— А откуда ты возьмёшь его? — спрашиваю я.
— Леройд, милейший, — тянет он, — ты красивый человек, рослый и хороший товарищ, но голова у тебя сделана из теста. Разве наш друг Орзирис не «таксидермист», не настоящий художник, мастерски владеющей своими тонкими белыми пальцами? А что такое таксидермист, как не человек, который умеет обращаться с мехами? Помнишь ты белую собаку лагерного сержанта, скверную, злую, которая половину времени пропадает, а другую половину ворчит? На этот раз она потеряется совсем. Заметил ли ты, что по форме и росту этот пёс — настоящий слепок с фокса полковника, хотя его хвост длиннее на один дюйм и на нем нет пятен настоящего Рипа? Ну и характер у него такой же, как у его хозяина, или ещё лучше. Но что значит один дюйм собачьего хвоста и несколько чёрных, коричневых и белых пятен для такого ловкого профессионала, как Орзирис? Ровно ничего.
Скоро мы встретили Орзириса, и, так как этот человек был острее иглы, он в одну секунду понял, чего от него ждут. На следующий день он принялся практиковаться в окраске шкур начав со своих белых кроликов. Вскоре он поместил все пятна Рипа на спине белого комиссариатского телёнка, чтобы запомнить их и быть уверенным в оттенках. Орзирис переводил коричневый цвет и чёрный совершенно натурально. Если у Рипа был какой-нибудь недостаток, так именно слишком большое количество пятен; зато они располагались на удивление симметрично.
К тому времени как Орзирис захватил собаку сержанта, наш друг так навострился, что мог первоклассно исполнить своё дело. Никогда в мире не было такой злющей собаки, как пёс сержанта; и он, конечно, не подобрел, когда его хвост укоротили на полтора дюйма. Но пусть люди рассказывают о Королевской академии, если им угодно. Лично мне не случалось видеть картины с изображением животного, которая была бы лучше копии Орзириса с милого Рипа, несмотря на то, что копия эта ворчала, скалила зубы и старалась кинуться на смирный и привлекательный оригинал. Не собака, а золото был этот Рип!
В Орзирисе всегда было столько самомнения, что оно могло бы поднять воздушный шар, и ему так понравился его поддельный Рип, что он хотел отвести его к миссис Де-Сусса раньше её отъезда. Но мы с Мельванеем не позволили ему этого, зная, что, как ни велико искусство Орзириса, его поверхностная живопись могла живёхонько соскочить с собачьей шерсти.
Вот, наконец, миссис Де-Сусса назначила день своего отъезда в Мунсури Пахар. Мы решили принести Рипа на станцию в корзине, передать ей его как раз перед отходом поезда и тогда же получить от неё деньги; все, как было договорено.
И право, ей давно было пора уехать; пятна на спине собаки требовали множество материала для поддержания их надлежащего колера; Орзирису пришлось истратить на краски семь рупий и шесть анна в лучшем аптекарском магазине Калькутты.
Тем временем сержант повсюду искал свою собаку; она же сидела на привязи, и её характер становился все хуже и хуже.
Вот раз вечером поезд пришёл со стороны Ховраха. Мы помогли миссис Де-Сусса сесть в вагон и подали ей около шестидесяти ящиков, наконец, поднесли и нашу корзину. Из гордости Орзирис попросил нас позволить ему пойти с нами и не мог не приподнять крышку и не показать ей собачки, которая свернулась клубком.
— О, — сказала смуглая особа, — красавчик, какой он миленький! — В эту минуту «красавчик» заворчал и оскалил зубы. Поэтому Мельваней закрыл крышку и сказал:
— Смотрите, мэм, вынимая Рипа, будьте осторожны. Он отвык путешествовать по железной дороге и, вероятно, будет скучать по своей настоящей хозяйке и по своему другу, Леройду; итак, на первых порах принимайте во внимание его чувства.
Да, она сделает все это и ещё больше для дорогого доброго Рипа; она также не откроет корзины, пока они не уедут на много миль; она и сама боится, чтобы кто-нибудь не узнал его; мы же истинно добрые, хорошие солдаты, действительно хорошие. И она передала мне пачку кредитных бумажек; в это время к вагону подошли её друзья и знакомые проститься с нею — их было не больше семидесяти пяти. Ну а мы сейчас же ушли.
Что стало с тремястами и пятьюдесятью рупиями? Трудно сказать; они растаяли у нас в руках, прямо растаяли. Мы поделили их поровну, потому что Мельваней сказал: «Если Леройд первый познакомился с миссис Де-Сусса, я вспомнил о собаке сержанта; Орзирис же был художник — гений, который создал произведение искусства из безобразного произведения природы. Однако в виде благодарности за то, что дурная старая женщина не довела меня до мошенничества, я отдал часть денег отцу Виктору для бедных, для которых он всегда просит пожертвования».
Но мы с Орзирисом смотрели на вещи иным образом: он из лондонского пригорода; я уроженец далёкого севера. Мы получили деньги и хотели владеть ими. И деньги были у нас, правда, короткое время.
Ну, мы никогда больше не слышали об этой смуглой женщине. Наш полк пошёл в Пинди, и сержант завёл себе другую собаку вместо той, которая постоянно пропадала и, наконец, окончательно потерялась.
ОПЬЯНЕВШАЯ ПАРТИЯ ОТСЛУЖИВШИХ СРОК
Случилась ужасная вещь! Мой друг рядовой Мельваней, который в своё время, не очень давно, отправился на родину на «Сераписе», вернулся в Индию штатским! Это все из-за Дины Шад. Она не могла выносить тесных квартир, и ей недоставало её слуги, Абдуллы, больше, чем можно выразить словами. Главное же — супруги Мельваней слишком долго пробыли здесь и отвыкли от Англии.
Мельваней знал одного подрядчика на одной из новых центральных железнодорожных линий и попросил у него места. Подрядчик ответил, что, если Мельваней может за свой счёт вернуться в Индию, он, в память о прежних днях, поручит ему заведовать партией кули и за надсмотр за ними будет платить восемьдесят пять рупий в месяц. Дина Шад сказала, что, если Теренс не примет предложения подрядчика, она превратит его жизнь в кромешный ад. И Мельваней вернулся штатским, что составляло великое и страшное падение, хотя мой друг старался замаскировать это, говоря, что теперь он «шишка» на железнодорожной линии и вообще человек видный.
На бланке для заказа инструментов он написал мне приглашение посетить его, и я приехал в смешное маленькое временное бунгало на линии. Дина Шад повсюду посадила горох, а природа рассеяла всевозможные травы около дома. Мельваней не изменился, изменилась только его одежда, это было ужасно, но непоправимо. Он стоял на своей платформе, говорил с кули, по-прежнему высоко подняв плечи; его крупный толстый подбородок был, тоже по-прежнему, чисто выбрит.
— Теперь я штатский, — обратился ко мне Мельваней. — Разве можно сказать, что я когда-нибудь был военным человеком? Не отвечайте, сэр, вы колеблетесь между комплиментом и ложью. С тех пор как у Дины Шад есть собственный дом, на неё нет управы. Войдите в комнаты и, напившись чаю из фарфоровой посуды в гостиной, вернитесь сюда; мы, как христиане, выпьем здесь под деревом. Прочь вы, негры! Сахиб приехал ко мне в гости, и он никогда не сделает этого для вас. Убирайтесь же, копайте землю, да живее, и работайте до заката.
Когда мы втроём удобно разместились под большим деревом против бунгало и первый шквал вопросов и ответов о рядовых Орзирисе и Леройде, о старых временах и местах замер, Мельваней задумчиво сказал:
— Приятно думать, что для меня завтра нет парада, нет капрала с набитой тестом головой, который всегда готов дать тебе тумака. А между тем не знаю… Тяжеловато быть тем, чем никогда не был и не собирался быть, и знать, что старые дни для тебя миновали. Ох, я покрываюсь ржавчиной. Право, мне кажется, Богу неугодно, чтобы человек служил королеве только короткое время.
Он налил себе новый стакан и яростно вздохнул.
— Отпустите себе бороду, Мельваней, — сказал я, — тогда подобные мысли не будут смущать вас. Вы станете настоящим штатским.
Ещё в гостиной Дина Шад сказала мне о своём желании уговорить Мельванея отпустить бороду.
— Это так по-штатски, — заметила бедная Дина, которой было противно, что её муж вечно вздыхает о прежней жизни.
— Дина Шад, ты позор для честного, чисто выбритого человека! — не отвечая мне, сказал Мельваней. — Отрасти бороду на своём собственном подбородке, дорогая, и оставь в покое мои бритвы. Только они одни спасают меня от падения. Если я не буду бриться, меня станет вечно мучить оскорбительная жажда, потому что в мире нет ничего, что так сушило бы горло как большая козлиная борода, которая болтается под подбородком. Ведь ты же не хочешь видеть меня «всегда» пьяным, Дина Шад? Между тем от одних твоих слов моё нутро сохнет. Дай-ка мне посмотреть на виски.
Виски подали, бутылка обошла круг, и Дина Шад, которая недавно с такой же живостью, как её муж, расспрашивала о наших общих старинных друзьях, теперь резанула меня фразой.
— Стыдно вам, сэр, приехать сюда (хотя святые знают, что здесь радуются, как дневному свету, когда вы приезжаете) и набить голову Теренса глупыми мыслями о том… о том, что лучше всего забыть. Он теперь штатский; а ведь вы никогда и не были никем другим. Разве вы не можете оставить армию в покое? Разговоры о ней вредны Теренсу.
Я обратился к покровительству Мельванея, потому что у Дины — характерец!
— Хорошо, хорошо, — сказал Мельваней. — Ведь только изредка могу я поговорить о старых днях. — Обращаясь ко мне, он прибавил: — Вы говорите, что Барабанная Палка здоров и его леди тоже? Я и не знал, насколько я люблю этого седого, пока не очутился вдали от него и от Азии. (Барабанная Палка — прозвище полковника, командира бывшего полка Мельванея.) — Вы увидитесь с ним? Увидитесь, так скажите ему, — глаза Мельванея блеснули, — скажите ему, что рядовой…
— Мистер Теренс, — поправила его Дина Шад.
— Пусть дьявол, все его ангелы и небесный свод унесут «мистера» и пусть грех, который ты совершила, заставив меня браниться, прибавится к списку твоих прегрешений на исповеди, Дина Шад! Рядовой, говорю я… что рядовой Мельваней шлёт ему своё почтение и просит передать, что без этого самого Мельванея последний отряд отслуживших срок до сих пор буянил бы на пути к морю…
Он откинулся на спинку кресла, слегка посмеялся и замолчал.
— Миссис Мельваней, — сказал я, — пожалуйста, возьмите бутылку виски и не давайте ему пить, пока он не расскажет всю историю целиком.
Дина Шад унесла бутылку, говоря в то же время: «Ну, тут нечем гордиться». Таким образом она заставила своего мужа начать рассказ.
— Это было во вторник. Я расхаживал с партией по насыпи, учил кулиев ходить в ногу и останавливаться внезапно. Вот ко мне подходит староста, и я вижу, что вокруг его шеи болтается двухдюймовая бахрома изорванного ворота рубашки, а в глазах беспокойный свет. «Сахиб, — говорит он, — на станции полк; солдаты бросают горящую золу на все и на всех. Они хотели повесить меня, как я был, одетого. Ещё до ночи там будет убийство, разрушения и грабёж. Солдаты говорят, что они пришли разбудить нас. Что нам делать с нашими женщинами?»
— Мою коляску! — закричал я, у меня всегда сердце болит от намёков на все, что касается мундира королевы! — Скорее рикшу и шестерых самых проворных людей! Везите меня торжественно и парадно!
— Он надел свой лучший сюртук, — с упрёком вставила Дина.
— В честь «Вдовы». Я не мог поступить иначе, Дина Шад. Но ты и твои замечания мешают плавному течению моего рассказа. Думала ли ты когда-нибудь, каков был бы я, если бы мою голову обрили так же, как подбородок? Помни это, Дина, дорогая.
Меня провезли шесть миль только для того, чтобы я одним глазком посмотрел на отпускных. Я знал, что это были отправляющиеся домой солдаты, срок службы которых закончился весной, потому что в этой округе не стоит ни один полк… к сожалению.
— Слава Святой Деве! — прошептала Дина, но Мельваней не слышал её слов.
— Когда я был уже в трех четвертях мили от временного лагеря, клянусь душой, сэр, я различил голос Пега Барнея, который ревел, как бизон, от боли в животе. Помните вы Пега Барнея? Он был в роте Д; такой краснолицый, волосатый малый, со шрамом на челюсти. В прошлом году он шваброй разогнал юбилейный митинг синих.
Я понял, что это были отслужившие срок из моего старого полка, и мне стало до смерти жалко малого, которому их поручили. Нас всегда было трудно удерживать. Рассказывал ли я вам, как Хокер Келли прошёлся без платья, точно Феб Аполлон, захватив под мышку бумаги и рубашки капрала? А он ещё был мягкий человек. Но я отвлекаюсь. Прямо стыдно полкам и армиям, что они поручают мальчикам-офицерикам отслуживших срок, взрослых, сильных людей, обезумевших от выпивки и от возможности никогда больше не видеть Индии, причём между лагерем и доками их нельзя наказывать. Вот ведь какая нелепость! Пока я служу, я под властью военного устава, и меня всегда могут «пришпилить». Отслужив же свой срок — я запасной, и военный устав меня не касается. Офицер не может ничего сделать отслужившему срок; имеет только право запереть его в бараке… Это мудрое правило, потому что у отслужившего срок нет барака; ведь он все время в движении. Соломоновское правило, право! Я хотел бы познакомиться с человеком, который придумал его. Легче взять необученных трехлеток на конной ярмарке в Кибберине и доставить их в Гальве, чем провести буйную партию отслуживших срок десять миль. Вот потому-то и составили это правило! Боялись, чтобы юные офицерики не стали обижать отпускных. Но все равно… Слушайте. Чем ближе подъезжал я к временному лагерю, тем ярче становился свет, тем звучнее слышался голос Пега Барнея. «Хорошо, что я здесь, — подумал я — один Пег может занять двоих или троих малых». Я чуял, что он напился, как кучер.
Признаюсь, лагерь представлял зрелище. Все верёвки от палаток перепутались; колышки казались такими же пьяными, как люди. Здесь было человек пятьдесят, все самые отчаянные, самые пьющие, самые обожающие дьявола люди из старого полка. Поверьте, сэр, вы никогда в жизни не видывали так сильно напившихся людей. Как напивается партия отслуживших срок? Как жиреет лягушка? Впитывают жидкость через кожу.
Пег Барней сидел на земле в одной рубашке; одна его нога была обута, другая нет; сапогом он перекидывал колышек через свою голову и пел так, что мог бы разбудить мёртвого. Нехорошую песню он пел; это была чёртова обедня.
— Что? — спросил я.
— Когда скверное яйцо выкидывают из армии, исключённый поёт чёртову обедню, то есть нараспев клянёт всех, начиная от главнокомандующего и до казарменного капрала, да так клянёт, как вы никогда не слыхивали. От брани некоторых людей сохнет зелёная трава. И Барней пел эту песню, бросая колышек в честь каждого человека, которого он проклинал. У Пега был сильный голос, и он, даже трезвый, отчаянно ругался. Я остановился перед ним, но с глазу на глаз не решился сказать ему, что он пьян.
— Доброго утра, Пег, — начал я, когда он переводил дыхание после проклятия генерал-адъютанту. — Я надел мой лучший сюртук, чтобы повидаться с тобой, Пег Барней.
— Так скинь его, — сказал Пег Барней, снова толкая колышек ногой. — Скинь его и пляши, ты, развислый штатский!
И он снова принялся проклинать Барабанную Палку, майора и генерала-судью.
— Ты не узнаешь меня, Пег? — спокойно спросил я, хотя во мне кровь так и кипела из-за того, что меня назвали штатским.
— И это приличный женатый человек! — простонала Дина Шад.
— Не узнаю, — сказал Пег, — но, пьяный или трезвый, я, окончив петь, спущу лопатой кожу с твоей спины.
— Так-то ты говоришь со мной, Пег Барней? — спросил я. — Ясно, как грязь, что ты меня забыл. Я помогу твоей автобиографии. — И я разбросал вещи Пега, откинул также его сапог и отправился в лагерь. Ужасная это была картина.
— Где старший офицер? — спросил я Скреба Грина, самого низкого червяка в мире.
— У нас нет офицера, старый повар, — ответил Скрёб, — мы — республика.
— Ах, вот как! — говорю я. — В таком случае я — О'Коннель, диктатор, и ты должен научиться вежливо разговаривать со мной.
Говоря это, я опрокинул Скреба и пошёл к офицерской палатке. Офицер был новый, совсем ещё мальчик, я никогда не видел его прежде. Он сидел, делая вид, что не слышит всей кутерьмы.
Я салютовал ему, но, ей-ей, намеревался подать ему руку. Сабля, висевшая на среднем шесте, изменила мои намерения.
— Не могу ли я помочь вам, сэр? — говорю. — Ваша задача трудна, и к закату вам понадобится помощь.
Этот мальчик был не трус и настоящий джентльмен.
— Садитесь.
Я рассказал ему о моей службе.
— Я слыхал о вас, — проговорил он. — Вы брали город Ленгтенгпен.
— Поистине, — думаю, — честь мне и слава (тогда командовал поручик Брезнов). — Если я могу принести вам пользу, располагайте мной, сэр, — говорю. — Вас не должны были посылать с партией отслуживших срок. Прошу прощения, сэр, — говорю, — только один поручик Петерсен может справляться с ними.
— Я никогда не командовал раньше таким отрядом, — говорит он, перебирая перья на столе, — и в регламенте вижу…
— Закрывайте глаза на устав, сэр, — говорю, — пока солдаты не будут на синих волнах. Вам следует запереть их на ночь, не то они разделаются с моими кули и разграбят половину области. Можете вы доверять вашим унтерам, сэр?
— Да, — говорит он.
— Хорошо, — отвечаю, — ещё не успеет стемнеть, как начнутся беспокойства. Куда вы идёте, сэр?
— К следующей станции, — говорит он.
— И того лучше, — замечаю я. — Будут жестокие неприятности.
— Я не могу быть слишком строг с этими солдатами, — говорит он, — главное, доставить их на палубу судна.
— Вижу, сэр, что вы затвердили половину урока, — говорю. — Но, если вы будете держаться устава, вы не доведёте их до парохода, а если даже и доведёте, на них не останется ни клочка одежды.
Это был славный офицерик, и, желая разогреть его, я рассказал ему, что однажды видел в Египте в отряде отслуживших срок.
— А что именно видели вы там, Мельваней? — спросил я.
— Пятьдесят семь отслуживших срок солдат, которые сидели на берегу канала и насмехались над бедным, совсем зелёным, офицериком; они загнали его в воду и заставили таскать с лодок разные разности… — Мой офицерик выслушал рассказ о негодных людях и вскипел от негодования.
— Тише и спокойнее, сэр, — говорю я. — Со дня выступления из лагеря вы ни разу не держали их в руках. Дождитесь темноты; к тому времени все будет подготовлено. Сейчас я, с вашего позволения, сэр, осмотрю лагерь и потолкую с моими бывшими товарищами. Ведь в данную минуту нет никакой возможности остановить их буйство.
Сказав это, я отправился в лагерь и стал подходить к каждому настолько трезвому человеку, чтобы он мог вспомнить меня. В старые дни я был кое-кем, и теперь при виде меня ребята радовались. Все радовались, кроме Пега Барнея; немудрёно: его глаза были как томаты, пять дней пролежавшие на базаре, и такой же нос. Солдаты столпились около меня, пожимали мне руку, а я рассказывал им, что состою на частной службе, получаю проценты с собственного капитала, и что моя гостиная может поспорить с королевской. Таким-то враньём, такими рассказами и всякой ерундой я успокоил их, все время расхаживая по лагерю. Скверная это была штука, хотя я изображал собой ангела мира и тишины.
Я потолковал с моими унтерами — они были трезвы, — и мы с ними загнали партию в палатки. Как раз вовремя! Вот приходит офицерик, делает обход, такой вежливый, приличный.
— Плохие квартиры, ребята, — говорит он. — Только вы не можете ждать, чтобы здесь было так же удобно, как в бараках. Приходится мириться. Сегодня я закрыл глаза на часть ваших скверных фокусов, но больше не должно быть ничего подобного.
— Да и не будет. Зайдите да выпейте со мной, сынок, — говорит ему Пег Барней, а сам пошатывается. Мой офицерик сдержался.
— Вы — надутая свинья, — говорит ему Пег; остальные в палатке начинают смеяться.
Я говорил вам, что у моего офицера был характер. Он хватил Пега близко к глазу, и Пег, вертясь, отлетел в глубину палатки.
— Пригвоздите его, сэр, — сказал я шёпотом.
— Пригвоздите его! — велел мой офицерик, да так громко, точно повторяя слова сержанта во время батальонного ученья.
Унтеры схватили Барнея (в эту минуту он был какой-то воющей грудой) и скорехонько растянули его на земле, ничком. Палаточные колышки держали его руки и ноги. Уж и бранился же он! Право, от таких ругательств даже негр побелел бы.
Я схватил колышек и заткнул им противный рот пьяного.
— Кусай его, Пег Барней, — говорю, — начинает холодать и тебе нужно развлечение. Не будь устава, ты кусал бы пулю, Пег Барней, — говорю я.
Все выбежали из палаток, смотрят на Барнея.
— Это против устава! Поручик его ударил! — провизжал Скрёб Грин (он был законник). Некоторые поддержали его.
— Пригвоздите и этого человека, — не теряя хладнокровия, сказал мой офицерик, и унтеры растянули Грина рядом с Пегом.
Я видел, что солдаты начинают приходить в себя. Они стояли, не зная, что делать.
— В палатки! — сказал им мой офицерик. — Сержант, поставьте часового около наказанных.
Все разошлись по палаткам, точно шакалы, и всю ночь было тихо; только ноги часового стучали, да Скрёб Грин лепетал что-то, как ребёнок. Стояла холодная ночь, и Пег Барней отрезвел.
Перед утренней зарёй из палатки выходит мой офицерик и говорит: «Освободите этих людей и отошлите их по местам». Скрёб Грин убрался, не говоря ни слова, но Пег Барней, весь окоченевший от холода, стоял ни дать ни взять овца и старался объяснить офицеру, что он жалеет о своём поступке.
Когда дело дошло до выступления, в партии не нашлось ни одного буяна, но я слышал слова о «незаконности».
Вот я иду к старому чёрному сержанту и говорю:
— Могу теперь умереть спокойно. Сегодня я видел настоящего мужественного человека.
— Он — молодчина, — отвечает старый Хосер, — вся партия тиха, как селёдки. Все пойдут к морю, как овечки. У этого мальчика сердце целого отряда генералов.
— Аминь, — говорю я. — И желаю ему удачи на море и на земле, где бы он ни был. Дайте мне знать, как дойдёт отряд.
А вы знаете как? Этот мальчик-офицерик, так написали мне из Бомбея, строго вёл их до дока и так ругал, что каждый из них перестал понимать, где его душа, где чужая. С тех пор как я расстался с отслужившими срок и до того времени, как они пришли на пристань, ни один не напился больше, чем следовало. И, клянусь святым военным артикулом, перейдя на палубу, они кричали офицеру «ура», пока совсем не охрипли, а этого, заметьте, не случалось с отслужившими на памяти живых людей. Не всякий малый отправил бы устав к черту и растянул бы Пега Барнея по указанию старого, дряхлого, изломанного скелета, вроде меня. Я гордился бы, если бы служил под его…
— Теренс, ты штатский, — предупреждающим тоном сказала мужу Дина Шад.
— Да, да, разве я могу забыть это? Но все-таки молодец этот мальчик. А я только глиняный чурбан с корытом на голове. Виски у вас под рукой, сэр, и с вашего позволения мы, стоя, выпьем за мой старый полк.
Мы выпили.
ДРАКА С ПРИЗРАКОМ
В ложбине, позади ружейных мишеней состоялся великолепный собачий бой между Джоком Леройда и Блюротом Орзириса; в каждом была некоторая доля крови рампурских собак, и оба бойца почти целиком состояли из рёбер да зубов. Забава длилась двадцать восхитительных минут, полных воя и восклицаний; потом Блюрот свалился, а Орзирис заплатил Леройду три рупии, и всем нам захотелось пить. Собачий бой — развлечение, от которого делается очень жарко; я уже не говорю о крике, но во время драки рампуры носятся взад и вперёд на пространстве трех акров. Позже, когда звон поясных пряжек о горлышки бутылок затих, наша беседа о собачьих боях перешла на толки о всевозможных столкновениях между людьми. В некоторых отношениях люди похожи на оленей. Рассказы о боях и драках будят у них в груди какого-то беспокойного бесёнка, и они принимаются реветь друг на друга, точь-в-точь олени, вызывающие один другого на бой. Это заметно даже в людях, которые считают себя гораздо выше простых рядовых, что с очевидностью доказывает облагораживающее влияние цивилизации и движение прогресса.
Один рассказ порождал другой, и каждый требовал добавочного пива. Даже сонные глаза Леройда начали проясняться, и он облегчил свой дух, рассказав длинную историю, в которой фигурировали и переплетались между собой: экскурсия к Мальгемской гавани, девушка из Петлёй Бригта, кули, сам Леройд и пара бутылок.
— Вот так-то я и разрубил ему голову от подбородка до волос, и ему из-за этого пришлось целый месяц проваляться, — задумчиво сказал Леройд в заключение.
Мельваней очнулся от мечтаний (он лежал) и помахивал ногами в воздухе.
— Ты настоящий мужчина, Леройд, — критически произнёс он. — Но ты дрался только с людьми, а это может повторяться каждый день; вот я, так, поборолся с привидением, а это — случай далеко не обыкновенный.
— Ну-ну! — протянул Орзирис и бросил в него пробку. — Поднимайся-ка и убирайся домой со своими приключениями. Это ли ещё не враньё? Уж это такое враньё, какого, кажется, мы ещё не слыхали.
— Истинная правда, — ответил Мельваней. Он протянул свою огромную руку и схватил Орзириса за воротник. — Что теперь скажешь, сынок? Будешь мешать мне говорить в другой раз? — И, подчёркивая значение своего вопроса, он тряхнул его.
— Нет, но я сделаю кое-что другое, — ответил Орзирис, изогнулся, схватил трубку Мельванея и, держа её далеко от себя, прибавил: — Если ты не отпустишь меня, я швырну её через ров.
— Ах ты, шельма, разбойник! Только её одну я и люблю! Обращайся с ней нежно, не то я швырну тебя самого. Если эта трубка разобьётся… Ах! Отдайте её мне, сэр!
Орзирис передал мне сокровище Мельванея. Трубка была сделана из прекрасной глины и блестела, как чёрный шар на выборах. Я почтительно взял её, но остался твёрд.
— А вы расскажете нам о драке с привидением, если я отдам её? — спросил я.
— Разве все дело в истории? Я все время хотел рассказать о моем столкновении с призраком и только подготовился к этому, «действуя по-своему», как сказал Попп Доггль, когда мы заметили, что он старается забить патрон в отверстие дула. Ну, Орзирис, прочь!
Мельваней освободил маленького лондонца, взял свою трубку, набил её, и его глаза заблестели. Ни у кого нет таких красноречивых глаз, как у него.
— Говорил ли я вам когда-нибудь, — начал он, — что в своё время я был чертовски бедовый малый?
— Говорил, — сказал Леройд с такой детской торжественностью, что Орзирис завыл от хохота; дело в том, что Мельваней вечно толковал нам о своих прошлых великих достоинствах.
— Говорил ли я вам, — спокойно продолжал Мельваней, — что некогда я был ещё более дьявольски бедовым малым, чем теперь?
— Святая Мария! Да неужели? — насмешливо спросил Орзирис.
— Когда я носил чин капрала (потом меня лишили его), но, повторяю, когда я носил чин капрала, дьявольски бедовым малым был я.
Он помолчал с минуту; его ум перебирал старые воспоминания; глаза горели. Наконец, покусав трубку, Мельваней начал свой рассказ.
— Ох, славные это были времена! Теперь я стар; местами моя кожа истёрлась; служба истомила меня, да притом я и женат. Но в своё время я попользовался-таки жизнью, и ничто не может помешать мне наслаждаться воспоминаниями об этом. О, было время, когда я грешил чуть ли не против каждой из десяти заповедей между утренней зарёй и временем тушения огней и сдувал пену с пива, утирал свои усы оборотной стороной кисти руки и после всего этого спал сном невинного младенца. Но это время прошло, прошло и никогда не вернётся, даже если бы я целую неделю молился как по воскресеньям. Осмеливался ли кто-нибудь в старом полку пальцем тронуть капрала Теренса Мельванея? Никогда не встречал такого человека. В те дни каждая женщина, не ведьма, по моему мнению, стоила того, чтобы я бежал за ней; каждый мужчина был моим лучшим другом или… мы вступали с ним в бой и на деле решали, кто из нас лучше.
Когда я был капралом, я не поменялся бы местом с полковником… Нет, даже с главнокомандующим. Я надеялся стать сержантом; мне казалось, что я могу быть кем угодно. Матерь небесная, посмотрите на меня! Что я теперь такое?
Мы стояли в большом укреплённом лагере (не стоит говорить название, потому что мой рассказ может бросить тень на те бараки), и я чувствовал себя чуть ли не императором всей земли; две или три женщины разделяли моё мнение. Разве их можно осуждать за это? Пробыли мы там около года, и вот Брегин, туземный сержант роты Е, женился на горничной одной очень богатой и важной леди. Энни Брегин умерла при родах, в Кирпа-Тали (а может быть, в Альморахе?) семь—девять лет тому назад, и Брегин снова женился. Прехорошенькая женщина была Энни в то время, когда Брегин ввёл её в лагерное общество. Её глаза отливали коричневым цветом крыла бабочки, на которое падает солнце; талия её казалась не толще моей руки; ротик был нежным бутоном, и, право, я прошёл бы через всю Азию, покрытую щетиной штыков, чтобы только поцеловать эти губы. Её волосы, длинные, как хвост боевого коня полковника (извините, что я упоминаю об этом животном рядом с именем Энни Брегин), походили на золото, и в своё время одна их прядь казалась мне дороже бриллиантов. Право, до сих пор я не видел ни одной красивой женщины (а мне случалось встречать малую толику красавиц), которая годилась бы в служанки Энни Брегин.
Впервые я увидел её в католической часовне, так как, стоя во время службы, по своему обыкновению, ворочал глазами с целью подметить все, что стоило видеть.
— Ну, ты, красотка, слишком хороша для Брегина, — говорю я себе, — но я исправлю эту ошибку, не будь я Теренс Мельваней.
Послушайтесь моего совета, вы, Орзирис и Леройд, держитесь подальше от помещений семейных; я не делал этого. Такие вещи не доводят до добра, и, того и гляди, неосторожного найдут возле чужого порога, лежащим ничком в грязи, с ножом в затылке. Так мы нашли сержанта О'Хара, которого Рафферти убил шесть лет тому назад. Этот молодчик шёл навстречу смерти с напомаженными волосами и тихонько насвистывая песню «Ларри О'Рурк». Держитесь подальше от квартир семейных, чего, повторяю, не делал я. Это нездорово, это опасно, вообще дурно, однако, клянусь душой, в своё время кажется таким заманчивым, таким сладким!
Когда я носил чин капрала (потом меня лишили его), я вечно шнырял вокруг да около квартир семейных, но ни разу не добился от Энни Брегин доброго слова.