— Судя по тому, что меня в продолжение шести недель держали на паре старых гнедых, потому что все остальные готовились для мастера Джорджи, вероятно, что-нибудь найдётся, — со смехом сказал отец. — Мне напоминают сотнями способов, что я должен занять теперь второе место.
— Ах, скоты!..
— Отец говорит это только так, милый; но все старались, чтобы возвращение домой было приятно тебе, и, мне кажется, это удалось, не правда ли?
— Вполне! Вполне! Нет места лучше Англии, когда исполнил свой долг.
— Так и следует смотреть на это, сын мой.
Они гуляли по дорожке, пока тени их не удлинились при свете луны; мать вошла в дом и стала играть те песни, которые требовал некогда маленький мальчик; принесли низенькие, толстые серебряные подсвечники, и Джорджи поднялся в две комнаты в западном конце дома; одна из них была в былое время его спальней, а в другой он играл. И кто же пришёл укладывать его на ночь, как не мать? И она села к нему на кровать, и они говорили целый час, как следовало матери и сыну, о будущем нашей империи. Со скрытым лукавством простой женщины она предлагала вопросы и подсказывала ответы, долженствовавшие вызвать какое-либо изменение в лице, лежавшем на подушке, но не было ни дрожания век, ни учащённого дыхания, ни уклонения, ни заминки в ответах. Поэтому она благословила его и поцеловала в уста, которые не всегда бывают собственностью матери; впоследствии она сказала мужу что-то, заставившее его рассмеяться нечестивым и недоверчивым смехом.
На следующее утро вся конюшня была к услугам Джорджи, начиная с самой высокой шестилетки «со ртом словно лайковая перчатка, мастер Джорджи», до лошади, которую беспечно прохаживал младший конюх с любимым хлыстом Джорджи в руках.
— Вот так лошадь! Взгляните-ка, сэр. Таких нет у вас в Индии, маст-майор Джорджи.
Все было так прекрасно, что и высказать нельзя, хотя мать настояла на том, чтобы возить его в ландо (оно пахло кожей, как в жаркие летние дни его юности) и показывать своим друзьям во всех домах на шесть миль вокруг; а отец увёз его в город и свёл в клуб, где небрежно представил его не менее чем тридцати старым воинам, сыновья которых не были самыми молодыми майорами в армии и не представлены к отличию. После этого наступила очередь Джорджи; и, вспомнив своих друзей, он наполнил дом офицерами того сорта, что живут в дешёвых помещениях в Соутси или Монпелье на севере, в Бромптоне — хорошими людьми, но незажиточными. Мать заметила, что им нужны молодые девушки, с которыми они могли бы играть в теннис; а так как недостатка в них не было, то дом жужжал, словно голубятня весной. Они перевернули все вверх дном, приготовляясь к спектаклю; они исчезали в садах, когда должны были являться на репетицию; они пользовались всякой пригодной лошадью, всяким годным экипажем, они падали в пруд с форелями. Гости устраивали пикники, играли в теннис; они сидели парочками за калитками в сумерки: и Джорджи увидел, что они вовсе не нуждаются в том, чтобы он занимал их.
— Ну, — сказал он, когда в последний раз увидел их. — Они сказали, что очень веселились, но не сделали и половины того, что собирались сделать.
— Я знаю, что они веселились страшно, — сказала мать. — Ты — душа общества, милый.
— Теперь мы можем зажить спокойно, не правда ли?
— О, да, совершенно спокойно. У меня есть большой друг, с которым я хочу познакомить тебя. Она не могла приехать, когда у нас было так много народа, потому что она слаба здоровьем и её не было здесь, когда ты только что приехал. Это — миссис Ласи.
— Ласи! Я не помню этой фамилии.
— Они приехали после твоего отъезда в Индию из Оксфорда. Её муж умер там, и она, кажется, лишилась состояния. Они купили «Сосны» на Гассетской дороге. Она очень милая женщина, и мы очень любим их.
— Ведь она вдова, говорили вы?
— У неё есть дочь. Разве я не сказала, милый?
— Что же, и она падает в пруды с форелями, и хихикает, и «О, майор Коттар!» — и все тому подобное?
— Нет, право. Она очень спокойная молодая девушка и очень музыкальная. Она всегда приезжала сюда с нотами. Знаешь, она композиторша: и обыкновенно занимается целый день, так, что ты…
— Говорите о Мириам? — сказал, подходя, отец.
Мать подвинулась к нему настолько, что могла коснуться его локтем. В отце Джорджи не было хитрости.
— О, Мириам милая девушка. Играет прекрасно. Ездит верхом тоже прекрасно. Она общая любимица в доме. Называла меня…
Локоть попал куда следовало, и отец, ничего не понимавший, но всегда послушный, закрыл рот.
— Как она вас называла, сэр?
— Всякими ласковыми именами. Я очень люблю Мириам.
— Звучит по-еврейски — Мириам.
— Еврейка!.. Скоро ты себя самого станешь называть евреем. Она из херфордшайрских Ласи. Когда умрёт её тётка…
Снова локоть.
— О, ты совсем не будешь видеть её, Джорджи. Она целый день занимается музыкой, всегда бывает с матерью. Кроме того, ты ведь завтра едешь в город. Ведь ты говорил мне о каком-то митинге, не правда ли? — сказала мать.
— Ехать в город теперь? Что за чепуха!
Отца снова заставили умолкнуть.
— Я думал было, но не знаю наверное, — сказал сын.
Почему мать старается удалить его из дома, когда должна приехать музыкальная молодая девушка и её больная мать? Он не одобрял того, что какие-то неизвестные особы женского пола называют его отца ласковыми именами. Он хотел повидать этих дерзких особ, которые только семь лет тому назад поселились здесь.
Все это восхищённая мать прочла на его лице, продолжая сохранять вид милой незаинтересованности.
— Они приедут сегодня вечером, к обеду. Я посылаю за ними экипаж, и они останутся не более недели.
— Может быть, я и поеду в город. Я ещё не знаю. — Джорджи нерешительно отошёл в сторону. В военной академии была назначена лекция «О способе доставления амуниции на поле сражения», и читать должен был единственный человек, теории которого более всего раздражали майора Коттара. Должны были последовать горячие прения, и, может быть, ему пришлось бы говорить. После полудня он взял удочку и пошёл закинуть её в пруд с форелями.
— Успешной ловли! — сказала ему с террасы мать.
— Боюсь, что этого не будет, мамочка. Все эти горожане, в особенности барышни, напугали форелей так, что они на целые недели перестали есть. Никто из них не любит по-настоящему рыбной ловли. Представить себе только весь этот шум и крик на берегу; они рассказывают рыбам на полмили, что именно собираются делать, а потом бросают скверную приманку. Клянусь Юпитером, и я бы испугался, будь я форелью.
Но дело вышло не так плохо, как он ожидал. Над водой толклись чёрные мошки; поверхность воды была вполне спокойна. Форель в три четверти фунта, которую он поймал со второго раза, подзадорила его, и он принялся серьёзно за дело, прячась за камыши и кусты, пробираясь между изгородью из таволги полосой берега шириной в один фут, где он мог видеть форелей, а они не могли отличить его от общего фона; ложась на живот, чтобы забросить удочку в то место, где сверкали серо-голубоватые спинки рыб. Каждый дюйм водного пространства был известен ему с тех пор, как он был ростом в четыре фута. Старые и хитрые рыбы между затонувшими корнями, а также и большие, толстые, лежавшие в пенистой накипи сильного течения, в свою очередь, попадали в беду от руки, которая так искусно подражала дрожанию и ряби, производимой насекомыми, движущимися в воде. Вследствие всего этого Джорджи очутился в пяти милях от дома в то время, когда ему следовало бы одеваться к обеду. Экономка позаботилась, чтобы её мальчик не ушёл с пустым желудком, и, прежде чем превратиться в белую ночную бабочку, он сел за превосходный кларет с сандвичами с яйцами и разными вещами, которые приготовляют обожающие женщины и которых никогда не замечают мужчины. Он пошёл назад, спугнув кроликов на опушке букового леса, фуражировавших в клевере, и похожего на полисмена белого филина, снисходившего до маленьких полевых мышей. Наконец, месяц поднялся высоко, и он, взяв удочку, пробрался домой через хорошо памятные щели в изгородях. Он обошёл весь дом кругом, потому что хотя, может быть, он и нарушал каждый час все законы домашнего обихода, но один закон, царствовавший во время его юности, остался нерушимым: после рыбной ловли нужно было возвращаться домой через калитку в южной части сада, почиститься в комнатке около кухни и явиться перед старшими только после того, как вымоешься и переоденешься.
— Половина одиннадцатого, клянусь Юпитером! Ну, скажу, что увлёкся спортом. Во всяком случае, не пожелают же они непременно видеть меня в первый же вечер. Вероятно, ушли спать.
Он прошёл мимо открытых французских окон гостиной.
— Нет, не ушли. По-видимому, все устроились тут очень комфортабельно.
Он увидел своего отца сидящим в своём обычном кресле; мать также сидела на своём месте; у рояля, спиной к окну, сидела незнакомая ему молодая девушка. Сад при лунном свете имел почти божественный вид, и Джорджи повернулся и пошёл между розами, чтобы докурить трубку.
Окончилась прелюдия, и раздался голос, из тех, что в детстве он называл «сливочными» — настоящее, глубокое контральто, и вот что он услышал:
Там, за пурпуровым краем, внизу,
Где светит огонь одинокий,
Ты знаешь ли путь в ту страну
Чрез Озеро Грёз, путь далёкий?
В Стране Благодатной забудет
Страданья несчастный больной.
Но мы, — горе нам! — нас разбудят,
Мы край тот покинем родной:
Полисмен наш День нас прогонит
Далеко от Города Снов.
Там, за пурпуровым краем, внизу,
Когда ещё грёзы неясны,
Взгляни, о взгляни в ту Страну,
Не впустят туда нас, несчастный!
Изгнанников, стража вернёт
Нас в Явь из Страны Благодатной.
О, горе нам, горе! Придёт
За нами страж — День безотрадный,
Прогонит из Города Снов.
Когда эхо прозвучало в последний раз, он почувствовал, что во рту у него пересохло и что пульс его бьётся непривычно сильно. Экономка, вообразившая, что он упал в пруд и простудился, ожидала его на лестнице, и, так как он не видел её и ничего не ответил ей, она пустила в ход рассказ, который заставил его мать прийти и постучаться в дверь его комнаты.
— Что-нибудь случилось, милый? Гарпер сказала, что ей показалось, будто ты не…
— Нет, ничего. Я совсем здоров, мамочка. Пожалуйста, не приставайте.
Он сам не узнал своего голоса, но это был пустяк в сравнении с тем, что он обдумывал. Очевидно, вполне очевидно, это совпадение было полным безумием. Он доказал это к удовольствию майора Джорджа Коттара, который должен был отправиться на следующий день в город, чтобы послушать лекцию «О способах доставления амуниции во время похода», а когда доказал, то душа и ум, сердце и плоть Джорджи радостно воскликнули: это девушка из «Ущелья Лилии», девушка утреннего континента, девушка «тридцатимильной прогулки», девушка кучи валежника! Я знаю её.
Он проснулся в кресле, окоченевший; при солнечном свете положение не показалось ему нормальным. Но человеку нужно есть, и он сошёл к завтраку, стиснув зубы и взяв себя в руки.
— По обыкновению, опоздал, — сказала мать. — Мой мальчик, Мириам.
Высокая девушка в чёрном подняла глаза, и вся выдержка Джорджи покинула его — как только он понял, что она ничего не знает. Он смотрел на неё хладнокровно и критически. Вот густые, чёрные волосы, откинутые со лба, характерно вьющиеся над правым ухом; вот серые глаза, стоящие довольно близко друг к другу; короткая верхняя губа, решительный подбородок и знакомая постановка головы. Вот и маленький, хорошо очерченный рот, который когда-то поцеловал его.
— Джорджи, милый! — с изумлением проговорила мать, потому что Мириам вспыхнула под его пристальным взглядом.
— Я… я прошу извинения! — задыхаясь, проговорил он. — Не знаю, говорила ли вам мать, что по временам я бываю идиотом, в особенности до завтрака. Это… это семейный недостаток.
Он повернулся и стал рассматривать горячие блюда, стоящие на буфете, радуясь, что она не знает, ничего не знает.
Его разговор во время завтрака походил на речь тихопомешанного; но матери казалось, что она никогда не видала своего сына таким красивым. Как может какая-либо девушка, в особенности Мириам с её проницательностью, не пасть ниц и не поклоняться? Но Мириам была очень недовольна. Никогда в жизни никто не смотрел на неё таким упорным взглядом, и она сейчас же ушла в свою скорлупу, когда Джорджи объявил, что он изменил своё намерение насчёт поездки в город и останется играть в теннис с мисс Ласи, если она не имеет в виду чего-либо лучшего.
— О, я не желаю мешать вам. Я занята. У меня есть дело на все утро.
«Что это сделалось с Джорджи? Отчего он вёл себя так странно? — вздыхая, проговорила про себя мать. — Мириам так чувствительна».
— Вы композиторствуете, не правда ли? Должно быть, это очень приятно, когда к этому есть способности. («Свинья, о, свинья!» — думала Мириам.) Я слышал, как вы пели, когда я возвращался вчера вечером после рыбной ловли. Что-то насчёт «Моря грёз», не так ли? (Мириам содрогнулась до глубины своей оскорблённой души.) Прелестная песня. Что вы думаете о таких вещах?
— Ведь вы только сочинили музыку, милая?
— И слова, мамочка. Я уверен в этом! — сказал Джорджи со сверкающими глазами. (Нет, она ничего не знала.)
— Да, я написала и слова.
Мириам говорила медленно; она знала, что шепелявит, когда нервничает.
— Но как ты мог это узнать, Джорджи? — сказала мать в восторге, словно самый молодой майор в армии был десятилетний мальчик, отличающийся перед гостями.
— Я как-то был уверен в этом. О, мамочка, во мне есть много непонятного для вас. Похоже, что будет жаркий день — для Англии. Не желаете ли поехать верхом после полудня, мисс Ласи? Если хотите, мы можем выехать после чая.
Мириам не могла отказаться, ради приличия, но любая женщина могла бы заметить, что это предложение не вызвало в ней восторга.
— Будет очень хорошо, если вы поедете по Бассетской дороге. Тогда я могу не посылать Мартина в село, — сказала мать, заполняя паузу в разговоре.
Как у всякой хорошей хозяйки, у матери была одна слабость — мания к маленьким стратегическим хитростям, при помощи которых можно было бы поберечь лошадей и экипажи. Родственники-мужчины жаловались, что она обращает их в обыкновенных извозчиков, и в семье существовала легенда, будто она раз, накануне охоты, сказала отцу:
— Если будете убивать дичь вблизи Бассета, милый, и если не будет слишком поздно, не заедете ли вы в село и не купите ли мне вот по этому образчику?
— Я знал, что так будет. Вы никогда не пропустите удобного случая, матушка. Если это рыба или чемодан, я не возьму.
Джорджи рассмеялся.
— Это только утка. Их очень хорошо готовят у Маллета, — просто сказала мать. — Ведь это ничего, не правда ли? У нас будет обед в девять часов, потому что так жарко.
Длинный летний день тянулся, словно целый век; но, наконец, на лужайке подали чай и появилась Мириам.
Она очутилась в седле прежде, чем он успел предложить ей помощь, вскочив легко, как ребёнок, садившийся на пони, чтобы отправиться на прогулку в тридцать миль. День продолжал быть безжалостным по-прежнему. Джорджи три раза сходил с лошади, чтобы взглянуть на камни, будто бы попавшие в ногу Руфуса. При ярком свете нельзя сказать даже простых вещей, а то, что надумал сказать Джорджи, было не просто. Поэтому он говорил мало, и Мириам испытывала чувство не то облегчения, не то презрения. Ей было досадно, что это большое, несносное существо знает, что слова вчерашней песни написаны ею; хотя девушка может распевать вслух о своих самых затаённых фантазиях, она не любит, чтобы их попирали филистимляне-мужчины. Они приехали на маленькую Бассетскую улицу с домами из красных кирпичей, и Джорджи необыкновенно хлопотал при укладке утки. Она должна быть положена в такой-то свёрток и так-то привязана к седлу; было уже восемь часов, а они были за несколько миль от обеда.
— Нам нужно торопиться! — сказала Мириам, соскучившаяся и рассерженная.
— Торопиться некуда; но мы можем проехать по холму Даухед и потом пустить лошадей по траве. Таким образом мы выиграем полчаса.
Лошади вышли на короткую душистую мураву, и тени сгустились в долине, когда они поехали рысью по большому пригорку, который господствует над Бассетом и западной проезжей дорогой. Незаметно езда стала более быстрой, несмотря на попадавшиеся кротовины. Руфус, как джентльмен, был внимателен к Денди Мириам, пока они не поднялись на вершину. Потом они две мили скакали рядом по склону; ветер свистел у них в ушах, сливаясь с ровными ударами восьми копыт и лёгким звяканьем мундштуков.
— О, это было чудесно! — крикнула Мириам, натягивая повод. — Мы с Денди старые друзья, но, я думаю, мы никогда не ездили так хорошо.
— Нет; но раза два вы ездили быстрее.
— В самом деле? Когда?
Джорджи провёл языком по губам.
— Разве вы не помните «тридцатимильной прогулки», со мной, когда «они» гнались за нами, на прибрежной дороге, море было слева — по дороге, идущей к фонарному столбу на дюнах.
Молодая девушка задохнулась.
— Что… что вы хотите сказать? — нервно проговорила она.
— «Тридцатимильная прогулка» и… и все остальное.
— Вы хотите сказать?.. Я ничего не пела о «тридцатимильной прогулке». Я знаю, что не пела. Я не говорила ни одной живой душе.
— Вы говорили о полисмене Дне, и о фонаре на вершине холмов, и о Городе Сна. Все это сходится, знаете… это та же страна… и легко было узнать, где вы были.
— Боже милосердный!.. Сходится… конечно, сходится; но… я была… вы были… О, поедемте, пожалуйста, шагом, иначе я упаду.
Джорджи подъехал к ней и, положив дрожавшую руку под её руку, которая держала повод, заставил Денди идти шагом. Мириам рыдала так, как, он видел, рыдал один тяжело раненный солдат.
— Все идёт хорошо… все идёт хорошо, — тихо проговорил он. — Только… только, знаете, все это верно.
— Верно? Неужели я сумасшедшая?
— Только в том случае, если и я сумасшедший. Попробуйте поразмыслить спокойно минутку. Как мог кто-нибудь знать о «тридцатимильной прогулке» и о том, что она имеет отношение к вам, если бы он сам не был там?
— Но где? Но где? Скажите мне!..
— Там… где бы то ни было… я полагаю, в нашей стране. Помните ли вы, как ехали в первый раз — я хочу сказать, по «тридцатимильной дороге»? Вы должны помнить.
— Все это были сны… сны.
— Да; но скажите, пожалуйста, почему же я это знаю?
— Дайте подумать. Я… мы… не должны были производить шума… ни в каком случае не шуметь.
Она смотрела вперёд, между ушей Денди, ничего не видевшими глазами, сердце её сжалось.
— Потому что «оно» умирало в большом доме? — продолжал Джорджи, снова натягивая повод.
— Там был сад с зеленой и позолоченной решёткой — такой горячей. Вы помните это?
— Как не помнить! Я сидел по другую сторону кровати, пока «оно» не закашляло и не вошли «они».
— Вы! — низкий голос стал неестественно полным и сильным, а широко раскрытые во тьме глаза девушки пристально смотрели на него, как будто желая проникнуть в самую глубь его души. — Так вы этот мальчик — мой мальчик у валежника. И я знала вас всю свою жизнь!..
Она упала головой на шею Денди. Джорджи преодолел овладевшую им слабость и обвил рукой её талию! Голова её упала ему на плечо, и пересохшими губами он стал говорить такие вещи, которые до тех пор считал существующими только в напечатанных романах. К счастью, лошади были спокойны. Она не пробовала отодвинуться, когда пришла в себя, но лежала тихо и шептала:
— Конечно, вы тот мальчик, а я не знала… я не знала.
— Я знал уже вчера вечером; а когда увидел вас за завтраком…
— Так вот почему! Тогда я удивилась. Удивились бы и вы.
— Я не мог говорить раньше. Оставьте вашу голову там, где она теперь, милая. Теперь все хорошо, все хорошо, не так ли?
— Но как это я не знала… после стольких лет? Я помню… о, как многое я помню!
— Расскажите мне что-нибудь. Я присмотрю за лошадьми.
— Я помню, как ждала вас, когда подошёл пароход. Вы помните?
— У «Ущелья Лилии», за Гонг-Конгом и Явой?
— И вы называете так это место?
— Вы сказали мне это название, когда я затерялся на континенте. Ведь вы показали мне дорогу через горы?
— Когда исчезли острова? Должно быть так, потому что я помню только вас. Все другие были «Они».
— И ужасные это были скотины.
— Да; я помню, как я в первый раз показала вам «тридцатимильную прогулку». Вы ездите совершенно так, как тогда. Вы — вы.
— Это странно. То же самое я думал сегодня о вас. Разве это не удивительно?
— Что значит все это? Почему вы и я из всех миллионов людей на свете… почему между нами эта странная связь? Что это значит? Я боюсь.
— Вот что! — сказал Джорджи. Лошади ускорили шаг. Они подумали, что слышали понукание. — Может быть, когда мы умрём, мы узнаем больше, но теперь вот что это значит.
Ответа не было. Что могла она сказать?
По сути дела, они знали друг друга не более восьми с половиною часов, но это было не обычное знакомство. Наступило очень долгое молчание.
— Это второй, — шепнул Джорджи. — Вы помните, не правда ли?
— Нет! — (яростно). — Нет!
— На холмах, в другой вечер — несколько месяцев тому назад. Вы были совершенно такая же, как теперь, и мы шли много миль по той стране.
— Она была пустынна. «Они» ушли. Никто не пугал нас. Я удивляюсь почему, мальчик?
— О, если вы помните это, то должны помнить и остальное. Сознайтесь.
— Я помню многое, но знаю, что этого не делала. Я никогда не делала… до сих пор.
— Вы сделали это, милая.
— Я знаю, что не сделала, потому что — бесполезно утаивать — потому что, действительно, намеревалась сделать это.
— И действительно сделали.
— Нет; только намеревалась; но кто-то прошёл мимо.
— Там не было никого другого. И никогда не было.
— Было — всегда есть. Это была другая женщина — там, на море. Я видела её. Это было двадцать шестого мая. У меня где-то записано.
— А, и вы также записывали свои сны? Странно что-то насчёт другой женщины, потому что я в это время как раз был на море.
— Я была права. Почём я знаю, что вы делали, когда бодрствовали. А я думала, что вы не такой, как все.
— Никогда в жизни вы не заблуждались более. Однако какой у вас характер! Выслушайте меня, милая. — И Джорджи, сам не зная зачем, совершил чёрное клятвопреступление.
— Это… это не из тех вещей, о которых говорят, потому что тогда стали бы смеяться; но, клянусь моим словом и честью, дорогая, меня не целовала ни одна живая душа, кроме родных. Не смейтесь, милая. Я не сказал бы этого никому другому, но это сущая правда.
— Я знала! Вы — вы. О, я знала, что вы появитесь когда-нибудь; но я совершенно не знала, что вы — вы, пока вы не сказали. А вы никогда не интересовались никем, ни на кого не смотрели? Ведь все в мире должны любить вас с той минуты, как увидят вас, мальчик.
— В таком случае они утаили это. Нет; я никогда не интересовался никем.
— А мы опоздаем к обеду — страшно опоздаем. О, как я взгляну на вас при свете, перед вашей матерью и моей?
— Мы будем изображать, что вы мисс Ласи, пока не придёт время. Какой самый короткий срок для жениховства? Что, если бы мы избегли всех хлопот, связанных с помолвкой?
— Я не хочу говорить об этом. Это так вульгарно. Я подумала о том, чего вы не знаете. Я уверена в этом. Как моё имя?
— Мири… нет, не то, клянусь Юпитером! Подождите секунду, я вспомню. Вы не… не можете быть… Те старые рассказы — прежде чем я поступил в школу! Я не вспоминал их с тех пор. Вы не оригинал Аннилуизы?
— Так вы всегда называли меня с самого начала. Вот мы повернули и, должно быть, опоздали на целый час.
— Не все ли равно? Корни уходят так глубоко? Конечно — наверно, так. Мне пришлось-таки ехать с этой противной старой птицей — черт её побери!
— Ха, ха! — смеясь, сказала утка. Помните вы это?
— Да, помню — цветочные горшки на ногах и все остальное. Все время мы были вместе; а теперь я должен проститься с вами до обеда. Наверно, я увижу вас за обедом? Наверно, вы не спрячетесь в свою комнату, дорогая, и не покинете меня на целый вечер? Прощайте, дорогая, прощайте!
— Прощайте, мальчик, прощайте. Обратите внимание на арку. Не давайте Руфусу броситься в своё стойло. Да, я сойду к обеду, но что я буду делать, когда увижу вас при свете!..
В СИЛУ СХОДСТВА
После счастливой любви нет более выгодного приобретения для юноши в начале его карьеры, чем несчастная любовь. Она позволяет ему чувствовать себя значительным, blase и скептичным; и каждый раз, когда здоровье его прихрамывает от недоразумений с печенью или недостатка гимнастики, он может печалиться об утраченной красавице и испытывать нежнейшее сумеречное блаженство.
Несчастный роман Ганнасайда был для него подлинной благодатью свыше. С тех пор прошло уже четыре года, и его возлюбленная давно забыла думать о нем. Она вышла замуж, и её поглотили домашние заботы. В своё время она сказала Ганнасайду, что «не будучи в состоянии сделаться для него чем-либо ближе сестры, она тем не менее всегда будет относиться к его благополучию с живейшим интересом». Это поразительно новое и оригинальное изречение давало пищу мечтам Ганнасайда в течение двух лет; а собственное его самомнение заполнило остальных двадцать четыре месяца. Ганнасайд был совсем иного пошиба, чем Фил Гарран, но это не мешало ему иметь много общих черт с этим чересчур счастливым человеком.
Он держал при себе несчастную любовь, как люди держат хорошо обкуренную трубку, — удобства ради и потому что привычка сделала её драгоценной. Любовь эта благополучно оберегла его в течение одного сезона в Симле. Ганнасайд не был привлекателен. В его резком обращении и бесцеремонности, с которой он подсаживал даму в седло, было нечто, отдалявшее от него прекрасный пол, даже если бы он добивался их благосклонности, о чем и помину не было. Он слишком тщательно сберегал своё израненное сердце для самого себя.
Но тут стряслась беда. Всякий, кто живал в Симле, знает спуск, ведущий от телеграфа к Конторе общественных работ. В одно сентябрьское утро, в промежуток между посвящёнными визитам часами, Ганнасайд не спеша поднимался по холму, как вдруг навстречу ему полным ходом прикатила дженерикша, в которой сидел некто — живое воплощение образа девушки, подарившей ему столько скорбного блаженства. Ганнасайд прислонился, задыхаясь, к забору. Ему хотелось бы помчаться вниз, следом за дженерикшей, но это было невозможно, и он продолжал подниматься, чувствуя, что большая часть крови прилила к его вискам. По многим причинам женщина в дженерикше не могла быть той девушкой, которую он знал. Как он разузнал позднее, это была жена какого-то господина из Диндигуля, или Коимбатора, или какого иного захолустья, приехавшая в Симлу в начале сезона для поправки здоровья. По окончании сезона она возвратится в Диндигуль, или как его там ещё, и, по всей вероятности, никогда больше не заглянет в Симлу, так как обычный её горный курорт — Утакамунд. В эту ночь Ганнасайд, злобный и трепещущий от растревоженных воспоминаний, предавался размышлениям в течение доброго часа. Он пришёл к нижеследующему заключению (и вы сами должны решить, насколько здесь играла роль искренняя привязанность к прежней возлюбленной, а насколько — естественное желание бывать среди людей и веселиться). По всей вероятности, м-с Ландис-Гаггерт никогда более не станет ему на пути. Поэтому, чтобы он ни сделал, это вовсе не важно. Она сверхъестественно похожа на девушку, «относившуюся с живейшим интересом», и так далее. Взвесив все обстоятельства, будет очень приятно познакомиться с м-с Ландис-Гаггерт и на время — лишь самое короткое время — вообразить, что он снова находится с Алисой Чизэн. Каждый человек на чем-нибудь да помешан. Специальной мономанией Ганнасайда была его прежняя возлюбленная, Алиса Чизэн.
Он принял меры, чтобы быть представленным м-с Гаггерт, и знакомство прошло как нельзя успешнее. Он также принял меры, чтобы видаться с этой дамой по возможности чаще. Когда человек не шутя добивается встречи с кем-либо, Симла до невероятия изобилует всяческими возможностями. Тут и садовые праздники, и теннис, и пикники, и завтраки в Аннандэм, и состязания в стрельбе, и обеды, и балы; не говоря уже о частных предприятиях, как-то: прогулки и верховая езда. Ганнасайд начал с того, что пожелал услаждать себя лицезрением сходства, и кончил тем, что сделал гораздо больше. Он желал быть обманутым, решил быть обманутым и обманул себя весьма основательно. Мало того, что лицо и фигура были лицом и фигурой Алисы Чизэн, но то же сходство наблюдалось и в голосе и в оборотах речи; даже маленькие ужимки в манерах и жестах, свойственные каждой женщине, и те были совершенно одинаковы. Тот же наклон головы, тот же утомлённый взгляд по окончании долгой прогулки; тот же наклон над седлом для обуздания горячей лошади. Наконец, что изумительнее всего, раз как-то, когда Ганнасайд дожидался в соседней комнате, чтобы поехать вместе кататься верхом, м-с Ландис-Гаггерт промурлыкала вполголоса, с горловым дрожанием на второй строчке «Бедного Скитальца» — точь-в-точь, как певала его некогда для Ганнасайда Алиса Чизэн в полумраке английской гостиной. В самой женщине — в душе её — не усматривалось ни малейшего сходства, ибо она и Алиса Чизэн были женщинами совершенно разного толка. Но Ганнасайд ничего не хотел видеть, слышать, ни о чем ином думать, как только об этой мучительной, сводящей с ума тождественности лица, и голоса, и манер. Он поставил себе целью разыграть дурака: и это удалось ему вполне.
Открытое и явное поклонение всякого мужчины, каков бы он ни был, приятно всякой женщине, какова бы она ни была; но м-с Ландис-Гаггерт, как светская женщина, никак не могла взять в толк поклонения Ганнасайда.
Эгоист по природе, он не жалел никакого труда, чтобы предупредить малейшее её желание. Любое её слово являлось для него законом; и не подлежит сомнению, что он находил подлинное удовольствие в её обществе, пока она разговаривала с ним на общие темы. Но стоило ей перейти на личные взгляды и личные свои неприятности, те мелкие общественные недоразумения, в которых заключается вся соль существования в Симле, чтобы интереса и удовольствия как не бывало.