— Люси, ваша продолжительная практика в военном департаменте испортила вас. В гражданском мире так не делается.
— Мои слова не относятся к службе Джека, дорогая моя. Я спрашивала вас только ради интереса. Дайте мне три месяца сроку, и вы увидите, какие перемены произойдут в моем воспитаннике.
— Желаю успеха, но не могу не пожалеть, что толкнула вас на путь подобного развлечения.
— «Я сама скромность и заслуживаю бесконечного доверия», — процитировала м-с Хауксби из «Падшего ангела». Беседа закончилась одновременно с последним протяжным воинственным криком м-с Таркасс.
Злейшие враги м-с Хауксби — а у неё было их много — вряд ли обвинили бы её в бесполезной трате времени на этот раз. Отис Айир был одним из тех упорных, неподдающихся людей, которые могут прожить всю жизнь, не сделавшись ничьей собственностью. Десять лет, проведённые на гражданской службе её величеству в Бенгалии, большей частью в незавидных округах, не могли дать ему достаточных поводов для гордости и самоуверенности. Не настолько молодой, чтобы беспечно и с легкомысленным увлечением гоняться за чинами и назначениями, надевающими ещё более тесный хомут на шею, он не был ещё и так стар, чтобы остановиться на точке замерзания, благодарить судьбу за полученное и считать свою карьеру законченной. А когда человек стоит спокойно на месте, он чувствует самое лёгкое побуждение извне. Судьба сделала Отиса Айира одной из спиц колёса, на котором движется административный механизм. В общем безостановочном движении механизма отдельные единицы утрачивают сердце, ум, душу и силы. Пока правитель не заменит человеческую силу в государственной работе, всегда будет известный процент людей, использованных, истраченных только на рутину механизма. Потому что общие достижения и цели очень отдалены, а требования настоящего дня не терпят отлагательства. Канцелярии знают их только по именам. Они не принадлежат к числу видных людей в округах, с дивизионами и чиновниками, окружающими их. Они — только отдельные спицы колёса, стоящие в одном ряду, пища для лихорадки, разделяющие с земледельцем и запряжённым в плуг быком честь быть плинтусом, на котором покоится государство. Более старые из них уже утратили все свои стремления, молодые со вздохом откладывают их в сторону. Те и другие вооружаются терпением до окончания дня. Двенадцать лет в этом колесе, говорят, усмиряют сердце храбрейших и притупляют ум остроумнейших.
Из этой жизни сбежал Отис Айир на несколько месяцев, надеясь отдохнуть в небольшой компании знакомых мужчин. По окончании отпуска он вернулся бы в свою болотистую, заросшую, безлюдную Бенгалию, к местному доктору, местным ассистенту и магистрату, к дымной, душной станции, к нездоровой атмосфере города и беззастенчивому нахальству муниципалитета, не ставящего ни в грош жизнь вверенных ему людей. Жизнь вообще не ценилась там. Плодородная почва производила человечество, как лягушек в дождливую пору, и пробел, сделанный болезнью в один сезон, с избытком заполнялся производительностью другого. Отис был бесконечно счастлив, что мог сложить с себя, хотя бы на короткое время, свои обязанности, вырваться из кипящего, жужжащего, больного человеческого улья, бессильного помочь себе, но способного калечить, истязать и доводить до изнеможения ослеплённых людей, призванных, по ироничному определению правительства, заботиться об этом улье.
Было известно, что в Бенгалии безобразно одеваются женщины. Это можно было видеть по тем, которые иногда приезжали в Симлу. Но о том, что там так же одеваются и мужчины, ещё не знали.
Это приходило теперь в голову каждому, кто видел Отиса Айира в его платье допотопного фасона. Дружба с м-с Хауксби должна была изменить его внешность основательным образом.
По словам этой дамы, в интимной беседе величайшее счастье для мужчины говорить о самом себе. Из уст Отиса Айира м-с Хауксби услышала мало-помалу все, что хотела знать о предмете своего изучения. Она узнала об образе жизни, какой он вёл там, «в этом отвратительном, холерном месте», как она назвала Бенгалию. Узнала также, хотя несколько позднее, какую жизнь он рассчитывал вести, какие мечты он лелеял в своей душе приблизительно лет десять тому назад, пока действительность не наложила руку на эти мечты. Хороши были для таких конфиденциальных бесед широкие тенистые аллеи для верховой езды в Проспект-Хилле.
— Нет ещё, — сказала м-с Хауксби м-с Маллови. — Нет ещё. Я должна подождать, пока он хотя бы оденется прилично. Великий Боже, ведь он и понятия не имеет о том, какая честь для него быть на моем попечении!
Среди недостатков м-с Хауксби не было ложной скромности.
— Всегда с м-с Хауксби! — шептала м-с Маллови со своей очаровательной улыбкой Отису. — О вы, мужчины, мужчины! Уже слышно рычание пенджабцев, потому что вы монополизировали самую прелестную женщину в Симле. В один печальный день они разорвут вас на куски на Мэле, м-р Айир.
М-с Маллови скакала вниз с холма, удовлетворённая действием своих слов.
Выстрел попал в цель. Действительно, Отис Айир — ничтожная мошка, затерявшаяся в шумном водовороте Симлы — монополизировал прелестнейшую женщину в ней, и Пенджаб рычал. Мимоходом брошенное замечание упало на добрую почву и способствовало пышному расцвету тщеславия. До сих пор он не смотрел на знакомство с м-с Хауксби, как на предмет всеобщего интереса.
Сознание, что ему завидуют, приятно льстило чувствам незначительного человека. Слова одного из собеседников за завтраком в клубе подлили масла в огонь. «Берегитесь, Айир, — сказал тот, — вы на краю пропасти. Неужели же у вас не было ни одного доброго друга в Симле, который бы сказал вам, что она опаснейшая женщина в Симле?»
Айир усмехнулся и вышел из клуба. Когда, о, когда же, наконец будет готово его новое платье? Он спустился на Мэль, чтобы справиться. М-с Хауксби, возвращавшаяся из церкви в рикше, окинула его испытующим взором. «Он уже более похож на мужчину, чем на неуклюжего оболтуса». Она прищурила глаза, чтобы солнце не мешало ей смотреть. «Да, он ничем не хуже других мужчин, когда так держится. О, благословенное тщеславие, чем были бы мы без тебя?»
Вместе с новым платьем явился новый прилив самоуверенности. Отис Айир увидел, что может войти в комнату, не чувствуя лёгкой испарины. Может пройти через неё и разговаривать потом с м-с Хауксби, как будто комната и не была пройдена. В первый раз, может быть, за все девять лет он гордился собой, был доволен своей жизнью, своим новым платьем и наслаждался чувством дружбы — дружбы с м-с Хауксби.
— Внешнего лоска ещё не хватает бедняге, — говорила она в новой интимной беседе с м-с Маллови.
— Я уверена, что в Нижней Бенгалии чиновников заставляют пахать землю. Как видите, мне пришлось начинать с ним с азов. Правда? Но вы не можете не видеть, дорогая, как изменился он к лучшему с тех пор, как я взяла его в руки. Мне надо ещё немножко времени, и он сам себя не узнает.
В самом деле, Айир быстро стал забывать, кем он был прежде. Один из его сослуживцев жестоко задел его, спросив однажды, по простоте душевной:
— Кто сделал вас так быстро членом совета, батенька? Ведь вы перескочили через полдюжину кандидатов?
— Очень жаль, но я ничего об этом не знал, — как бы оправдываясь, ответил Айир.
— Ничего позорящего вас я в этом не вижу, — продолжал старик. — Карабкайтесь, Отис, карабкайтесь, пока не забрала вас лихорадка. Три тысячи в месяц она уносит.
Айир передал разговор м-с Хауксби. Он поведал ей о своём огорчении, как своему близкому другу.
— А вы оправдывались! — воскликнула она. — О, какой стыд! Ненавижу людей, которые оправдываются. Никогда не оправдывайтесь, когда друзья будут говорить о ваших служебных успехах. Никогда! Мужчина должен быть дерзок и смел, пока не встретится с более сильным. Теперь слушайте меня, гадкий мальчик.
Легко и гладко, как катилась рикша вокруг Джакко, преподавала м-с Хауксби уроки житейской мудрости Отису Айиру, иллюстрируя их живыми примерами, встречающимися им на пути во время их прогулки в солнечный жаркий полдень.
— Боже милостивый! — закончила она восклицанием. — Ведь таким образом в следующий раз вы будете защищаться, когда вас назовут моим attache!
— Никогда! — с твёрдостью заявил Отис Айир. — Это совсем другое дело. Я всегда буду…
«Что будешь?» — подумала м-с Хауксби.
— Гордиться этим, — докончил Отис.
«Пока спасена», — сказала себе м-с Хауксби.
— Только боюсь, что я начинаю уже зазнаваться. Знаете, как осел, которого перекормили. Он разжирел и начал брыкаться. Может быть, это от горного воздуха и отсутствия переутомления в мозгу.
«Горный воздух… возможно, — сказала опять себе м-с Хауксби. — Он до конца жизни просидел бы в клубе, если бы я не открыла его».
Затем она прибавила вслух:
— У вас есть данные, чтобы чувствовать себя выше других.
— У меня! Какие?
— О, их совсем немало. Только это чудное утро не располагает меня к серьёзному разговору, а то я бы сказала какие. А что это за рукописи вы показывали мне вместе с грамматикой местного наречия?
— Записки о гулалах. Пустяки. Но я так много работал над этим, что не хочется и вспоминать теперь. Вам следовало бы ознакомиться с нашим округом. Приезжайте как-нибудь с вашим супругом, я покажу вам окрестности. Бесподобное место, особенно во время дождей! Громадные лужи, железнодорожные насыпи, змеи, шныряющие всюду, и зеленые мухи летом. Жители, способные умереть от страха при одном взмахе собачьего хлыста. Но они знают, что вам запрещено пускать его в дело, поэтому отравляют вашу жизнь ежеминутно. О, это божественное место.
Отис с горечью засмеялся.
— Тем более необходимо вам оставить его. Зачем вам жить там?
— Потому что больше негде. Как я могу уйти оттуда?
— Как! Сотни путей для этого. Право, если бы здесь не было так много народу, я дала бы вам хорошую затрещину. Требовать, милый мой мальчик, требовать! Смотрите! Вот молодой Хэксерли шесть лет на службе здесь и с половиной ваших талантов. Он требовал то, что ему было нужно, и получил. А тот вот, Мак Артурсон, как он достиг своего настоящего положения? Требовал, напрямик и упорно требовал — оторвавшись от жалкой чиновничьей лямки. Поверьте, все люди одинаковы на вашей службе. Я много лет прожила в Симле. Неужели вы думаете, что люди достигают высокого назначения, потому что известны их таланты заранее? Все вы вначале выдержали экзамены, какие вам полагаются, и все, за исключением уж совсем отпетых, способны работать. Остальное требуйте. Называйте это настойчивостью или нахальством, но требуйте! Люди полагают — знаю, что говорят люди, — что человек, умеющий дерзко требовать, должен кое-что представлять из себя. Слабый человек не скажет: «Дайте мне то или другое». Он будет только думать: «Почему мне не дали того или другого?» Если бы вы были в армии, я сказала бы, служите в пехоте, будьте барабанщиком. Там это значит — требовать! Вы принадлежите к ведомству, которое может распоряжаться ламаншской эскадрой, и медлите требовать, чтобы вас убрали из округа с зелёными мухами, где вы не признаетесь даже за господина. Поднимите на ноги всю бенгальскую администрацию. Предъявляйте свои права. Хлопочите у индийского правительства. Попытайте счастья в пограничном департаменте, там могут быть шансы у всякого, кто верит в себя. Пытайтесь всюду! Делайте все! Вы вдвое умнее и втрое представительнее всех здесь, и… и… — м-с Хауксби замолчала, чтобы перевести дыхание, — и всякая карьера, которая вам придётся по душе, будет вами сделана. Вы можете пойти так далеко!
— Я не знаю… — сказал Айир, несколько ошеломлённый неожиданным потоком красноречия. — Я не такого высокого мнения о себе.
Это была деликатность, но не вполне платоническая. М-с Хауксби легко прикоснулась рукой к лапе без перчатки, лежащей на откинутом верхе её рикши, и, смотря Отису прямо в лицо, сказала нежно, почти слишком нежно:
— Я верю в вас, если вы не верите в себя. Довольно ли этого, мой друг?
— Довольно, — ответил Отис торжественно.
Он замолчал и молчал долго, погрузившись в мечты, которыми жил он восемь лет назад, но сквозь них блестели порой, как солнечные лучи сквозь позолоченное облако, фиалковые глаза м-с Хауксби.
Любопытны и непостижимы вместе с тем извилины жизни, или, скорее, существования, в Симле. Постепенно, в свободное время между танцами, развлечениями и проповедями, распространилось среди мужчин и женщин известие о том, что Отис Айир, глаза которого зажглись теперь новым светом веры в себя и в свои силы, сделал что-то стоящее внимания там, в глуши, откуда он пришёл. Он просветил заблудившийся муниципалитет, внушил доверие к себе и спас сотни жизней. Он знал гулалов так, как не знал их никто другой. Изучил вообще прекрасно местные племена; несмотря на своё невысокое служебное положение, пользовался большим авторитетом среди местных гулалов. Никто, в сущности, и не знал, кто или что такое эти гулалы, пока Муссук, которого вызывала к себе м-с Хауксби, не возвестил всем, гордясь своими познаниями, что это одно из жестоких горных племён, дружбу с которым считает полезным поддерживать даже Великая Индийская империя. А нам известно теперь, что сведения эти были почерпнуты м-с Хауксби из записок Отиса Айира, который вёл их в продолжение шести лет наблюдения над этими самыми гулалами. Он рассказал ей также, как свирепствовала среди них лихорадка, благодаря их дикости и невежеству. Как, приведённый в отчаяние смертью от лихорадки своего любимого помощника, он проклял однажды местное управление за его халатность. М-с Хауксби с интересом слушала все эти рассказы и решила издать его записки, пока они не дошли до ушей посторонних слушателей, способных, по её мнению, преувеличить как хорошее, так и худое. После этого Отис Айир окончательно почувствовал себя героем дня и предметом всеобщего внимания.
— Теперь вы не будете впадать в мрачное настроение, — сказала м-с Хауксби. — Расскажите мне обо всем, что вас веселит и радует.
Отис не требовал дальнейшего поощрения. Представьте себе человека, имеющего за плечами в качестве советника и друга светскую женщину. Пока он пользуется этим, он безбоязненно может встречаться с людьми того и другого пола — преимущество, которое не имело в виду Провидение, когда создавало мужчину в один день, а женщину в другой, в знак того, что они не должны вмешиваться в жизнь друг друга. Такой человек может пойти очень далеко или, неожиданно для всех окружающих, ринуться в бездну, если отвергнет предлагаемый ему совет.
Управляемый м-с Хауксби, которая, в свою очередь, опиралась на мудрость м-с Маллови, возгордившийся и в конце концов уверовавший в себя, потому что в него верили другие, Отис Айир был готов к принятию дара судьбы, благосклонно повернувшей к нему лицо. Он чувствовал себя на этот раз более вооружённым для борьбы, чем был прежде, когда бесполезно и одиноко боролся в глуши.
Что случилось дальше, не поддаётся описанию. Началось с того, что м-с Хауксби имела несчастье сообщить о своём намерении провести следующий сезон в Дарджилинге.
— Вы окончательно решили это? — спросил Отис Айир.
— Окончательно. Мы хлопочем уже о помещении.
Отис Айир «остолбенел», по словам м-с Хауксби, рассказывавшей о происшедшем м-с Маллови.
— Он вёл себя как пони капитана Керрингтона, — сердито говорила м-с Хауксби. — Или даже скорее как осел на последней процессии Гимхана. Упёрся передними ногами и не хотел сделать ни шага дальше. Полли, мой мужчина начинает разочаровывать меня. Что мне делать?
Обыкновенно м-с Маллови нелегко было удивить чем-нибудь, но в этот раз она широко открыла глаза.
— Вы провели его уже так далеко, — сказала она. — Поговорите с ним, спросите, что это значит.
— Непременно. Сегодня, на танцевальном вечере.
— Нет, нет! Ни в коем случае за танцами, — предостерегла м-с Маллови. — Мужчины никогда не бывают сами собой во время танцев. Подождите лучше до завтрашнего утра.
— Невозможно. Если уж он пришёл в такое настроение, нельзя терять больше ни одного дня. Вы будете? Нет? Так подождите меня, дорогая. Я ни в каком случае не останусь после ужина.
М-с Маллови ждала весь вечер, глядя задумчиво и внимательно на огонь, и временами улыбалась сама себе.
— О! О! О! Этот человек идиот! Настоящий идиот! Я в отчаянии, что познакомилась с ним! — М-с Хауксби ворвалась к м-с Маллови среди ночи, чуть не плача.
— Ради Бога, что случилось? — Но глаза её ясно говорили, что она уже заранее знала ответ.
— Что случилось! Спросите, что не случилось! Он был там. Я подошла к нему и сказала: «Ну, теперь объясните, что все это значит?» Не смейтесь, пожалуйста, дорогая, я не могу выносить этого. Мы сели в отдалении от всех, и я снова потребовала объяснения. И он сказал… О! У меня не хватает терпения говорить с такими идиотами! Вы знаете, что я сказала ему, что намерена поехать в Дарджилинг на следующий год? Мне решительно все равно, где быть. Я привыкла переезжать с места на место. Он начал говорить, и так многословно, о том, что не будет больше заботиться о повышении, потому что… Потому что он может быть назначен в провинцию, далеко от Дарджилинга, а его округ, где живут эти создания, в одном дне расстояния…
— А-а-хх! — протянула м-с Маллови тоном, вмещающим в себя целый лексикон.
— Слышали ли вы что-нибудь подобное этакой бессмыслице? И это все, что вышло из моих стараний! Ведь я могла сделать для него все! Все на свете! Ведь с моей помощью он мог пройти хоть на край света. Ведь я его создала, не так ли, Полли? Разве я не создала этого человека? Разве он не обязан мне всем? И вместо благодарности испортить мне все именно в ту минуту, когда дело так хорошо наладилось, ну разве это не безумие!
— Только немногие мужчины способны оценить вашу преданность.
— О, Полли! Не смейтесь надо мной. Я презираю всех мужчин с этой минуты. Я готова убить его! Какое право имеет этот человек… эта тварь, которую я вытащила из грязи, любить меня?
— А он любит?
— Любит. Я не помню половины того, что он сказал, я была так взбешена. О, но эта нелепость все-таки случилась! Я не могу смеяться, потому что готова, скорее, кричать от ярости. Он нёс околесицу, а я бесилась. Боюсь, что мы страшно шумели в нашем уединённом углу. Поддержите моё достоинство, дорогая, если завтра будет об этом кричать вся Симла. Затем он в пылу своего красноречия наклонился вперёд и… — я уверена, что этот человек сумасшедший, — и поцеловал меня.
— Нравственность, не заслуживающая упрёка, — промурлыкала м-с Маллови.
— Все они такие были, такие и будут! Но что это был за бессмысленный поцелуй. Я уверена, что он никогда в жизни не поцеловал ни одной женщины. Я откинула голову назад, и что-то такое скользнуло, клюнуло в самый подбородок… сюда… — М-с Хауксби слегка ударила веером по своему маленькому мужскому подбородку. — Я пришла в ярость и сказала ему, что он не джентльмен, что я жалею, что встретилась с ним, и тому подобное. Но он был так подавлен, что я не могла даже больше сердиться. Потом я пошла прямо к вам.
— Было это до или после ужина?
— О, раньше… гораздо раньше ужина. Но правда это ужасно?
— Дайте подумать… До завтра я не скажу вам ничего. Утро вечера мудрёнее.
Утром пришёл слуга и принёс великолепный букет роз м-с Хауксби для сегодняшнего бала.
— Он не считает себя достаточно наказанным, — сказала м-с Маллови. — Что там за записочка в середине?
М-с Хауксби развернула изящно сложенную записку — тоже результат её обучения Отиса, — прочла её и трагически простонала:
— Окончательно свихнулся! Стихи! Его собственные, как вы думаете? О, и я потратила столько труда и возлагала столько надежд на такого слезливого дурака!
— Нет. Это из сочинения м-с Браунинг и, принимая во внимание события, как говорит Джек, прекрасный выбор. Слушайте.
М-с Маллови начала читать чувствительное любовное стихотворение, но м-с Хауксби прервала её:
— Я не могу! Не могу, не могу!
Глаза её наполнились слезами.
— На это нельзя даже сердиться. Это все так печально.
— Во всяком случае, он ничем вас не компрометирует, — сказала м-с Маллови. — Решительно ничем. По опыту я знаю, что мужчины прибегают к стихам, когда собираются обратиться в бегство. Подобно лебедю, который поёт, как вы знаете, перед смертью.
— Полли, вы нисколько не сочувствуете мне.
— Не сочувствую? Разве это уж так ужасно? Если он несколько ранил ваше тщеславие, то уж вы, конечно, гораздо сильнее ранили его душу.
— О, никогда, никогда нельзя понять мужчин! — проговорила м-с Хауксби.
БЯ-А, БЯ-А, ЧЁРНАЯ ОВЦА
Бя-а, бя-а, чёрная овца,
Есть ли шёрстка у тебя?
Есть, есть, три корзины полные.
Одна для мамы, одна для папы,
И ни одной для мальчика, который кричит.
Колыбельная песняПЕРВАЯ КОРЗИНА
Когда я был в доме отца, мне жилось лучше.
Айя, хамаль и Мита, грязный, толстый мальчуган в красном с золотом тюрбане, уложили Понча в постель. Юди, уже закрытая занавесками от москитов, почти засыпала. Пончу было позволено не ложиться до обеда. Многие привилегии были даны Пончу за последние десять дней. Много доброты и снисходительности проявляли окружающие ко всем его шумным и беспокойным выходкам. Теперь он сидел на краю постели и преспокойно болтал голыми ногами.
— Понч-бэбэ ляжет спать? — вопросительно намекнула айя.
— Нет, — ответил Понч. — Понч-бэбэ будет слушать сказку о Рэнни, который превратился в тигра. Мита будет рассказывать, хамаль спрячется за дверь и будет реветь, как тигр, когда будет нужно.
— Но мы разбудим Юди-бэбэ, — пробовала возразить айя.
— Юди-бэбэ не спит, — пропищал тоненький голосок из-за занавески. — «Жил был в Дели Рэнни…» Говори дальше, Мита, — и она спала уже, когда Мита начал рассказывать сказку. Никогда ещё не исполнялась просьба Понча о сказке с такой готовностью, как сегодня.
Он сидел и размышлял, а хамаль рычал, как тигр, во всех углах комнаты.
— Будет! — властно остановил Понч. — Почему не идёт папа, чтобы сказать, что пришёл дать мне пут-пут?
— Понч-бэбэ уезжает, — сказала айя. — На будущей неделе Понча-бэбэ уже не будет, и некому будет брать меня за волосы. — Она смотрела грустно на мальчика-хозяина, который был очень дорог её сердцу.
— По железной дороге? — спросил Понч, вставая на постели. — До самого Нассика, где живёт Ренни-тигр?
— Нет, в этом году не в Нассик, маленький сахиб, — сказал Мита, сажая его на плечи. — Туда к морю, где растут кокосовые орехи, а потом через море на большом корабле. Возьмёшь с собой Миту в «Билант»?
— Всех возьму! — провозгласил Понч с высоты своего величия, сидя на плечах Миты. — И Миту, и айю, и хамаля, и Бини-садовника, и сахиба капитана, всех.
В голосе Миты не звучала насмешка, когда он возразил: «Сахиб очень милостив», кладя маленького человека в постель, в то время как айя сидела в дверях, освещённая лунным светом, и убаюкивала его бесконечным, протяжным гимном, который пела обыкновенно в римско-католической церкви. Понч свернулся клубочком и заснул.
Утром Юди разбудила его возгласом, что в детскую прибежала крыса, и он забыл сообщить ей удивительные новости. Да, пожалуй, Юди и не поняла бы важности события, так как ей было всего три года. Пончу было уже пять, он знал, что путешествие в Англию гораздо привлекательнее поездки в Нассик.
Папа и мама продали экипажи и фортепиано, опустошили весь дом и сократили расход посуды для ежедневного обихода и долго совещались над связкой писем с почтовым штемпелем Роклингтона.
— Всего хуже то, что нет ничего определённого, — сказал папа, дёргая ус. — Письма сами по себе прекрасны, но предложения довольно умеренны.
«Всего хуже то, что дети будут расти вдали от меня», — подумала мама, но вслух этого не сказала.
— Нам остаётся только один выход из сотни, — с горечью сказал папа. — Через пять лет ты снова будешь дома, дорогая.
— Пончу будет уже десять, Юди восемь. О, как долго будет тянуться время! И они будут жить среди чужих людей.
— Понч очень общительный мальчуган. У него везде будут друзья.
— А кто будет любить мою Ю?
Они долго стояли потом поздно ночью над постельками в детской, и, мне кажется, мама тихо плакала. Когда папа вышел, она встала на колени у постельки Юди. Айя смотрела на неё и молилась, чтоб мэмсахиб не потеряла навсегда любовь своих детей, которых брали у неё, чтобы отдать чужим людям.
Молитва мамы была несколько нелогична. «Пусть чужие люди любят моих детей и будут добры к ним так же, как я, но пусть любовь и доверие моих детей ко мне сохранятся навсегда, навсегда. Аминь». Понч потянулся во сне, Юди слегка застонала.
На следующий день все отправились к морю, и там, на берегу, Понч и Юди узнали, что Мита и айя остаются дома. Но прежде чем Мита и айя успели осушить слезы, Понч увлёкся тысячью новых и интересных вещей на пароходе, где были толстые канаты, блоки и паровая труба.
— Приезжай опять, Понч-бэбэ, — сказала айя.
— Приезжай, — сказал Мита, — и будь бурра сахиб (большой человек).
— Да, — сказал Понч, поднятый отцом, чтобы послать последний привет провожающим. — Да, я приеду и буду бурра сахиб балагур (совсем большим человеком).
В конце первого дня Понч просился скорее в Англию, а потом была сильная качка, и Понч очень страдал.
— Когда я вернусь в Бомбей, — сказал Понч, поправившись немного, — то буду ездить по дороге в экипаже. Это очень гадкий корабль.
Швед лоцман утешал его, и с течением времени он опять изменил своё мнение о путешествии. Он видел и слышал так много нового, что скоро почти забыл и айю, и Миту, и хамаля и с трудом вспоминал некоторые индостанские слова, хотя это и был его второй родной язык.
С Юди было ещё хуже. За день до прибытия парохода в Саутгэмптон мама спросила её, хочет ли она видеть опять айю. Голубые глаза Юди повернулись к морю, которое поглотило все её короткое прошлое, и она равнодушно сказала:
— Айя! Кто айя?
Мама заплакала, а Понч удивился. В первый раз в жизни он услыхал просьбу мамы не давать Юди забывать её. Он знал, что Юди совсем ещё маленькая, такая смешная маленькая… За последние четыре недели мама каждый вечер приходила в каюту, чтобы уложить спать её и Понча и спеть им песенку на ночь. Он не понимал, как можно забыть маму, но обещал маме и считал своей обязанностью исполнить обещание. Когда мама вышла из каюты, он спросил Юди:
— Ю, ты будешь помнить маму?
— Буду, — ответила Юди.
— Всегда помни маму, я дам тебе за это кусочек парусины, который отрезал мне рыжеволосый капитан сахиб.
Юди обещала всегда помнить маму.
И много раз ещё мама просила его о том, то же самое говорил папа с такой настойчивостью, что мальчику делалось страшно.
— Ты должен скорее выучиться писать, Понч, — говорил папа, — чтобы уметь писать нам письма в Бомбей.
— Я буду приходить к тебе в комнату, — сказал Понч, и папа всхлипнул при этом.
Мама и папа так часто всхлипывали в эти дни. Когда Понч уговаривал Юди «не забывать», они всхлипывали. Когда Понч, развалясь на диване в гостинице в Саутгэмптоне, облекал свои мечты о будущем в пурпур и золото, они всхлипывали. Но больше всего всхлипывали они, когда Юди протягивала губки для поцелуя.
И так в течение всего их продолжительного странствования по суше и воде Понч был предоставлен самому себе. Юди, конечно, ничего не понимала, а папа и мама были грустны, рассеянны и часто плакали.
— Где же наш брум-гхари? — спрашивал Понч, утомлённый поездкой в каком-то отвратительном приспособлении на четырех колёсах, с тяжёлым навесом для багажа наверху. — Где наш собственный брум-гхари? Этот стучит так сильно, что я не могу разговаривать. Когда я был на железной дороге, прежде чем мы уехали сюда, я видел сахиба Инверарити, который сидел в нем. Он сказал, что это его брум-гхари. А я сказал: «Я подарю вам наш брум-гхари». Я люблю сахиба Инверарити. Он засмеялся, а я спросил его: «А можете вы просунуть ноги в отверстия для вожжей?» Он сказал: «Нет», — и опять засмеялся. А я могу просунуть ноги в эти отверстия, как в окошки. И здесь тоже могу. Смотри! О, мама опять плачет! Я не знал, что этого нельзя делать. Я не буду.
Понч все-таки высунул ноги в окошко, дверца отворилась, и он соскользнул на землю, попав сразу в целый каскад узлов и чемоданов. Экипаж остановился у маленького мрачного дома; Понч съёжился и с неудовольствием посмотрел на дом. Он стоял среди песчаной дороги, и холодный ветер щипал Понча за ноги.
— Уедем отсюда, — сказал он. — Здесь нехорошо.
Но мама, папа и Юди также вышли из экипажа, затем оттуда взяли весь багаж и внесли в дом. В дверях стояла женщина в чёрном и широко улыбалась сухими, потрескавшимися губами. Позади неё стоял мужчина, высокий, костлявый, седой и хромой на одну ногу, а из-за него выглядывал черномазый мальчик лет двенадцати. Понч оглядел всех троих, затем смело пошёл к ним, как привык выходить в Бомбее к приходящим к нему играть на веранду.
— Как поживаете? — спросил он. — Я Понч.
Но все занялись багажом, кроме седого господина, который пожал руку Пончу и сказал, что он «славный паренёк». Затем Понч забрался на диван в столовой и наблюдал, как кругом бегали и суетились с тяжёлыми сундуками и чемоданами.
— Мне не нравятся эти люди, — сказал Понч. — Но ничего. Мы скоро отсюда уедем. Мы нигде не живём долго. Мне хотелось бы только поскорее вернуться в Бомбей.
Желанию этому не суждено было, однако, исполниться. Через шесть дней мама со слезами показывала женщине в чёрном одежду Понча, что вовсе не нравилось ему.
— Но, может быть, это новая, белая айя, — рассуждал он. — Только почему же я зову её Антироза, [4] а она не зовёт меня сахиб. Она все называет меня Понч, — сообщил он Юди. — Что такое Антироза?
Юди не знала. Ни она, ни Понч никогда не слышали, чтобы кого-нибудь из окружающих называли тётя. Их мир ограничивался папой и мамой, которые все знали, все могли позволить и всех любили, даже Понча и даже тогда, когда он, невзирая на уговоры отца, забивал ногти землёй после того, как их только что почистили ему.