Он снова погрузился в молчание. Он был в полном восхищении от поэмы, лежавшей перед ним.
— Где же он был тогда? — Я был почти уверен, что какая бы мысль ни соблаговолила появиться в мозгу Чарли, каждая из них будет мне на пользу.
— На отлогом берегу — на длинном и чудесном берегу, — последовал ответ после минутного молчания.
— На Фурдурстранди? — спросил я, вздрогнув.
— Да, на Фурдурстранди, — отвечал он, произнося это слово на особый манер. — И я тоже видел…
Голос его прервался.
— Знаете ли вы, что вы сказали? — неосторожно вскрикнул я.
Он поднял на меня глаза, уже совершенно пробуждённый от своих грёз.
— Нет! — резко отвечал он. — Я бы хотел, чтобы вы не мешали мне читать.
Но Отёр, старый морской капитан,
Он никогда не останавливался и не волновался,
Пока король слушал, а затем
Он снова брал в руки перо
И записывал каждое слово.
* * *
И королю Саксонии
В доказательство истины,
Подняв свою благородную голову,
Он протянул загорелую руку и сказал:
«Взгляните на зубы моржа».
Ах, что это были за молодцы! Вечно плавали и никогда не знали, где пристанут…
— Чарли! — взмолился я. — Если вы хоть на минутку или на две будете рассудительны, я сделаю героя в вашей истории точь-в-точь таким, как капитан Отёр.
— Ну вот ещё! Лонгфелло уж написал эту поэму. Мне совершенно неинтересно писать ещё что-нибудь. Я предпочитаю читать.
Он был совершенно не в ударе, и я расстался с ним, внутренне бесясь на свою неудачу.
Представьте себя у дверей сокровищницы мира, охраняемой ребёнком, ленивым, безответственным ребёнком, забавляющимся игрой в кости, но во власти которого находится ключ от дверей, и вы поймёте мои страдания. До этого вечера Чарли не говорил ничего, что не имело связи с переживаниями грека-невольника на греческой галере. Но теперь — потому ли, что он не нашёл ничего особенно интересного в книге — он заговорил об отчаянной попытке викингов, о плавании Торфина Карлсефне в Вайнеланд, как называлась Америка в девятом или десятом столетии. Он видел сражение в гавани и описал собственную смерть. Но это было ещё более удивительное углубление в прошлое. Возможно ли было, что он перескочил через полдюжины жизней и теперь вдруг вспомнил какой-то смутный эпизод, имевший место тысячу лет спустя. Это была какая-то головокружительная путаница; и хуже всего было то, что Чарли Мирс в своём нормальном состоянии был последним человеком, который мог разобраться в ней. Мне оставалось только ждать и наблюдать за ним, но, когда я ложился спать в этот вечер, мой ум был полон самых диких фантазий. Ничто не казалось мне невозможным, если бы только отвратительная память Чарли действовала хорошо. Я мог ещё раз написать сагу о Торфине Карлсефне, как будто бы она никогда не была написана раньше, мог рассказать историю первого открытия Америки так, как будто я сам её открыл. Но я был в полной власти Чарли, а он, обладая дешёвыми томиками изданий Бона, не хотел ни о чем говорить. Я не смел открыто бранить его, даже не решался умышленно подхлестнуть его фантазию, потому что ведь мне приходилось иметь дело с переживаниями, имевшими место тысячу лет назад, и в передаче юноши того времени; а на юношу того времени очень влияла всякая перемена в тоне или во мнении собеседника, так что он мог лгать даже тогда, когда больше всего хотел говорить правду.
Чарли не появлялся у меня целую неделю. Я встретился с ним случайно на Гресчерчской улице: чековая книга была прикреплена к его поясу. По делам банка он должен был идти на ту сторону Лондонского моста, и я пошёл вместе с ним. Он был очень горд важностью своей миссии и сейчас же похвастался мне. На мосту через Темзу мы остановились поглядеть на пароход, с которого выгружали большие плитки белого и коричневого мрамора. Баржа подошла к самой корме парохода, и с неё раздалось мычание одинокой коровы. Лицо Чарли мгновенно перестало быть лицом банковского клерка и превратилось в физиономию совершенно незнакомого мне человека, обладавшего большой развязностью. Он просунул руку сквозь парапет моста и, громко смеясь, сказал:
— Когда скрелинги услышали рёв «наших» быков, они обратились в бегство!
Я подождал с минуту, пока баржа с коровой исчезла за кормой парохода, тогда я спросил его:
— Чарли, что вы подразумеваете под скрелингами?
— Я ничего раньше о них не слыхал. Это, по-видимому, что-то вроде морских рыболовов. Но что вы за странный человек, что задаёте мне такие вопросы? — отвечал он. — Мне нужно пройти вон туда, к кассиру компании омнибусов. Может быть, вы подождёте меня, и мы пойдём вместе позавтракаем где-нибудь? У меня есть тема для поэмы.
— Нет, благодарю вас. Я ухожу. Вы уверены, что вы так-таки ничего не знаете относительно скрелингов?
— Нет, ничего, кроме того, что они пришли перед ливерпульским гандикапом.
Он поклонился и исчез в толпе.
В саге об Эрике Рыжем или в песне о Торфине Карлсефне написано, что девятьсот лет тому назад галеры Карлсефне подошли к поселениям Лейфа, которые он основал в неизвестной стране, называвшейся Марклендом, что могло быть, а могло и не быть островом. Скрелинги — один Бог знает, что это были за люди!.. — пожелали вступить в торговые сношения с викингами, но обратились в бегство, напуганные рёвом рогатого скота, который Торфин привёз с собой на корабле. Но откуда же, скажите на милость, греческий невольник мог знать об этом событии? Я странствовал по улицам, стараясь разгадать эту загадку, но чем больше я вдумывался в неё, тем более она казалась мне неразрешимой. Одно только было достоверно, и эта мысль так захватила меня, что у меня на миг перестало биться сердце. Если бы я овладел ключом к ней, то это была бы уже не одна жизнь души в теле Чарли Мирса, но целые полдюжины совершенно различных и отдельных существований, проведённых на голубом море на заре человечества!
Я ещё раз оценил положение.
Было совершенно очевидно, что если бы я сумел найти достойное применение открывшегося мне познания, то я стал бы одиноким и недосягаемым для других, пока остальные люди не приобрели бы моей степени мудрости. Это уже было нечто прекрасное само по себе, но я, как все люди, был неблагодарен. Мне казалось страшно несправедливым, что память изменяла Чарли как раз тогда, когда я особенно нуждался в ней. Великие силы там, наверху, — и я взглянул вверх сквозь завесу тумана, — неужели же властелины жизни и смерти не знали, как это важно для меня, как велика слава, которая исходит от одного и достаётся в удел только одному? Я бы удовольствовался — вспомнив о клятве, я сам подивился собственной умеренности — одним только правом рассказать эту историю и принести хоть маленькую дань делу современного просвещения. Если бы Чарли было позволено на один только час — на шестьдесят коротких минут — сосредоточиться на тех существованиях, которые имели место за тысячу лет до нас, я пожертвовал бы всеми выгодами и всей честью, какую я мог бы вынести из этой беседы. Я бы не принял никакого участия в той буре, которая поднялась бы в том уголке земли, который сам себя называет «светом». Вся эта вещь была бы напечатана анонимно. Более того, я заставил бы других людей поверить в то, что это они написали её. Они бы наняли себе толстокожих, крикливых англичан, которые раструбили бы о них повсюду. Проповедники извлекли бы отсюда новые правила для жизни и уверяли бы клятвенно, что они избавили человечество от смерти. Каждый востоковед снабдил бы эту историю выводами из текстов на санскритском языке. Ужасные женщины придумали бы нечестивые варианты о человеческой вере в возвеличивание их сестёр. Церкви и религии объявили бы им войну. Я представил себе все схватки, которые произойдут среди полудюжины всяких обществ, исповедующих «доктрину истинного метемпсихоза в применении к миру и новую эру»; я увидел уважаемых английских журналистов, издающих робкие звуки, похожие на мычанье испуганной коровы, в защиту великолепной простоты рассказа. Человеческая мысль сделала прыжок через сотню, две сотни, даже тысячу лет. И я увидел с грустью, что люди стали искажать и изменять мою историю, что соревновавшаяся с нею вера не оставила в ней камня на камне, пока, наконец, западный мир, который гораздо более подвержен страху смерти, чем надежде на жизнь, не отбросил её в сторону, как остатки интересного суеверия, и поставил на место неё другую, старую веру, так давно забытую, что она казалась новой. На основании этого я изменил условия договора, который я хотел заключить с властелинами жизни и смерти. Пусть будет мне только позволено узнать всю историю и написать её в полной уверенности, что я написал истину, и я торжественно сожгу рукопись, как жертвоприношение. Через пять минут после того, как будет написана последняя строка, я разрушу все. Но пусть мне будет дозволено иметь абсолютную уверенность в истине написанного.
Ответа не было. Яркие краски объявлений Аквариума привлекли мой взгляд, и я стал раздумывать над тем, будет ли благоразумно и осмотрительно отдать Чарли в руки профессионального гипнотизёра и даже в случае, если он подпадёт под его власть, захочет ли он говорить о своих прошлых жизнях?
Если бы он стал рассказывать, и люди поверили бы ему… но нет, Чарли был бы, наверное, напуган или смущён, а может быть, наоборот — возгордился бы этими беседами. В том и в другом случае он стал бы лгать из страха или из тщеславия. Он был более всего в безопасности в моих руках.
— Ваши англичане забавные глупцы! — произнёс чей-то голос у моего локтя, и, повернувшись, я узнал одного своего случайного знакомого, молодого уроженца Бенгалии по имени Гриш Чондер, изучавшего юридические науки. Отец его, туземный чиновник в отставке, послал его заканчивать образование в Англию. Старик ухитрялся при своей пятифунтовой месячной пенсии давать сыну двести фунтов в год. В своём городке он выдавал себя за младшего потомка какого-то королевского дома и облегчал душу рассказами об ужасных индийских бюрократах, которые притесняют бедных.
Гриш Чондер был молод, толстенький и кругленький, одетый с большой тщательностью, в высокой шляпе, светлых брюках и шоколадного цвета перчатках. Но я знал его ещё в то время, когда ужасное индийское правительство платило за его обучение в университете; он принимал участие в небольшом восстании в Сачи-Дурпане, ухаживал за жёнами своих четырнадцатилетних товарищей по школе.
— Все это очень забавно и очень глупо, — сказал он, указывая на объявления. — Я иду в клуб у Северного моста. Хотите пойти со мной?
Я пошёл вместе с ним. Некоторое время мы шли молча.
— Вам нездоровится, — сказал он. — Чем вы озабочены? Вы ничего не говорите.
— Гриш Чондер, вы получили слишком хорошее образование, чтобы верить в Бога, не правда ли?
— О да, здесь! Но когда я вернусь домой, я должен буду вернуться к народным верованиям и проделать церемонию очищения, а мои жены совершат омовение идолов.
— И повесят на них тульси, и устроят празднество пурохита, и снова примут вас в свою касту, и сделают из вас хорошего кхуттри, из вас — просвещённого свободного мыслителя. И вы будете употреблять в пищу деси и тому подобную гадость.
— Я ничего не имею против всего этого, — беспечно ответил Гриш Чондер. — Индус всегда останется индусом. Но мне бы хотелось знать, что англичане думают, что они знают?
— Я вам расскажу, что думает один англичанин. Для вас это старая история.
Я начал ему рассказывать историю Чарли по-английски, но Гриш Чондер предложил мне вопрос на туземном языке, и рассказ продолжался уже на этом языке, более подходившем для его передачи. Гриш Чондер слушал меня, поддакивая время от времени, и так мы пришли ко мне на квартиру, где я и закончил своё повествование.
— Тут не может быть сомнения… Но дверь закрыта. Я часто слышал о таких воспоминаниях из прошлой жизни у себя на родине. Это, конечно, старая история для нас, но так как это случилось с англичанином, питающимся мясом коровы, то это уже явление особого порядка. Клянусь Юпитером, это совершенно необычайно!
— Да вы сами явление особого порядка, Гриш Чондер! Вы каждый день употребляете в пищу бычье мясо. Но вдумайтесь хорошенько, юноша вспоминает свои перевоплощения…
— Но знает ли он об этом? — спокойно сказал Гриш Чондер, болтая ногами, так как он сидел на моем столе. Теперь он вновь говорил по-английски.
— Он ничего не знает. Разве я говорил бы вам об этом, если бы он знал? Ну, продолжайте!
— Да здесь нечего продолжать. Если вы расскажете об этом своим друзьям, они подумают, что вы сошли с ума, и напишут об этом в газетах. А теперь предположите, что вы тянете их к суду за диффамацию.
— Пожалуйста, не будем об этом говорить. Есть ли возможность заставить его говорить?
— Да, есть возможность. О, есть! Но если он заговорит, это будет означать, что весь этот мир кончится — instanto — упадёт к вам на голову. Вы знаете, что такие вещи даром не даются. Я вам уже говорил, дверь закрыта.
— И нет никакой, никакой надежды на успех?
— Но как же это может случиться? Ведь вы христианин, и в ваших книгах вам запрещено вкушать от древа жизни потому, что иначе вы никогда не умрёте. Как же вы все будете бояться смерти, если вы все будете знать то, что ваш друг не знает, что он знает? Я боюсь, что вы меня ударите, но я не боюсь умереть, потому что я знаю то, что я знаю. Вы не боитесь, что вас могут ударить, но вы боитесь смерти. Если бы вы этого не боялись — клянусь Богом — вы, англичане, вы бы в один час перевернули все вверх дном, установили бы равновесие власти и произвели бы волнения. И это было бы нехорошо. Но нет основания бояться этого. Чем дальше, тем воспоминания его будут все туманнее, и он будет называть их просто снами. А потом и это исчезнет. Когда я держал свой первый экзамен в Калькутте, это было как раз описано у Вордсуорта «В погоне за облаками славы», вы знаете?
— Но это, по-видимому, исключение из правил.
— В правилах нет исключений. Некоторые только на первый взгляд кажутся неприступными, но при ближайшем рассмотрении оказываются совершенно такими же. Если бы ваш друг рассказывал все, отмечая при этом, что он вспоминает все свои прошлые жизни, или хотя бы отрывок из прошлой жизни, он не работал бы в банке, как теперь. Его бы сочли сумасшедшим и отправили бы в убежище для умалишённых. Вы можете в этом убедиться, мой друг.
— Ну, конечно, могу, но я не думаю о нем. Его имя никогда не появится в истории.
— Ага, я понимаю. Та история никогда не будет написана. Но вы можете попытаться.
— Я это и делаю.
— Ради собственной выгоды и ради денег, конечно?
— Нет. Только ради того, чтобы записать эту историю. Клянусь вам честью, что это все…
— Даже и в этом случае не может быть удачи. Вы не можете играть с богами. Но сейчас это очень миленькая история. Пусть он продолжает это, я хочу сказать — в этом направлении, вы увидите, что долго это не может продлиться.
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что я говорю. До сих пор он никогда не думал о женщине.
— Ну как же не думал! — Я вспомнил некоторые признания Чарли.
— Я хочу сказать, не было ещё женщины, которая бы думала о нем. А когда это придёт — готово дело, все полетит вверх дном. Я это знаю. Здесь миллионы женщин; например, горничные. Они вас целуют за дверью.
Я невольно содрогнулся при одной мысли, что моя история могла быть разрушена какой-нибудь горничной. И однако же ничто не могло быть более правдоподобным.
Гриш Чондер рассмеялся, оскалив зубы.
— Да, а также хорошенькие девушки — какие-нибудь кузины, а может быть, и не кузины. Один полученный и возвращённый поцелуй может положить конец всем этим глупостям, а то ещё…
— Что ещё? Помните, он не должен знать, что он знает.
— Я знаю. Но может также случиться, что он заинтересуется торговлей и окунётся в финансовые спекуляции. Так должно быть. Вы увидите, что это так и будет. Но мне кажется, что сначала явится женщина.
Кто-то постучал в дверь, и Чарли стремительно ворвался к нам; он окончил свои служебные обязанности, и я видел по его глазам, что он пришёл для длительной беседы; возможно, что в его кармане лежала уже готовая поэма. Поэмы Чарли были очень скучны, но иногда они наводили его на мысли о галере.
Гриш Чондер с минуту разглядывал его.
— Извиняюсь, — смутившись, сказал Чарли. — Я не знал, что у вас кто-то есть.
— Я ухожу, — сказал Гриш Чондер.
Он остановил меня в передней, когда уходил.
— Так это тот человек, о котором вы говорили? — снова заговорил он. — Я уверен, что он никогда не расскажет вам всего того, что вам нужно. Это все пустое. Но его можно бы было заставить видеть разные вещи. Мы ведь можем это устроить под видом игры.
Я никогда ещё не видел Гриша Чондера в таком возбуждённом состоянии.
— А? Как вы думаете? Я говорю вам, он может видеть то, чего ни один человек не мог бы увидеть. Дайте мне только чернил и камфары. Он ясновидящий, и он расскажет нам много интересного.
— Он может быть всем, чем вам угодно, но я ни в каком случае не могу довериться вашим богам и дьяволам.
— Но они ведь не сделают ему ничего дурного. Он только почувствует себя немного оглушённым и отупевшим при пробуждении. Вам ведь случалось видеть юношей в состоянии гипнотического транса?
— Вот это и есть причина, почему я бы не хотел ещё раз этого увидеть. Вам лучше бы было уйти, Гриш Чондер.
Он ушёл, но не переставал твердить, спускаясь по лестнице, что я сам лишаю себя возможности заглянуть в будущее.
Но это меня совершенно не тронуло, потому что меня интересовало прошлое, а для этого мне вовсе не нужны были юноши, загипнотизированные при помощи зеркала или лужицы чернил. Но я вполне понимал Гриша Чондера и до известной степени сочувствовал ему.
— Что это за толстое чёрное животное было у вас? — сказал Чарли, когда я вернулся к нему. — Взгляните-ка сюда, я написал поэму. И знаете — как? После первого завтрака, вместо игры в домино. Можно мне прочесть её?
— Дайте я прочту её сам.
— Но вы не сможете прочесть её с должным выражением. Вы вообще читаете мои поэмы так, как будто все рифмы никуда не годятся.
— Ну, тогда прочтите её вслух.
Чарли прокричал мне свою поэму, и я нашёл её немногим хуже его бесчисленных стихотворений. Он с полной верой читал свои книги, но в то же время ему было неприятно, когда я говорил ему, что я предпочитал моего Лонгфелло, не разведённого Чарли. Тут мы начали разбирать с ним всю поэму строчка за строчкой, и на всякое моё замечание или поправку Чарли неизменно возражал:
— Да, это можно было сказать лучше, но вы же не знаете, что именно я хотел сказать.
Чарли был, по крайней мере, в этом отношении очень похож на известный тип поэтов.
Перевернув страницу, я увидел, что на ней что-то нацарапано.
— А это что такое? — спросил я.
— О, это совсем сюда не относится. Это просто чепуха; я записал её перед сном. Так как слишком трудно было подобрать рифмы, то я написал нечто вроде белых стихов.
Вот эти белые стихи Чарли:
«Мы гребли для вас при противном ветре, когда паруса были спущены.
Неужели вы никогда нас не отпустите?
Мы ели хлеб и лук, когда вы брали города, или торопливо уходили в море, когда враг гнался за вами.
Капитаны ходили взад и вперёд по палубе и пели песни в хорошую погоду, но мы были внизу.
Мы слабели и теряли силы в своих цепях, а вы не видели нашего изнеможения, потому что мы всегда раскачивались взад и вперёд.
Неужели вы никогда нас не отпустите?
От солёной воды рукоятки весел стали похожи на кожу акулы; наши колени были все изрезаны до кости и покрыты трещинами от солёной воды; наши волосы крепко прилипли к нашим лбам, наши губы растрескались до самых дёсен, а вы били нас плетьми, потому что мы не могли грести.
Неужели вы никогда нас не отпустите?
Но скоро мы отплывём прочь из порта, когда течение воды направится вдоль лопастей весел, и, хотя вы велите остальным грести вслед за нами, вы никогда не догоните нас, пока не остановите наши весла и не привяжете ветры к надутым парусам. Ого!..
Неужели вы никогда нас не отпустите?»
— Это песня, которую они, вероятно, пели на той галере… Если вы когда-нибудь напишете эту историю, вы мне выделите часть прибыли?
— Это зависит от вас. Если бы вы рассказали мне побольше подробностей о вашем первом герое, я бы скоро мог окончить весь рассказ. У вас это выходит как-то очень туманно.
— Я ведь хотел дать вам только общий план — странствование по морю без определённой цели, битва и тому подобное. Разве вы не можете дополнить сами все остальное? Ну, пусть ваш герой спасёт какую-нибудь девушку с галеры пиратов и женится на ней или что-нибудь в этом роде.
— Вы удивительно находчивый сотрудник. Но мне кажется, что до женитьбы герой испытал самые разнообразные приключения.
— Ну, хорошо, тогда сделайте его ловким негодяем, человеком низшего сорта, или каким-нибудь политиком, заключающим договоры и потом нарушающим их, или черноволосым парнем, который спрятался за мачту, когда началась битва.
— Но вы ведь говорили раньше, что он был рыжеволосый.
— Я не мог говорить этого. Его, разумеется, надо сделать черноволосым. У вас нет воображения.
Видя, что я как раз открыл главные принципы, на которых основано полувоспоминание, ошибочно называемое воображением, я почувствовал желание засмеяться, но ради рассказа поборол себя.
— Вы правы. Вот вы, действительно, человек с воображением. Так, значит, черноволосый парень на закрытой палубе корабля?
— Нет, это был открытый корабль, нечто вроде большого бота. Это было прямо изумительно.
— Но ведь ваш корабль был умышленно устроен с закрытыми деками, вы же сами так говорили, — возразил я.
— Ах, нет, не этот корабль. Этот был открытый или полуоткрытый, потому что… Клянусь Юпитером, вы правы! Вы заставили меня вспомнить о моем рыжеволосом герое. Разумеется, если герой был рыжий, то и корабль был открытый, с раскрашенными парусами.
«Ну, теперь он, наверное, вспомнит, — подумал я, — что он служил, по меньшей мере, на двух галерах — на трехпалубной греческой галере под видом черноволосого государственного раба, а потом на морском боте викингов — в виде красноволосого и краснобородого, как красный медведь, мореплавателя, который отправился в Маркленд.
Дьявол подтолкнул меня спросить.
— Но почему «разумеется», Чарли?
— Я не знаю. Вы, верно, смеётесь надо мной?
Поток фантазии был временно приостановлен.
Я взял записную книжку и сделал вид, что заношу в неё различные мысли.
— Какое это удовольствие — работать вместе с человеком, одарённым такой фантазией, как вы, — сказал я после некоторого молчания. — Поистине удивителен ваш способ характеристики корабля.
— Вы так думаете? — отвечал он, покраснев от удовольствия. — Я сам часто думаю, что во мне есть что-то большее, чем моя ма… чем люди думают.
— В вас таятся огромные скрытые силы.
— Тогда знаете ли что? Не посоветуете ли вы мне послать один набросок «Из жизни банковских клерков» в «Тит-Битс», чтобы получить одну гинею премии?
— Это не совсем то, что я хотел сказать вам, дружище, по-моему, было бы лучше немного выждать и сразу выступить с историей о галере.
— Но какая мне будет от этого выгода? А в «Тит-Битсе» напечатают мою фамилию и адрес, если я возьму приз. Чему вы ухмыляетесь? Они непременно напечатают.
— Я знаю. Мне кажется, вы собирались на прогулку. Я посмотрю в своей записной книжке, что у меня уже записано по поводу этой истории о галере.
Итак, этот легкомысленный юнец, который ушёл от меня, слегка уколотый и задетый моим тоном, несомненно был, насколько это было известно ему и мне, одним из членов судовой команды на «Арго», и также несомненно был рабом или товарищем Торфина Карлсефне. Именно благодаря этому он был так заинтересован в получении премии на конкурсе. Вспомнив, что говорил мне о нем Гриш Чондер, я громко рассмеялся. Властелины жизни и смерти никогда не позволят Чарли Мирсу говорить вполне сознательно о фактах своих прошлых жизней, и я должен был сам составить рассказ из кусочков того, что он говорил мне, напрягая все своё бедное воображение в то время, как Чарли писал о положении банковских клерков. Я привёл в порядок все, что у меня было записано, и результат оказался малоутешительным. Я перечитал ещё раз. Здесь не было ничего, что не могло быть компиляцией, составленной из вторых рук по общедоступным изданиям, и только, может быть, история с битвой в гавани составляла исключение. Приключения викинга были написаны уже несколько раз до того, история греческой невольничьей галеры тоже была не нова, и хотя я записал и то и другое, но кто мог оспаривать или подтверждать мои детали? Я мог бы точно так же написать рассказ, действие которого происходило за две тысячи лет до нашего времени. Властелины жизни и смерти были настолько же осторожны, насколько Гриш Чондер — проницателен. Они не желали пропустить ничего, что вызвало бы у людей тревогу или дало бы удовлетворение их уму. И хотя все это было несомненно для меня, я не мог отказаться от своей истории. За возбуждением следовала апатия, которая, в свою очередь, сменялась возбуждением, и так продолжалось все последующие недели. Моё настроение менялось вместе с мартовским солнцем и бегущими облаками. Ночью или чудным весенним утром я чувствовал, что смогу написать эту историю и переверну ею весь континент. Но в сырой ветреный вечер ясно видел, что, конечно, историю эту можно было написать, но она явилась бы не чем иным, как построенной на грубом обмане и слегка приукрашенной сказкой для простонародья. Я всячески проклинал Чарли — без всякой вины с его стороны. А он между тем был, по-видимому, совершенно поглощён своей конкурсной работой, я видел его у себя все реже и реже; проходила неделя за неделей, земля раскрылась для весеннего цветенья, и почки набухли на деревьях. Он забросил все книги и не стремился поговорить о прочитанном, а в голосе его я заметил новый оттенок самоуверенности. Я старательно избегал всяких разговоров о галере, но он сам при каждом случае напоминал о ней и почти всегда, как о выгодном предприятии, которое может дать ему некоторую сумму денег.
— Мне кажется, что я заслужил двадцать пять процентов, по меньшей мере? — сказал он однажды с великолепным чистосердечием. — Я дал вам все идеи, не правда ли?
Эта алчность к деньгам была новой чертой его характера. Я пришёл к заключению, что она развилась в нем в Сити в то же время, когда Чарли усвоил себе забавную привычку дурно воспитанного человека из Сити произносить слова протяжно и в нос.
— Мы поговорим об этом, когда вещь будет написана. Но пока я ещё ничего не могу из неё сделать. Красноволосый и черноволосый — оба героя одинаково затрудняют меня.
Он сидел у огня, пристально смотря на красные угли.
— Я не могу понять, что вы находите здесь трудного. Для меня все это совершенно ясно, — возразил он.
Газовый рожок замигал, снова разгорелся и нежно засвистел.
— Ну, возьмём, к примеру, рыжеволосого человека и его приключения с того времени, как он подошёл с юга к моей галере, взял её в плен и поплыл дальше к островам Биче.
Теперь я уже хорошо знал, что мне не следует прерывать Чарли. Я освободился из-под власти пера и чернил и боялся пошевелиться, чтобы не прервать потока его мыслей. Газ в рожке мигал и шипел, и голос Чарли понижался до шёпота, когда он рассказывал мне истории об открытой галере, плывшей по направлению к Фурдурстранди, о закате солнца в открытом море, который наблюдали каждый вечер гребцы, скрытые парусом, о том, как галера вонзалась носом в самый центр опускающегося солнечного диска, «и мы плыли в ту сторону, потому что у нас не было другого путеводителя», — объяснил Чарли. Он рассказал о высадке на берег на одном острове и об исследованиях его, когда судовая команда убила трех людей, спавших под соснами. Их духи, говорил Чарли, преследовали галеру, плывя за нею и расплёскивая воду, и тогда команда галеры бросила жребий между собою, и одного из команды выбросила за борт как жертву разгневанным чужеземным богам. А потом, как они питались широкими водорослями, когда кончилась вся провизия, как у них распухли ноги, и их предводитель, рыжеволосый человек, убил двух гребцов, которые подняли бунт, и как после года пребывания среди лесов они снова приплыли в свою страну, и попутный ветер все время благоприятствовал им, но дуновение его было настолько лёгким, что они все спали ночью. Это и ещё многое другое рассказал мне Чарли. Иногда голос его так понижался, что я едва мог уловить его слова, хотя нервы мои были страшно напряжены. Он говорил о своём предводителе, как язычник о боге, потому что ведь это он заботился о них и убивал их беспощадно, когда это было нужно для их же пользы; и он же управлял галерой, когда они пробирались три дня среди плавающего льда, причём на каждой льдине толпились какие-то странные животные, «которые старались плыть вместе с нами, — сказал Чарли, — а мы отталкивали их рукоятками весел».
Газ зашипел, сгоревший уголь в камине превратился в золу, и пламя с лёгким треском опустилось на дно решётки. Чарли умолк, я тоже не произнёс ни слова.
— Клянусь Юпитером! — сказал он наконец, покачивая головой. — Я так засмотрелся на огонь, что у меня закружилась голова. Что я там наболтал?
— Кое-что о галере для нашей книги.
— Да, теперь я вспоминаю. Ведь я получу за это двадцать пять процентов прибыли, не правда ли?
— Вы получите, сколько вам будет угодно, когда я издам эту вещь.
— Мне бы хотелось, чтобы это уж было точно. А теперь я должен идти. У меня… у меня сегодня назначено свидание.
И он ушёл.
Если бы глаза мои видели ясно, я должен был бы знать, что это отрывочное бормотанье у камина было лебединой песнью Чарли Мирса. Но я считал это лишь прелюдией к более полному откровению. Наконец-то, наконец-то я буду в состоянии провести властителей жизни и смерти!
Когда Чарли явился ко мне в следующий раз, я встретил его с восторгом. Он был нервно возбуждён и сконфужен, но глаза его блистали оживлением и губы раздвигались в улыбке.