Толпа каторжан с корзинами, мотыгами и лопатами, походным порядком двигавшаяся к месту работ или возвращавшаяся оттуда в лагерь, нагруженные вырытой землёй ослы, взрывные работы, ведущиеся с огромным размахом, а главное, царившая повсюду суета и неразбериха — все это доставляло удовольствие махарадже, который радостно хлопал в ладоши, присутствуя при очередном взрыве, устроенном специально для его потехи. Тарвину казалось: в том, что король платит из своего кармана за порох, да и за все развлечение в целом, была некая справедливость.
Но в положении Тарвина были и неприятные стороны: он вынужден был ежедневно объяснять полковнику Нолану, королю и своим соседям-коммивояжёрам, если тем приходило на ум спросить его, зачем ему вздумалось перекрыть Амет. И наконец пришло время, когда само индийское правительство потребовало от него в письменной форме изложить основания для ведения крупномасштабных работ на реке Амет; с тем же самым требованием оно обратилось к полковнику Нолану, желая узнать, что заставило его разрешить строительство плотины, и к королю — по какой-де причине он позволил запрудить Амет человеку, не получившему полномочий на это от индийского правительства. Все эти требования сопровождались просьбой держать правительство в курсе дела. На все вопросы Тарвин навострился отвечать весьма уклончиво, чувствуя, что приобретает необходимую квалификацию для своей будущей политической карьеры в Америке. Полковник Нолан послал властям официальный ответ на их запрос, в котором сообщалось, что заключённые получают вознаграждение за свой труд, а неофициально добавил, что в последнее время махараджа так сильно изменился в лучшую сторону (поскольку его все время развлекает этот иностранец, приехавший из Америки), что было бы страшно огорчительно прервать начатые работы.
Правительство, отчасти знакомое с нравами неукротимого племени американских предпринимателей, смело являвшихся в больших дорожных сапогах на приём к королям и требовавших концессию на добычу нефти на территории от Арракана до Пешина, перестало возражать против строительства плотины, а просило лишь информировать его время от времени о ходе работ и их результатах. Когда Тарвин узнал об этом, он почувствовал большую симпатию к индийскому правительству. Он понимал эту жажду, эту тоску по информации; он сам мечтал заполучить сведения о местонахождении Наулаки или, к примеру, узнать сколько времени понадобится Кейт, чтобы понять, что она нуждается в нем не меньше, а больше, чем в том, чтобы облегчать страдания несчастных.
По меньшей мере два раза в неделю он мысленно ставил на Наулаке крест и возвращался в Топаз, к своей работе страхового агента и агента по продаже недвижимости. И каждый раз, приняв такое решение, он с удовлетворением вспоминал, что есть ещё на земле благословенный край, где человек, обладающий достаточной энергией, может добиться своей цели, не прибегая к манёврам и ухищрениям, а действуя прямо и открыто; где не надо пять раз поворачивать за угол, чтобы дойти до места, расположенного всего за квартал.
Иногда, терпеливо жарясь у реки под убийственными лучами индийского солнца, он святотатствовал, как еретик, отказываясь верить в существование Наулаки, и убеждал самого себя в том, что сказка о Наулаке — такая же нелепица и обман, как и псевдоцивилизованное правление махараджи или заведение Дхунпат Раи, претендующее на то, чтобы называться больницей. И тем не менее он сотни раз слышал от разных людей о существовании этого сокровища, но на прямой вопрос о нем никто никогда не отвечал прямо.
К примеру, Дхунпат Раи (как-то раз допустивший промашку и пожаловавшийся Тарвину на леди-докторшу за её чрезмерное рвение к работе и избыток административной жёсткости) сообщил ему такое, от чего у Ника слюнки потекли. Но Дхунпат Раи не видел ожерелья со дня коронации нынешнего короля, то есть уже пятнадцать лет. Заключённые, работавшие под началом Ника, повздорив из-за еды, кричали, что просо нынче такая же драгоценность, как и Наулака. Да и сам махараджа Кунвар, болтая со своим высоким другом и строя честолюбивые планы о том, что он будет делать, когда взойдёт на престол, дважды заканчивал свои откровенные излияния словами; «И тогда я буду целый день носить Наулаку на своём тюрбане!»
Но когда Тарвин спросил его, где же находится это драгоценное ожерелье, махараджа Кунвар покачал головой и ответил почти ласково:
— Я не знаю.
Король строго-настрого приказал мальчику исполнять все предписания Кейт. От его сонных глаз не укрылось, что здоровье малыша улучшилось, и Тарвин старался всячески дать ему понять, что он обязан этим только усилиям Кейт. Юный принц, никогда раньше не получавший ни от кого приказаний, с каким-то злым и проказливым упрямством быстро научился находить удовольствие в непослушании и употреблял свой природный ум на то, чтобы вместе со свитой добраться на своей коляске до дворцовых покоев Ситабхаи. Там он всегда находил седовласых льстецов, которые унижались перед ним и рассказывали ему о том, каким он станет королём, когда придёт его черёд. Там были и хорошенькие танцовщицы, услаждавшие его слух песнями и готовые развратить его ум и душу, если бы он не был слишком юн для этого. А ещё там были обезьяны, и павлины, и фокусники, каждый день новые, и канатные плясуны, и чудесные ящики, прибывшие из Калькутты, в которых ему разрешалось рыться и выбирать для себя револьверы, отделанные слоновой костью, и маленькие кинжалы с золотыми эфесами, украшенными мелким жемчугом и издававшие чудный звук, когда он размахивал ими над головой. И наконец, его тянуло в покои Ситабхаи потому, что там ему разрешали посмотреть на жертвоприношение козла, совершавшееся в храме из слоновой кости и опала, в самой глубине женской половины дворца. Что же могла противопоставить этим соблазнам Кейт — всегда печальная, серьёзная и рассеянная, Кейт, в чьих глазах запечатлелись беды и несчастья, с которыми ежедневно сталкивала её судьба, Кейт, чьё сердце рвалось на части от сознания собственного бессилия и невозможности помочь несчастным? Взамен она могла предложить принцу лишь простенькие детские игры в гостиной миссионера. Престолонаследника нисколько не увлекала чехарда, которую он считал занятием в высшей степени неприличным; а игра в «свои соседи» казалась ему чересчур подвижной. Что же до тенниса, в который, как он слышал, играли другие принцы, то в нем образованному раджпуту, на его взгляд, не было никакой необходимости. Иногда, когда принц уставал (а надо отметить, что каждый раз, когда ему удавалось улизнуть в покои Ситабхаи, он возвращался оттуда ужасно усталым), он внимательно слушал, как Кейт читала ему длинные рассказы о битвах и осадах крепостей, и под конец шокировал её заявлениями вроде этого:
— Когда я стану королём, я прикажу своей армии сделать все, о чем вы мне сейчас читали.
Не такова была натура у Кейт, чтобы воздержаться от попыток наставить мальчика на путь истинный: там, где дело касалось религии, молчание и невмешательство представлялись ей в высшей степени ошибочными. Но, выслушивая увещевания Кейт, малыш становился флегматичным и бесстрастным, как истинный обитатель Востока, и твердил одно:
— Все это очень хорошо для вас, Кейт, мне же нравятся все мои боги. И если бы отец узнал, о чем вы говорите со мной, он бы рассердился.
— Но чему же вы-то поклоняетесь? — спросила Кейт, всей душой жалея маленького язычника.
— Моей сабле и моему коню, — ответил махараджа Кунвар, наполовину вытаскивая из ножен свою украшенную драгоценными камнями саблю, с которой никогда не расставался, и вновь вкладывая её в ножны решительным движением — сабля зазвенела, и на этом разговору был положен конец.
Но ребёнок скоро понял, что увернуться от долговязого Тарвина куда труднее, чем от Кейт. Он обижался, когда тот называл его малышом, хотя обращение «молодой человек» тоже не вызывало в нем восторга. Но слово «принц» звучало в его устах так спокойно-уважительно и чуть растянуто, что молодой раджпут начинал подозревать Тарвина в том, что тот подсмеивается над ним. И тем не менее сахиб Тарвин обращался с ним, как с мужчиной, в позволял ему (правда, с большими предосторожностями) играть с его огромным «ружьём», которое на самом-то деле было вовсе не ружьём, а пистолетом. И вот однажды, когда принц улестил конюха и тот позволил ему сесть на необъезженную лошадь, Тарвин, подъехав к нему, снял его на скаку с громадного бархатного седла, пересадил на собственную лошадь и, не снижая скорости, показал ему, как у него на родине, преследуя бычка, отбившегося от стада, пастух перекидывает поводья с одной стороны на другую, чтобы править конём.
Этот трюк с пересаживанием из седла в седло, задевший какую-то «цирковую» струну, которая есть в каждой мальчишеской душе (индийский принц здесь не исключение), до того понравился махарадже, что он захотел во что бы то ни стало продемонстрировать его Кейт. А так как без Тарвина показ трюка был невозможен, махараджа уговорил его дать представление перед домом миссионера. Мистер и миссис Эстес вышли на веранду вместе с Кейт и оттуда смотрели на выступление наездников, по окончании которого мистер Эстес наградил их шумными аплодисментами и просил повторить номер. Просьба была выполнена, после чего миссис Эстес спросила Тарвина, не останется ли он отобедать с ними, коль скоро он здесь. Взглянув с сомнением на Кейт, ожидая от неё разрешения, и, следуя логике, доступной одним влюблённым, по затуманившимся глазам и по тому, как она отвернулась, он пришёл к выводу, что она согласна.
После обеда, когда при свете звёзд они сидели вдвоём на веранде, он спросил:
— Вы в самом деле не против?..
— Против чего? — переспросила она, поднимая на него серьёзные, спокойные глаза.
— Чтобы я виделся с вами иногда. Я знаю, вам это не нравится, но это даёт мне возможность заботиться о вас. Наверное, вы и сами уже поняли, что вам же самой нужно, чтобы кто-то заботился о вас.
— Ах, нет.
— Спасибо, — произнёс Тарвин, можно сказать, смиренно.
— Я хотела сказать, что мне не нужно, чтобы обо мне заботились.
— Но вам это, во всяком случае, не противно?
— Это очень мило с вашей стороны, Ник, — сказала она, стараясь быть непредвзятой.
— Ну, в таком случае это очень плохо с вашей стороны, что вам не нравится моя забота о вас.
Это заставило Кейт улыбнуться.
— По-моему, мне это нравится, Ник.
— И вы разрешите мне приходить сюда хоть изредка? Вы представить себе не можете, что такое наша гостиница. Эти коммивояжёры меня просто убивают. А эти кули на плотине… — что у меня с ними общего?
— Ну ладно, так и быть, раз вы уже здесь. Но вам не следует жить здесь, Ник. Окажите мне услугу — настоящую услугу, Ник, — уезжайте отсюда!
— Попросите что-нибудь попроще.
— Но почему, почему вы приехали? Вы не можете привести ни одного разумного довода в пользу своего пребывания в Раторе.
— Да-да, в точности то же самое говорило мне британское правительство. Но я представил ему свои причины.
Он признался, что после целого дня работы под яростными лучами индийского солнца ему не хватает чего-то домашнего, натурального, американского. И когда он сказал об этом, Кейт откликнулась на его зов. Ей с детства внушали, что от неё самой зависит, будет ли мужчине хорошо дома. И дня через три-четыре, когда она протянула ему топазскую городскую газету, присланную отцом, он наконец-то почувствовал себя как дома. Тарвин набросился на неё, как коршун, и все перелистывал её тонкие четыре листочка.
Он причмокнул от удовольствия.
— Хорошо, хорошо, очень хорошо, — шептал он, смакуя прочитанное. — Посмотрите, какая красивая реклама! Так, что же произошло за это время в Топазе? — воскликнул он, держа газету на расстоянии вытянутой руки и жадными глазами пробегая газетные столбцы. — О, с ним все в порядке.
Эту обычную фразу он произнёс таким нежно-воркующим, музыкальным тоном, что, право, Кейт стоило проделать долгий путь, чтобы услышать её.
— Так, мы продолжаем двигаться вперёд, не так ли? Мы не мешкаем, не бездельничаем, не тратим времени впустую, хотя ещё не залучили к себе «Три К». Мы не отстаём от каравана! А посмотрите-ка на эту рубрику — «Растлерские корешки» — чуть не целая полоса. Ах, этот бедный, старый, изъеденный червями городишко крепко-крепко спит, так ведь? Нет, подумайте только, ям ещё подавай железную дорогу! А вот, послушайте: «Мило С.Ламберт, владелец рудника „Последний котлован Ламберта“, имеет большие запасы руды в штабелях, но, как и все мы, считает, что перевозка руды не окупится, если железная дорога пройдёт дальше, чем в пятнадцати милях от города. Мило утверждает, что после того, как он вывезет, наконец, руду, штат Колорадо потеряет для него всякую привлекательность». Ну, я так не думаю. Приезжайте в Топаз, Мило! А вот ещё: «Когда осенью „Три К“ появятся в городе, закончатся наши жалобы на тяжёлые времена. А между тем крайне несправедливо по отношению к нашему городу говорить, что Растлер отстаёт от других городов штата, основанных одновременно с ним, и все честные граждане должны с негодованием отвергнуть это утверждение и приложить все силы для его опровержения. Растлер никогда ещё не находился в таком расцвете, как сейчас. Судите сами — на его рудниках в прошлом году добыто руды на 1 млн. 200 тысяч долларов; в городе шесть церквей различных вероисповеданий; молодая, но быстро растущая академия, которой суждено занять одно из первых мест среди американских учебных заведений; по количеству новых зданий, воздвигнутых в городе в прошлом году, мы не уступаем, а может быть, и превосходим любой из городов горного края, и наконец, жители нашего города — это энергичные и целеустремлённые бизнесмены. Все это вместе взятое сулит нам в будущем году большой успех — Растлер станет достойным своего названия»[15].
— Ну, напугали! А нас это совершенно не задевает. Нисколько! И все же жаль, что Хеклер поместил эту корреспонденцию, — прибавил Тарвин, нахмурив брови. — Кое-кто из наших топазцев примет это всерьёз и отправится в Растлер дожидаться приезда «Трех К». Так, значит, осенью, да? Ах ты, боже мой! Вот так-так, так-так… А вы, девочка моя, не хотите, чтобы в одно прекрасное утро «Три К» появились в Топазе? — неожиданно спросил Тарвин, усевшись на диване рядом с Кейт и развернув газету так, чтобы она могла читать вместе с ним.
— А вам самому этого хочется, Ник?
— Вы ещё спрашиваете!
— Тогда, конечно, да. Но мне кажется, что вам будет лучше, если это не произойдёт. А то вы слишком разбогатеете. Как мой отец.
— Ну, я всегда могу нажать на тормоз, когда увижу, что и в самом деле становлюсь богатым. Дайте мне только миновать станцию под названием Благородная Бедность, и я не поеду дальше. А что, приятно видеть знакомые заголовки, правда? Смотрите, имя Хеклера, набранное огромными буквами, а над ним надпись — «Старейшая газета в округе Дивайд», а вот и страстная передовица о будущности города, в которой так в слышится голос Хеклера, его манера и его интонация. Все это так знакомо. У него прибавились две новые колонки объявлений, значит, мы не стоим на месте.
Кейт улыбнулась. И у неё газета вызвала некоторую тоску по дому. Она любила Топаз, но по-своему, и сейчас, пробежав глазами страницы «Телеграммы», увидела мать. которая целый вечер сидит на кухне (она так привыкла сидеть на кухне, когда семья была бедна и им приходилось переезжать с места на место, что и теперь предпочитала кухню всем остальным комнатам в доме), печально глядя на покрытую снегом вершину Большого Вождя и думая о том, что-то сейчас поделывает её дочь. Кейт навсегда запомнила эти вечерние часы, которые они проводили вместе, переделав все домашние дела. Она помнила старое-престарое кресло-качалку в домике у строящегося железнодорожного пути — эта качалка знавала лучшие времена и в своё время стояла в гостиной, а когда истрепалась, мать обила её кожей и отправила на кухню. Вытирая подступившие слезы, Кейт вспоминала, что матери всегда хотелось, чтобы дочка сидела именно в нем, вспоминала, как хорошо ей было сидеть у печки на своей подушечке и смотреть на маленькую маму, которую почти и не видно было в этом глубоком кресле. Ей слышалось мурлыкание кошки под печкой и свист чайника; она и сейчас слышала, как тикают часы в доме, и чувствовала, как из щелей в полу тянет по ногам холодным воздухом прерий.
Она заглянула из-за плеча Тарвина в газету, в каждом выпуске которой на первой странице помещались два силуэта города — Топаз в первый год своего существования и нынешний, теперешний, совсем другой Топаз, и комок подступил к её горлу.
— Большая разница, правда ведь? — сказал Тарвин, поймав её взгляд. — Вы помните, где стояла палатка вашего отца и старый станционный дом, вот здесь, у реки? — Он показал место на картинке, и Кейт кивнула, не говоря ни слова. — Хорошее было время, да? Ваш отец не был тогда так богат, как сегодня, да и я тоже, но как же счастливы все мы были.
В тот вечер он ушёл довольно рано, как бы отдавая должное её уступчивости и в благодарность за то, что ему было позволено провести вечер в доме Эстесов; но на следующий вечер он ушёл попозже, и так как Тарвин не выказывал ни малейшего намерения касаться запретных тем, то Кейт даже радовалась тому, что он был рядом. У него вошло в привычку присоединяться по вечерам к компании, собравшейся за семейным столом под семейным абажуром при открытых дверях и окнах.
Тарвин не мог похвастаться систематическим образованием; все свои знания он почерпнул в основном из газет. Но ещё он умел учиться у самой жизни. И, кроме того, он был из тех, кого зовут кузнецами своего счастья, в это тоже помогало ему в самообразовании. Усваивая политические воззрения газетных писателей и систематические знания, которые даёт школа, он обычно руководствовался грубоватым житейским здравым смыслом.
Он не был любителем споров, и если спорил, то только с Кейт я то нечасто, и в последнее время в основном по поводу больницы, ибо видимые результаты её усилий начинали доставлять ей радость и поддерживали её веру в успех. Наконец, она уступила его просьбам и позволила ему осмотреть это образцово-показательное заведение, чтобы Ник собственными глазами мог увидеть произведённые ею преобразования.
Дела в больнице действительно пошли на лад, и многое в ней изменилось к лучшему с того дня, когда Кейт встретилась с несчастным сумасшедшим и «женщиной, пользующейся большим уважением у себя в деревне», но только Кейт понимала, как много ей ещё предстояло сделать. Она бывала в больнице ежедневно, и потому там стало по крайней мере чисто, и больные старались, как могли. отблагодарить её за мягкое обращение и искусное лечение, о котором раньше они могли только мечтать. После каждого случая выздоровления по окрестностям разносился слух о безграничных возможностях докторши, и в больницу стекались все новые страждущие; бывало, что выздоравливающие приводили с собой своих сестёр или братьев, мать или ребёнка, веря в могущество Белой Феи, в её способность любого поставить на ноги. Они не могли в полной мере осознать, сколько добра успела сделать им эта маленькая спокойная женщина, но благословляли её и за то, что было им ведомо. Своей энергией она увлекла на путь реформ даже Дхунпата Раи, Он с энтузиазмом занялся побелкой каменных стен, дезинфекцией палат, проветриванием белья; он дал своё согласие даже на то, чтобы сжечь постели, на которых лежали больные оспой, чего прежде не позволял. Подобно прочим местным жителям, он стал лучше работать, когда узнал, что за спиной его начальницы стоит весьма энергичный белый мужчина. Он понял это после того, как Тарвин побывал у него и нашёл повод пару раз похвалить и приободрить местного эскулапа. Тарвин не знал местного языка и потому не понимал, о чем говорили больные, он не заходил в женские палаты. Но и без того он увидел достаточно, чтобы похвалить Кейт, похвалить горячо и безоговорочно. Слушая его, Кейт довольно улыбалась. Миссис Эстес всегда сочувствовала ей, но никогда не приходила в восторг от сделанного, и было очень приятно выслушивать похвалы от Ника, который раньше находил в её планах столько недостатков.
— У вас очень чисто, и все вы замечательно устроили, девочка моя, — говорил он, осматривая и обнюхивая каждый уголок, — и вы просто чудеса сотворили, работая с этими слабыми и бесхарактерными людьми. Если бы вы были моим соперником в предвыборной кампании, вы, а не ваш отец, — мне никогда бы не стать членом Законодательного собрания.
Кейт никогда не рассказывала ему о существенной части своей работы — о том, что она делала на женской половине дворца махараджи. Мало-помалу она научилась ориентироваться в той части этого огромного здания, куда ей было позволено заходить. С самого начала она поняла, что управляет дворцом королева, о которой женщины говорили шёпотом и малейшее слово которой, переданное улыбающимися устами малого ребёнка, приводило, в движение весь этот кишащий людьми муравейник. Только раз видела она эту королеву, возлежавшую на горе подушек и блеском драгоценностей напоминавшую диковинное экзотическое насекомое, гибкую черноволосую девушку с голоском, звучащим нежно, как журчание ручейка в ночи. В глазах её не было и тени страха. Она лениво повернулась, и драгоценности на её ногах, руках и груди зазвенели; она долго смотрела на Кейт, ничего не говоря.
— Я послала за вами, потому что хотела увидеть вас, — произнесла она наконец. — Вы приехали сюда из-за океана, чтобы помогать этим скотам?
Кейт кивнула, но все в её душе восставало против этой лежащей у её ног, утопающей в неге женщины с серебристым голосом.
— Вы не замужем? — королева заложила руки за голову и посмотрела на разрисованный павлинами потолок.
Кейт ничего не ответила, хотя в груди её копилось раздражение.
— Здесь кто-нибудь болен? — спросила она наконец резко. — У меня много дел, мне некогда.
— Здесь нет больных, впрочем, возможно, вы сами больны. Бывает же, что человек болен и не знает этого.
Она встретилась с глазами Кейт, в которых кипело негодование. Эта женщина, живущая в роскоши, покушалась на жизнь махараджи Кунвара, и самое страшное во всем этом было то, что она была ещё моложе Кейт.
— Аччха, ладно, — медленно проговорила королева, вглядываясь в её лицо. — Если вы меня так ненавидите, почему же не скажете прямо? Вы, белые люди, любите правду.
Кейт повернулась, чтобы уйти. Но Ситабхаи окликнула её и, потакая своей королевской прихоти, хотела было приласкать, но Кейт бежала прочь вне себя от возмущения и с тех пор никогда не заходила в эту часть здания. Никто из женщин, живущих там, не обращался к ней за помощью, и не раз, и не два, когда она проходила мимо крытого коридора, ведущего в покои Ситабхаи, она видела маленького голого мальчика, размахивавшего усыпанным бриллиантами кинжалом и радостно вопившего рядом с обезглавленным козлом, кровь которого заливала беломраморный пол.
— Это сын цыганки, — говорили женщины. — Он каждый день учится убивать. Змея до самой смерти останется змеёй, а цыганка — цыганкой.
В том дворцовом крыле, где особенно часто бывала Кейт, не убивали козлов, не раздавались музыка и пение. Там жила брошенная махараджей и осыпаемая насмешками служанок Ситабхаи мать махараджи Кунвара. Ситабхаи, прибегнув к тёмному цыганскому колдовству (как говорили приближённые матери принца), а может быть, очаровав короля своей красотой и искусством любви (как пели льстецы в другом дворцовом крыле), отняла у неё все почести и все внимание, которые по праву принадлежали ей как королеве-матери. По восточным меркам она была уже пожилой женщиной; другими словами, ей перевалило за двадцать пять, и она никогда не отличалась красотой, а была всего лишь миловидна, как тысячи других. Её глаза потускнели от слез, а в душе пустили глубокие корни суеверия и страхи — ежечасно, днём и ночью, её мучили неясные подозрения и ужасы, рождённые одиночеством, заставлявшие её вздрагивать при звуке случайных шагов. В те годы, когда она ещё пользовалась благосклонным вниманием короля, она привыкла умащать себя благовониями, надевать свои драгоценности, заплетать волосы и поджидать прихода махараджи. Она и сейчас приказывала подавать себе драгоценности, наряжалась, как в прежние времена, и среди застывших в почтительном молчании прислужниц сидела всю долгую ночь напролёт и ждала, пока тьма не уступит место рассвету и лучи поднимавшегося солнца осветят морщины на её щеках. Однажды Кейт, явившись рано утром, застала бодрствующую королеву в ожидании мужа; должно быть, девушке не удалось скрыть своего удивления, потому что, сняв драгоценные украшения, королева просительным, заискивающим тоном умоляла её не смеяться над ней.
— Вы не понимаете, мисс Кейт, — словно оправдывалась она. — В нашей стране одни обычаи, у вас другие. Но все-таки вы женщина — и не осудите меня.
— Но вы же знаете, что никто не придёт, — ласково отвечала ей Кейт.
— Да, знаю. Но — нет, вы не женщина, вы только фея, которая явилась из-за моря, чтобы помочь мне и моим близким.
Эти слова снова сбили Кейт с толку. Кроме того послания, переданного устно махараджей Кунваром, королева-мать больше никогда не упоминала об опасности, грозившей её сыну. Кейт снова и снова старалась завести разговор на эту тему — чтобы уловить хоть намёк на то, откуда следовало ожидать нападения.
— Я ничего не знаю, — обычно отвечала королева. — Здесь, за занавесом, закрывающим вход в мои покои, никто ничего не знает. Да что там, мисс Кейт, если бы мои прислужницы лежали бы мёртвыми под палящими лучами солнца, вот там, во дворе, — и она указала на видневшуюся внизу, за зарешеченным окном, мощённую мрамором дорожку, — я бы и то ничего об этом не знала. Да и о том, что я вам сейчас сказала, я ничего не знаю. Но, конечно же, матери позволительно, — её голос снизился до шёпота, — разве это не так, позволительно просить другую женщину приглядеть за её сыном. Он уже такой взрослый, что считает себя мужчиной и думает, что может ходить повсюду один; но на самом деле он ещё так мал, что и не подозревает, что кто-либо на всем белом свете может причинить ему какой-то вред. Ахи! Он такой умный — он знает в тысячу раз больше меня; он и по-английски говорит, как настоящий англичанин. Как я могу следить за ним — я, такая глупая и необразованная, хоть и любящая? Я прошу вас, будьте добры к моему сыну. Я. могу произнести это громко, могу даже, если понадобится, написать это на стене. Ничего плохого в этом нет. Но если я скажу больше, понимаете, даже штукатурка на этих стенах впитает мои слова, а ветер разнесёт их по окрестным деревням. Я здесь чужая — раджпутка из Кулу, за тысячу Косов[16] отсюда. Меня принесли сюда в носилках, чтобы выдать замуж, — целый месяц несли меня, и я сидела в полной темноте; и если бы кто-то из моих женщин не рассказал мне, я бы и знать не знала, в какую сторону дует ветер, который прилетает отсюда в Кулу. Что может чужая корова сделать в хлеву? Ничего — боги мне свидетели.
— И все же скажите мне, что вы об этом думаете?
— Я ничего не думаю, — ответила королева мрачно. — Да и на что женщинам думать? Они могут лишь любить и страдать. Я сказала все, что могла сказать. Мисс Кейт, когда-нибудь и вы родите сыночка. Вы были добры к моему ребёнку, так пусть боги будут добры к вашему, когда наступит время, и вы узнаете, что такое сердце, полное любви.
— Если я должна защитить его, мне надо знать все. Вы оставляете меня в темноте и неведении.
— Я сама живу в темноте, и эта тьма исполнена опасностей.
Тарвин довольно часто бывал во дворце, и не только потому, что хорошо понимал, что именно здесь он сумеет, приложив ухо к земле, узнать что-нибудь новое о Наулаке, но и потому, что тут он мог видеть, как Кейт приходит и уходит, и в случае опасности его рука всегда была готова схватиться за пистолет.
Глаза его следили за Кейт взглядом влюблённого, как, впрочем, и всегда, но он ничего не говорил ей о своей любви, и она была признательна ему за это. Ему казалось, что пришла пора превратиться в того Тарвина, который в давние времена носил ей воду, когда они жили, там, где кончались железнодорожные рельсы; пришла пора отступить в сторону, молча следить за ней, охранять её, но не беспокоить.
Махараджа Кунвар часто попадался ему на глаза, и Тарвин всегда придумывал что-нибудь интересное, чтобы удержать его подальше от глаз Ситабхаи. Но время от времени мальчик все равно убегал, и тогда надо было идти за ним, чтобы убедиться в том, что ему ничего не грозит. Однажды вечером, после того, как он долго уговаривал малыша не ходить к Ситабхаи, и наконец вынужден был применить силу, что вызвало взрыв возмущения со стороны ребёнка, они уезжали из дворца, и когда лошадь проходила под аркой, где велись ремонтные работы, двенадцатифутовая балка тикового дерева свалилась с лесов и упала прямо перед носом Фибби. Лошадь встала на дыбы и попятилась во двор, а Тарвин услышал где-то за ставнями шелест платья.
Он подумал о неисправимой расхлябанности местных жителей, обругал рабочих, присевших от страха где-то в глубине лесов, и поехал дальше. Та же самая небрежность была свойственна и тем, кто строил плотину. — наверное, это у них в крови, подумал он. Старший рабочий в артели — кули, который, наверное, уже раз двадцать перебирался с одного берега Амета на другой, показал ему место, где можно было перейти вброд по протоке, заканчивавшейся плывуном. И как только Тарвин зашёл в воду, лошадь завязла, и артель потратила полдня, вытаскивая Фибби на берег при помощи верёвок. Они не могли построить даже временный мост так, чтобы лошадиное копыто не застревало между неплотно пригнанными друг к другу досками. Им, кажется, даже нравилось спускать тяжёлые телеги с крутой насыпи, да так, что Тарвин получал неожиданный удар в поясницу, чуть только он поворачивался к ним спиной.
Тарвин почувствовал огромное уважение к британскому правительству, которому приходилось иметь дело с людьми такого сорта; он начинал понимать мягкую меланхолию Люсьена Эстеса и его вполне определённый взгляд на местное население и все острее сочувствовал Кейт.
И вот теперь, как он узнал, этот странный народ для полноты картины собрался совершить ещё одну глупость — женить маленького махараджу Кунвара на трехлетней девочке, которую принесли с гор Кулу, затратив на это немало денег. Он разыскал Кейт в доме миссионера и увидел, что она дрожит от возмущения. Она тоже только что услышала о предстоящей свадьбе.