.
— Ну, Нони, — серьёзно сказал он, — на тебе не очень-то много одежды. Ничего, через десять лет ты будешь одеваться лучше. Теперь же поцелуй своих друзей и скоренько беги к своей маме.
Спущенная на землю близ квартир семейных солдат, Нони кивнула головкой со спокойной покорностью солдатского ребёнка, но раньше, чем её ноги зашлёпали по вымощенной каменными плитами тропинке, она протянула свои губки трём мушкетёрам. Орзирис вытер рот тыльной стороной руки и пробормотал какое-то сентиментальное ругательство; Леройд порозовел, и оба ушли.
Йоркширец громким голосом запел мелодию хора «Будка часового»; Орзирис пискливо подтягивал.
— Что распелись, вы, двое? — спросил их артиллерист, который нёс патроны, чтобы зарядить утреннюю пушку. — Что-то вы слишком веселы для таких тяжёлых дней.
Леройд продолжал песню, и оба голоса скоро замерли в купальне.
— О Теренс, — сказал я, когда мы остались наедине с Мельванеем, — ну и язык же у вас!
Он посмотрел на меня усталым взглядом; его глаза впали, лицо осунулось и побледнело.
— Ох, — ответил он, — я болтал целую ночь, я поддержал их, но могут ли помогающие другим помогать себе? Ответьте мне на это, сэр.
Над бастионами Форта Амара заблестел безжалостный день.
ЧЁРНЫЙ ДЖЕК
Как три мушкетёра делят серебро, табак и выпивку, как они защищают друг друга в бараках, в лагере, как все трое веселятся, узнав о радости одного, так и печали у них общие. Когда неудержимый язык Орзириса на целое лето завёл его в карцер; когда Леройд потерял свою амуницию и одежду или когда Мельваней под влиянием излишка крепких напитков стал порицать своего офицера, вы могли бы видеть тревогу на лицах остальных двоих. И весь полк знал, что неблагоразумно толковать или шутить по поводу неприятности, постигшей кого-нибудь из трех приятелей. Обыкновенно эти трое оставляют в стороне дежурную комнату и угловую лавку, которая стоит с ней рядом, уступая место ещё не перебесившейся молодёжи, но все случается…
Вот, например, Орзирис сидел на подъёмном мосту перед главными воротами Форта Амара; он спрятал свои руки в карманы, изо рта у него свешивалась трубка. Леройд во всю длину растянулся на траве гласиса и размахивал ногами в воздухе; я вышел из-за угла и спросил, где Мельваней.
Орзирис плюнул в ров и покачал головой.
— Не стоит заходить к нему, — сказал он, — Мельваней — глупый верблюд. Слушайте.
Я прислушался. По каменным плитам веранды, которая прилегает к караульной комнате, звучали мерные шаги, и я мог бы принять этот стук за топот ног целой армии. Двадцать шагов crescendo, перерыв, потом двадцать шагов diminuendo.
— Это он, — объяснил мне Орзирис. — Боже мой, это он. И все из-за проклятой пуговицы, в которой вы могли бы увидать часть вашего лица и кусочек губы.
Мельваней маршировал взад и вперёд в полном походном костюме, со своим ружьём, штыком, ранцем и шинелью. И это должно было длиться несколько часов! Его вина состояла в том, что он явился на ученье в невычищенном мундире. От изумления и злости я чуть не свалился в ров форта: ведь Мельваней — самый щеголеватый малый, когда-либо стоявший на часах. Нельзя было представить себе, чтоб он вышел на смотр, не почистившись, как нельзя было подумать, что он мог выйти из барака без брюк!
— Кто из сержантов наказал его? — спросил я.
— Ну, конечно, Меллинс, — ответил Орзирис. — Никто другой не пригвоздил бы его. Но Меллинс не человек. Он грязный свиной скребок, вот что он такое!
— А что сказал Мельваней? Не такой он человек, чтобы подчиниться покорно.
— Что сказал? Лучше бы промолчал. Но, Господи, как мы хохотали! «Сержант, — это он говорит, — вы сказали, что я одет грязно? Ну-с, когда ваша жена позволит вам собственноручно высморкаться, может быть, вы узнаете, что такое грязь. Вы недостаточно хорошо воспитаны, сержант», — говорит он, но тут мы пришли. А после учения Меллинс ругал его и клялся перед дежурной комнатой, что Мельваней назвал его свиньёй и ещё Бог знает чем. Вы знаете Меллинса. Скоро он сломает себе шею. Уж слишком это необыкновенный лгун. «Три часа в походной форме, — объявил полковник, — не за грязный мундир на ученье, а за грубость, хотя, — прибавил он, — я не верю, чтобы вы сказали Меллинсу то, что, по его словам, вы сказали». — Мельваней молча ушёл. Вы знаете, он никогда не отвечает полковнику, чтобы не попасть в новую беду.
Меллинс — молодой и женатый сержант, его манеры отчасти результат врождённой резкости, отчасти плод плохо переваренного образования в закрытой школе. Он перешёл через мост и грубо спросил Орзириса, что он делает.
— Я? — переспросил Орзирис. — Да жду офицерского чина. Не видали ли, не идёт ли он сюда?
Меллинс побагровел и прошёл мимо. С того гласиса, на котором лежал Леройд, донёсся звук лёгкого смешка.
— Меллинс надеется, что его когда-нибудь произведут, — объяснил Орзирис. — Да спасёт Господь товарищей, которым придётся сидеть с ним за столом! Как вы думаете, сэр, который час? Четыре! Через полчаса Мельваней освободится. Не хотите ли вы, сэр, купить собаку? Щенок, которому можно доверять, от полковничьей серой, рампурских кровей.
— Орзирис, — сурово ответил я, понимая, что он задумал, — не хотите ли вы сказать…
— Я не хотел просить денег, во всяком случае, — ответил Орзирис. — Я дёшево продал бы вам хорошую собаку, но… но… видите ли, я знаю: Мельваней потребует выпивки после того, как мы «выводим» его, а у меня нет ни пенни, да и у него пусто в кармане. Я хотел продать вам собаку, сэр, искренне хотел.
На подъёмный мост упала тень, Орзирис начал подниматься в воздухе под влиянием огромной руки, схватившей его за шиворот.
— Все, только не деньги, — спокойно сказал Леройд, держа лондонца надо рвом. — Что угодно, только не деньги, Орзирис, мой сынок. У нас есть рупия и восемь анна, мои собственные. — Он показал мне монеты и опустил Орзириса на перила подъёмного моста.
— Прекрасно, — сказал я. — Куда вы отправитесь?
— Когда его отпустят, отправимся за две, за три или за четыре мили, — ответил Орзирис.
Шаги прекратились. Я услышал глухой стук ранца, упавшего на постель, потом дробный звук оружия. Через десять минут безупречно одетый Мельваней со сжатыми губами и с лицом тёмным, как грозовая туча, появился на залитом солнечными лучами подъёмном мосту. Леройд и Орзирис кинулись навстречу освобождённому и прислонились к нему, как лошади к дышлу. Ещё мгновение, и три друга исчезли, уходя по дороге; я остался один. Мельваней не нашёл нужным узнать меня, и я понял, что он сильно взволнован.
Я поднялся на один из бастионов и провожал глазами трех мушкетёров; их фигуры двигались через равнину, удалялись, становились меньше. Они шагали быстро и не поднимали голов. Вот мушкетёры обогнули учебную площадку, миновали стоянку кавалерии, наконец, исчезли в том поясе деревьев, который окаймляет приречную ложбину.
Я поехал за ними верхом и скоро заметил их; запылённые, покрытые потом, они большими шагами упруго двигались по берегу реки. Мушкетёры пробрались сквозь лесную чащу, направились к плавучему мосту и скоро расположились на одном из его понтонов. Я ехал осторожно, пока не увидел, что над рекой потянулись белые клубы дыма, которые растаяли в ясном вечернем воздухе, по этому признаку я понял, что мои друзья успокоились. Они заметили меня и стали приветливо звать к себе.
— Привяжите вашу лошадь, сэр, — крикнул мне Орзирис, — и пожалуйте сюда. Мы все отправимся домой в этой лодке.
От начала моста до бунгало лесничего всего один шаг. Заведующий столовой был тут же и любезно предложил мне свои услуги. Он поручит кому-нибудь лошадь сахиба. Не желает ли сахиб ещё чего-нибудь? Стаканчик виски или, может быть, пива? Риттчи-сахиб оставил около полдюжины бутылок пива, и так как сахиб — друг Риттчи-сахиба, а он, заведующий столовой, бедняк…
Я дал ему несколько приказаний и вернулся к мосту. Мельваней скинул сапоги и опустил ноги в воду; Леройд растянулся на спине; Орзирис делал вид, будто он гребёт большой бамбуковой тростью.
— Я старый дурак, — задумчиво произнёс Мельваней. — Глупо, что я увёл вас сюда, увёл, потому что злился, точно ребёнок. Это я-то? Ведь я уже был солдатом, когда Меллинс — будь он проклят, — пищал в люльке, взятой на прокат за пять шиллингов в неделю, которых никто не платил. Ребята, я увёл вас за пять миль просто из-за естественного озлобления. Фу!..
— Ну что за беда, раз ты доволен? — заметил Орзирис, снова берясь за бамбук. — Не все ли равно, здесь мы или в другом месте?
Леройд показал рупию и монету в восемь анна и покачал головой:
— Мы ушли за пять миль от лагеря из-за отчаянной гордости Мельванея.
— Знаю, — с раскаянием согласился Мельваней. — Зачем вы пошли со мной? А между тем я до смерти огорчился бы, если бы вы когда-нибудь отказались сделать это, хотя я настолько стар, что мне следовало бы понимать людей. Но я накажу себя — напьюсь воды.
Орзирис визгливо захохотал. Буфетчик бунгало лесничего стоял с корзиной возле перил моста, не решаясь спуститься на понтон,
— Следовало знать, сэр, что вы даже в пустыне достанете что-нибудь хорошее для выпивки, — любезно сказал мне Орзирис. Потом прибавил, обращаясь к буфетчику: — Осторожнее с бутылками. Они на вес золота. Джо, ты — длиннорукий, возьми их.
Леройд мгновенно перенёс корзину на понтон, и три мушкетёра с жаждущими губами склонились над ней. Со старинными формальностями солдаты выпили за моё здоровье; после пива табак показался особенно хорош. Три друга уничтожили все пиво, разлеглись в живописных позах и любовались закатом; некоторое время все молчали.
Голова Мельванея опустилась на грудь, и нам показалось, что он заснул.
— Зачем вы ушли так далеко? — спросил я Орзириса.
— Чтобы «выводить» Мельванея, то есть прогулкой успокоить его. Когда у него неприятности, мы всегда «выводим» его. В такое время с ним не следует разговаривать, да и оставлять его одного тоже не годится. Поэтому мы водим его, пока не увидим, что он способен говорить и находиться в одиночестве.
Мельваней поднял голову, глядя прямо на закат.
— У меня было ружьё, — задумчиво проговорил он, — и штык тоже, а Меллинс из-за угла глянул мне прямо в лицо и насмешливо ухмыльнулся. «Можете сами утереть себе нос», — говорит. Ну я не знаю, что видел в жизни Меллинс, но в эту минуту он был ближе к смерти, чем когда-либо бывал я, а я бывал меньше чем на волосок от неё.
— Да, — спокойно проговорил Орзирис, — красив был бы ты безо всех твоих пуговиц, с оркестром впереди! Когда полк строят в каре, мне и Джеку приходится стоять в первом ряду. Чертовски хорош был бы ты. Господь даёт и Господь отнимает, да будет благословенно имя Господне! — прибавил он странным, многозначительным тоном.
— Меллинс? Ну что такое Меллинс? — протянул Леройд. — Я мог бы одной рукой, заложив другую за спину, захватить целый отряд таких Меллинсов. Полно, Мельваней, не дури!
— Тебя не брали под арест за то, что ты не делал, и после этого не насмехались над тобой. За меньшие дела тайронцы отправили бы в ад сержанта О'Хара, если бы в это время его не застрелил Рафферти, — заметил Мельваней.
— А кто остановил тайронцев? — спросил я.
— Тот самый старый дурак, который жалеет, что он не исколотил свинью Меллинса, — ответил мне Мельваней. Его голова снова поникла. Когда он опять поднял её, все его тело вздрагивало, и он положил руки на плечи своих товарищей.
— Вы изгнали из меня дьявола, ребята, — сказал он.
Орзирис выколотил о свой волосатый кулак раскалённую золу из трубки.
— Говорят, будто ад ещё жарче, чем вот такая зола, — сказал он, прислушиваясь к ругательствам Мельванея, — знай это. И посмотри туда. — Он протянул руку по направлению к разрушенному храму на противоположной стороне реки. — Я, ты и он, — кивком головы Орзирис указал на меня, — были однажды там, когда я давал людям представление. И вы остановили меня. А вот теперь ты даёшь нам ещё худшее представление.
— Не обращайте на меня внимания, Мельваней, — сказал я. — Дина Шад не позволит вам повеситься, да и вы сами не намереваетесь сделать это. Расскажите нам лучше о тайронцах и сержанте О'Хара. Рафферти застрелил его за то, что он ухаживал за его женой? А что было раньше?
— Глупее всех дураков — дурак старый. Вы отлично знаете, что, когда я примусь болтать, со мной можно сделать что угодно. Не говорил ли я, что мне хотелось бы вырезать у Меллинса печёнку? Теперь я отказываюсь от этого, так как боюсь, что Орзирис донесёт на меня. Ага, ты стараешься столкнуть меня в реку, малыш? Ведь правда? Сиди, коротышка. Во всяком случае, Меллинс не стоит того, чтобы меня под музыку поставили перед строем моих товарищей, и я буду выказывать ему оскорбительное пренебрежение… Тайронцы и О'Хара! О'Хара и тайронцы!.. Да, да. Трудно говорить о старых днях, но о них всегда помнишь.
Наступило продолжительное молчание.
— О'Хара был сущий дьявол. Правда, я спас его от смерти, ради чести полка, но теперь говорю, что он был дьявол, длинный, смелый, черноволосый дьявол.
— В чем это?.. — спросил Орзирис.
— Насчёт женщин.
— В таком случае я знаю кое-кого другого в том же роде.
— Если ты говоришь обо мне, я ухаживал за девушками, и благоразумно. Я был молод… Когда я был капралом, разве я пользовался моим чином… Один шаг — и меня лишили чина, и тем сильнее винил я себя… Разве я пользовался чином, чтобы вести гнусные интриги, как О'Хара? Разве, будучи капралом, я издевался над кем-либо? Разве я устраивал кому-нибудь собачью жизнь день изо дня? Разве я лгал, как лгал О'Хара, до того, что молодёжь бледнела, опасаясь, что Божий суд сразу убьёт всех, как была убита женщина в Девизисе? Нет! Я грешил и исповедовался, и отец Виктор знает мои худшие грехи. О'Хара умер, не успев выговорить ни слова покаяния, умер на пороге дома Рафферти, и никто не узнал о нем самого худшего. Но я-то знаю!..
В былые дни тайронцы набирались с бору по сосенке. Часть — из Конемары, часть — из Портсмута; часть (особенно дурная) — из Керри; оттуда, отсюда, отовсюду, но больше всего там было ирландцев, мрачных, чёрных ирландцев. Ну-с, доложу вам, что ирландцы бывают хороши, как самые лучшие люди, или хуже самых худших. Так-то. Они знакомятся между собой быстро, как воры, и никто не знает, что они затеят, пока один из них не окажется ябедником; тогда их общество рассыпается. Но пройдёт день, другой — все начинается снова; они толпятся по углам, по закоулкам и дают кровавые клятвы; один закалывает своего врага в спину и убегает, потом все ждут объявления в газетах о цене за поимку преступника, чтобы видеть, стоит ли овчинка выделки. Таковы-то чёрные ирландцы, они позорят имя Ирландии, и каждого из них я готов убить… как я однажды чуть было не убил такого молодчика.
Но вернёмся к делу. В моей казарменной комнате (тогда я не был женат) помещалось ещё двенадцать человек, низких подонков, поднятых из грязи; это были неблагородные малые, которые ни смеялись, ни говорили, ни напивались, как подобает порядочному человеку. Несколько раз они пытались сыграть со мной скверные шутки, но я обвёл черту вокруг моей кровати, и тот, кто переступал её, после этого дня три лежал в госпитале.
О'Хара возненавидел нашу комнату (он был мой сержант), и мы никак не могли угодить ему. В те времена я, как человек молодой и горячий, не принимал наказаний молча; язык мой так и болтался, но и только. Не то было с другими; почему — не могу сказать; может быть, просто некоторые люди родятся подлыми и доходят до убийства в тех случаях, когда кулака более чем достаточно. Через некоторое время мои товарищи стали отчаянно вежливы со мной, и вся их дюжина проклинала сержанта О'Хара.
— Да, да, — говорил я, — О'Хара — дьявол, не стану спорить, но разве только он один на свете? Оставьте его в покое. Ему надоест вечно находить, что наша амуниция грязна и что мы держим наше платье в плохом состоянии.
— Ну нет, это ему так не пройдёт! — отвечают они.
— Так расправьтесь с ним, — говорю я, — потом сами же и взвоете.
— Он неприлично любезничает с женой Слимми, — заметил один из малых.
— Она всегда вела себя таким образом, — отвечаю я. — Почему это вас возмутило?
— Разве он не преследует нашу казарму? Можем ли мы сделать хоть что-нибудь, чтобы он не отругал нас? — сказал другой.
— Правильно, — говорю.
— А вы не поможете нам сделать что-нибудь? — попросил третий. — Ведь вы такой рослый, смелый детина.
— Если он поднимет на меня руку, я разобью ему голову, — говорю, — если он скажет, что я неопрятен, я крикну ему, что он лжёт, и я охотно сунул бы его в артиллерийскую водопойку, если бы не ждал нашивок.
— Только-то? — сказал один солдат. — Разве у вас нет смелости? Ах вы, бескровная телятина!
— Может быть я и бескровный, — сказал я, отступая к моей койке и проводя вокруг неё черту, — только вы знаете, что тот, кто перешагнёт через эту черту, станет ещё бескровнее меня. Никто не смеет ругать меня в лицо. Поймите, я не хочу участвовать в том, что вы затеяли, и не подниму руку на человека, который по чину старше меня. Перешагнёт ли кто-нибудь черту? — спрашиваю.
Никто не двинулся, хотя я не торопил их. Они собрались в дальнем углу комнаты, ворчали и рычали. Я взял свою фуражку, мысленно расхваливая себя, пошёл в погребок и скоро напился до неприличия; вино ударило мне в ноги, голова же оставалась благоразумной.
— Хоулиген, — сказал я малому из роты Е (он был мой друг), — я пьян, начиная от поясницы до ступнёй. Позволь-ка мне опереться на твоё плечо; поддержи меня и отведи в высокую траву. Там я просплюсь. Хоулиген (он умер, но славный был парень) поддержал меня; с ним мы дошли до высокой травы и, ей-ей, небо и земля передо мной вертелись. Я лёг среди самых густых зелёных стеблей и там со спокойной совестью заснул. Мне не хотелось, чтобы меня слишком часто записывали в книгу; добрую половину года моё поведение было безупречным.
Когда я поднялся, опьянение почти испарилось, но я испытывал такое ощущение, точно у меня во рту сидела кошка со своими новорождёнными котятами. В те дни я ещё не умел выносить спиртные напитки. Теперь я стал покрепче.
«Попрошу-ка я Хоулигена окатить мне голову ведром воды», — подумал я и хотел уже встать, как услышал, что кто-то говорит:
— Обвинят этого увёртливого пса, Мельванея.
«Ого, — подумал я, и у меня в голове пошёл такой звон, точно в караульной комнате ударили в гонг. — Какую вину должен я принять на себя из любезности к Тиму Вельме?» Дело в том, что говорил именно Тим Вельме.
Я повернулся на живот и потихоньку, рывками, пополз в траве, направляясь в сторону голосов. Все двенадцать из моей комнаты сидели кучкой; сухая трава качалась над их головами; чёрное убийство было в их сердцах. Я слегка раздвинул высокие стебли, чтобы лучше видеть.
— Что там? — сказал один и вскочил.
— Собака, — ответил Вельме. — Мы отлично устроим эту штуку и, как я уже говорил, вину свалим на Мельванея.
— Тяжело лишить жизни человека, — заметил один молодой малый.
«Покорно благодарю, — подумал я. — Ну что же они затеяли? Что задумали против меня?»
— Это так же легко, как выпить кружку пива, — сказал Вельме. — В семь часов или около того О'Хара пройдёт к помещениям женатых, чтобы навестить жену Слимми. Один из нас шепнёт об этом остальным, и мы поднимем дьявольскую свистопляску: примемся смеяться, кричать, стучать, топать ногами. О'Хара выбежит и прикажет нам сидеть тихо; в суматохе наша лампа будет разбита. Он прямёхонько побежит к задней двери, туда, где на веранде висит лампа, и, таким образом, очутится как раз против света. В темноте он ничего не разглядит. Один из нас выстрелит; стрелять приведётся почти в упор и стыдно будет промахнуться. Возьмём ружьё Мельванея: оно первое на стойке; не узнать его даже в темноте нельзя: оно с таким длинным дулом и такое неуклюжее.
Этот мошенник ругал мою старую винтовку из зависти, я уверен в том. Эти его слова рассердили меня больше всего остального.
Вельме продолжал:
— О'Хара упадёт, и к тому времени, как лампу снова зажгут, шесть малых навалятся на грудь Мельванея с криком: «Убийство и грабёж!» Койка Мельванея возле задней двери, а дымящееся ружьё будет под ним; мы скинем на пол этого молодчика. Мы знаем, знает и весь полк, что Мельваней бранил сержанта О'Хара чаще, чем кто-либо из нас. Кто во время военного суда усомнится в его вине? Разве двенадцать честных малых решатся дать под присягой такое показание, из-за которого лишится жизни милый, спокойный, кроткий человек, вроде Мельванея, человек, очертивший круг около своей койки и грозивший убить всякого, кто переступит черту!.. А мы единогласно подтвердим обвинение.