— И, кроме того, — прибавил он с жаром, — он ведь пишет также в газетах. Не желаете ли вы, чтобы он вас изобразил в газетах, и, может быть, даже в стихах, как он обыкновенно пишет? Оставьте его в покое. Уже несколько месяцев, как мы с ним друзья.
— А как же быть с покойником? — спросил полицейский, который не наносил удара.
— Я сейчас расскажу вам о нем, — медленно проговорил я, и тут я с полной точностью и очень пространно передал трём полицейским все приключения этой ночи, начиная с обеда на «Бреслау» и кончая происшествием около полицейского поста, близ св. Клемента. Я изобразил грешного старого разбойника, лежавшего в тележке, в таких выражениях, что он должен был корчиться на месте, и я думаю, что никогда ещё столичная полиция не находила предлога, чтобы так хохотать, как хохотали эти трое полицейских.
Странд вторила им громким эхо, и нечистые птицы ночи останавливали свой полет и с удивлением прислушивались.
— О, Господи! — сказал, наконец, Демпсей, вытирая мокрые от смеха глаза. — Я дорого бы дал, чтобы посмотреть, как этот старик бежит за вами, размахивая мокрым одеялом! Вы извините меня, сэр, но вы бы должны были каждую ночь отправляться на прогулку, чтобы доставить нам счастье послушать вас.
И он снова разразился громким смехом.
За этим последовал звон серебряных монет, и два полицейских с поста близ св. Клемента торопливо вернулись на место стоянки, не переставая смеяться по дороге.
— Оставьте его на станции, — сказал Демпсей, — а завтра утром они отошлют тележку обратно.
— Молодой человек, вы называли меня всякими позорными именами, но я слишком стар, чтобы отправиться в госпиталь. Не оставляйте меня, молодой человек. Отвезите меня домой к моей жене, — произнёс голос в тележке.
— О, да ему ещё не так плохо? Ну, и влетит же ему здорово от жены, — заметил Демпсей, который был женат.
— Да, где вы живёте? — спросил я.
— В Бруггльсмите, — был ответ.
— Это что ещё такое? — спросил я Демпсея, который был лучше, чем я, знаком с простонародными названиями улиц.
— Брук Грин Хаммерсмит, — быстро перевёл Демпсей.
— Ну, разумеется, я так и знал, — сказал я, — это как раз такое место, которое он должен был выбрать себе для жилья.
— Вы хотите отвезти его домой, сэр? — спросил Демпсей.
— Я бы с удовольствием отвёз его домой, где бы он ни жил, хоть бы… в раю. Он, по-видимому, не собирается вылезать из этой тележки, пока я здесь. Он способен довести меня до убийства…
— Так связать его ремнём, это будет вернее, — сказал Демпсей, и он очень ловко перевязал два раза ремнём тележку поверх неподвижного тела человека. Бруггльсмит — я не знаю его настоящего имени — спал крепким сном. Он даже улыбался во сне.
— Все в порядке, — сказал Демпсей, а я покатил дальше свою проклятую тележку. Трафальгарский сквер был совершенно пуст, за исключением немногих людей, спавших под открытым небом. Одно из этих жалких существ поднялось и пошло рядом со мной, прося милостыню и уверяя, что и он был когда-то джентльменом.
— Точь-в-точь как я, — сказал я. — Но это было давно. Я дам вам шиллинг, если вы поможете мне толкать эту штуку.
— Он убит? — спросил бродяга, пятясь от меня. — Но ведь я к этому непричастен.
— Нет ещё, но он, может быть, будет убит… мною, — отвечал я.
Человек нырнул в темноту и исчез, а я поспешил дальше через Кокспер-стрит и вверх к цирку Пикадилли, совершенно не зная, что мне делать с моим сокровищем. Весь Лондон спал, и неподвижное тело пьяницы было единственным моим обществом в этой прогулке. Но оно было безмолвно, как сама целомудренная Пикадилли… Когда я проходил мимо красного кирпичного здания клуба, из дверей его вышел знакомый мне молодой человек. В петлице его костюма виднелась увядшая гвоздика, поникшая головкой; он играл в карты и собирался до рассвета вернуться домой; в это время мы встретились с ним.
— Что вы тут делаете? — спросил он.
Я совершенно уже утратил всякое чувство стыда.
— Это — на пари, — отвечал я. — Помогите мне выиграть его.
— Молодой человек, кто это такой? — раздался голос из-под навеса.
— Господи, Боже мой! — воскликнул мой знакомый, перебегая мостовую. Вероятно, карточная игра подействовала на его нервы. Мои нервы были словно из стали в эту ночь.
— Господи, Господи! — послышался изнутри бесстрастный, равнодушный голос. — Не надо богохульствовать, молодой человек! Он придёт и к вам когда-нибудь в своё время.
Молодой человек с ужасом взглянул на меня.
— Это все входит в пари, — отвечал я. — Помогите мне толкать тележку.
— Ку… куда же вы хотите ехать? — спросил он.
— В Бругтльсмит, — сказал голос в тележке. — Молодой человек, вы знаете мою жену?
— Нет, — сказал я.
— Это хорошо: она ужасная женщина. Молодой человек, я бы хотел выпить. Постучитесь в одну из этих пивных, и за свои труды вы можете поцеловать дев… вушку.
— Лежите смирно, или я принуждён буду заткнуть вам глотку, — грубо сказал я.
Молодой человек, с увядшей гвоздикой в петлице, перешёл на другую сторону Пикадилли и кликнул единственный кэб, который был виден издалека. Что он думал при этом, осталось мне неизвестным.
Я же поспешил, катя перед собой тележку, — путешествие казалось мне бесконечным — по направлению к Брук-Грин-Хаммерсмиту. Здесь я думал оставить Бруггльсмита под опекой богов этой печальной местности. Мы провели столько времени вместе, что я не мог решиться покинуть его связанным на улице. Но, кроме того, он бы стал звать меня, а ведь это такой позор, когда ваше имя выкрикивают на рассвете в пустоте лондонских улиц.
Так двигались мы вперёд, прошли мимо Апелей, дошли до кофейни, но в ней не было кофе для Бруггльсмита. Затем я покатил свою тележку с телом Бруггльсмита по величественной Найтсбридж.
— Молодой человек, что вы хотите сделать со мной? — сказал он, когда мы очутились напротив казарм.
— Убить вас, — коротко отвечал я, — или сдать вас на руки вашей жены. Сидите спокойно.
Но он не желал слушаться. Он болтал без умолку, перемешивая в одной и той же фразе чистый диалект с какой-то пьяной неразберихой. На площади Амберта он сказал мне, что я ночной грабитель из Хаттон-Гардена. На Кенсингтон-стрит он заявил, что любит меня, как сына, а когда мои усталые ноги дотащились до Аддисон-Род-Бриджа, он со слезами умолял меня освободить его от ремней и бороться с грехом тщеславия. Ни один человек не побеспокоил нас. Казалось, что между мной и всем остальным человечеством была воздвигнута перегородка до тех пор, пока я не покончу счётов с Бруггльсмитом. Небо стало проясняться; тёмная деревянная мостовая вдруг окрасилась в багряный цвет вереска; я не сомневался, что до наступления вечера мне будет дозволено отомстить Бруггльсмиту.
В Хаммерсмите небо было свинцово-серое, — начинался пасмурный день. Волны меланхолии после бесполезно проведённой ночи рвали душу Бруггльсмита. Он горько заплакал, потому что вокруг было так холодно и неприятно. Я вошёл в ближайшую харчевню — в вечернем туалете и в ульстере я подошёл к стойке — и дал ему виски с условием, чтобы он не колотил руками о верх тележки. Тут он заплакал ещё горше от того, что я довёл его до кражи денег и сделал его своим соучастником.
Был бледный и туманный день, когда я пришёл к концу своего путешествия и, откинув верх тележки, попросил Бруггльсмита объяснить мне, где он живёт. Его глаза уныло блуждали по рядам серых и красных домов, пока не остановились на вилле, в саду которой висела доска с надписью: «Сдаётся внаём». Казалось, только этого и недоставало, чтобы окончательно сломить его, и вместе с этим исчезло все красноречие его гортанного северного говора: вино все сглаживает.
— Все пропало в одну минуту! — зарыдал он. — Все пропало. Дом, семья, прекраснейшая семья, и жена моя… Вы не знаете мою жену! Я так недавно оставил их всех. И теперь все продано, все продано. Жена, семья — все продано. Пустите меня, я побегу вперёд!
Я осторожно развязал ремни. Бруггльсмит спустился с тележки и, шатаясь, побрёл к дому.
— Что мне делать? — сказал он.
Тут я понял самые низменные глубины замыслов Мефистофеля.
— Позвоните, — сказал я, — она, может быть, на чердаке или в погребе.
— Вы не знаете мою жену. Она спит на софе в спальне, поджидая, когда я вернусь домой. Нет, вы не знаете моей жены.
Он снял свои сапоги, покрыл их своей высокой шляпой и, крадучись, как какой-нибудь краснокожий индеец, стал пробираться по садовой дорожке, тут он ударил сжатым кулаком по звонку с надписью «посетители».
— И звонок продали!.. Продали великолепный звонок!.. Что мне делать?.. Этот звонок не действует, я не могу с ним справиться! — с отчаянием простонал он.
— Да вы тяните его посильнее, тяните хорошенько, — повторил я, украдкой посматривая на дорогу. Время мщения пришло, и я не желал иметь свидетелей.
— Да я уж и так тяну изо всех сил, — он вдохновенно хлопнул себя по лбу. — Да я его вытяну совсем!!
Откинувшись назад, он обеими руками ухватился за ручку звонка и потянул его к себе. В ответ раздался дикий звон из кухни. Поплевав на руки, он возобновил усилия со звонком, в то же время громко призывая жену. Потом, приложив ухо к ручке, он послушал некоторое время, покачал головой, вытащил огромный зелёный с красным платок, обернул им ручку, повернулся спиной к двери и стал тянуть через плечо. Ни платок, ни проволока упорно не желали поддаваться. Но я забыл о звонке. Что-то треснуло в кухне, и Бруггльсмит медленно покатился вниз по ступенькам лестницы, мужественно не выпуская из рук рукоятки звонка; три фута проволоки тащилось следом за ним.
— Тяните же, тяните! — выкрикнул я. — Сейчас он зазвонит!
— Отлично, — сказал он, — теперь я сам буду звонить.
Он нагнулся вперёд, натягивая зазвеневшую проволоку и прижимая ручку звонка к своей груди, что вызвало такой страшный трезвон и шум, словно вместе со звонком в кухне оторвалась часть деревянной стенки и фундамента.
— Вы можете её продать! — крикнул я ему, и он стал ещё сильнее тянуть хорошую медную проволоку, оборачивая её вокруг самого себя.
Я вежливо приоткрыл калитку сада, и он вышел из него, плетя себе собственный кокон. Звонок все время торопливо звонил, и проволока тянулась без конца. Он вышел на середину дороги, кружась, как майский жук на булавке, и призывая, как безумный, свою жену и семью. Тут он наткнулся на тележку; звонок внутри дома издал последний отчаянный трезвон и перескочил из дальнего конца дома к дверям передней, где и застрял прочно. Но мой друг Бруггльсмит не последовал его примеру. Он бросился плашмя в тележку, обнял её, и в этот миг тележка перекувырнулась, и они покатились вместе, запутавшись в сетях проволоки, из которой никаким образом невозможно было его освободить.
— Молодой человек, — с трудом выговорил он, задыхаясь, — не могу ли я получить законного лекарства?
— Я пойду и поищу вам его, — сказал я и, отойдя немного, встретил двух полицейских.
Я рассказал им, что восход солнца застал в Брук-Грине грабителя, который пытался унести медную проволоку из пустого дома. Может быть, они позаботятся об этом босоногом воре. Он, по-видимому, находится в затруднительном положении. Я направился к площади и — о, удивление! — в блеске восходящего дня я увидел знакомую мне тележку, перевёрнутую колёсами вверх, и передвигавшуюся на двух ногах, колеблясь взад и вперёд в четверти круга, радиусом которого была медная проволока, а центром — основание звонка из пустой квартиры.
Помимо поразительной ловкости, с которой Бруггльсмиту удалось прикрепить себя к тележке, констеблей особенно заинтересовало то обстоятельство, каким образом тележка с поста св. Клемента очутилась в Брук-Грин-Хаммерсмите.
Они даже спросили меня, не знаю ли я чего-нибудь об этом? Не без труда и возни им удалось, наконец, освободить его. Он объяснил им, что оборонялся от нападения грабителя, который продал его дом, жену и семью. Что касается звонка и проволоки, то он уклонился от объяснения, и полицейские, подхватив его под мышки, повлекли за собой.
И хотя ноги его на шесть дюймов возвышались над землёй, он быстро перебирал ими, и я видел, что он воображал себя бегущим, бегущим со страшной скоростью.
Вспоминая об этом случае, я не раз спрашивал себя, — не захочет ли он когда-нибудь разыскать меня?
БАРАБАНЩИКИ «ПЕРЕДОВОГО И ТЫЛЬНОГО»
В армейском списке этот полк все ещё значился как «Передовой и прикомандированный к собственной королевской лёгкой пехоте принцессы Гогенцоллерн-Сигмаринген-Ауспах-Мертир-Тайдфильшайрской, полкового округа 329А», но армия по всем своим трактирам и казармам звала его просто «Передовым и Тыльным». Может быть, со временем люди этого полка сделают ещё это прозвище почётным, но теперь они считают его позорным, и человек, назвавший так полк при них, рискует поплатиться собственными боками.
Если уж малейший намёк на оскорбление, произнесённый едва слышным шёпотом в конюшнях такого полка, мог вызвать его солдат на улицу с щётками, швабрами и невообразимой руганью, то на прозвище «Передовой и Тыльный» они все могли ответить винтовками.
Единственное, что их оправдывает, это то, что они вернулись назад и дали отпор врагу штыками. И все-таки всем кругом было известно, что они были разбиты, испугались и постыдно бежали. Это знают солдаты, знает конная гвардия и будет знать враг в ближайшей войне. Есть два-три таких полка, имеющих тёмные пятна на своей репутации; они жаждут смыть эти пятна, и не поздоровится тем, за чей счёт будет восстановлено доброе имя.
Мужество британского солдата официально предполагается безукоризненным, и, как общее правило, оно, действительно, таково. Исключения тщательно затушёвываются и только изредка обнаруживаются в неосторожном полуночном разговоре за офицерским столом. В этих случаях можно услышать и не такие странные и ужасные истории. Здесь могут рассказать, например, о солдатах, отказавшихся следовать за своими офицерами, или о распоряжениях, данных людьми, не имеющими на то никакого права и посрамлёнными, в конце концов, к вящей славе британской армии. Такие истории невесело слушать, и офицеры рассказывают их друг другу на ухо, сидя у пылающего камина, а молодые офицеры низко опускают головы и думают про себя, что, Бог даст, их солдаты никогда не поступят подобным образом.
Конечно, британский солдат в массе не может отвечать за случайные оплошности единиц, хотя руководствоваться таким соображением он и не должен. Если среднего ума генерал потратит не меньше шести месяцев, чтобы овладеть силами войска, которое поведёт на войну, если любой полковник может ошибиться в оценке боеспособности своего полка после трехмесячного командования им и если даже простой командир роты может запутаться в тех или иных распоряжениях, отдаваемых горсти своих солдат, так как же можно осуждать за какой-либо промах солдата, и особенно солдата нынешнего времени? Он может быть потом расстрелян или повешен, чтобы другим неповадно было, но говорить об этом нужно с большим тактом и спустя много времени.
Скажем, например, солдат был на службе четыре года. Ещё через два года он уйдёт уже в отставку. Он не унаследовал соответствующей морали, четыре года недостаточны даже для укрепления его мускулов, а уж не только для того, чтобы внедрить ему понятие о значении чести полка. Он любит выпить, насладиться благами жизни — в Индии хочет скопить денег, — и ему вовсе не улыбается быть раненым или искалеченным. Он воспитан ровно настолько, чтобы понять половину значения получаемых распоряжений или отличить рану огнестрельную от резаной или рваной. Но если роте прикажут развернуться под неприятельским огнём в ожидании атаки, солдат будет знать, что подвергается большому риску, и постарается выиграть минут десять времени на размышления. Рота может развернуться с отчаянной быстротой, или запутаться, или разделиться, в зависимости от дисциплины, к какой привык солдат за четыре года службы.
Вооружённый недостаточными знаниями, наделённый, на своё горе, кое-каким воображением, скованный предрассудками и обострённым самолюбием, человек простого звания, подчас отверженный полковой компанией, молодой солдат встречается с восточным врагом, всегда безобразным, громадным, волосатым и дико исступлённым. Если он, оглядываясь направо и налево, видит около себя старых солдат, служивших уже лет по двенадцати, с уверенностью и без излишней сутолоки исполняющих своё дело, он успокаивается и бодро идёт на врага — плечом к плечу с ними. И бодрость окончательно овладевает его духом, когда он слышит шёпот своего командира, который учил его и кормил его при случае зуботычинами: «Пусть поорут и побеснуются ещё минут пять, а как подойдут к нам, мы их и возьмём за шиворот».
Но тот же солдат — несчастный человек, когда видит вокруг себя только своих сверстников по службе, бледнеющих, трясущимися руками ощупывающих собачку ружья и шепчущих: «Что нам теперь делать, погибли мы!» А командир в это время, обливаясь потом, сжимает рукоятку сабли и кричит без памяти: «Стройся в ряды! Целься! Стройся ровнее!.. Ложись на землю!» Потом опять — «Стройся! Целься!» И так далее без всякого толку. И совсем уж погибнет он, когда услышит, как рухнет рядом с ним товарищ, как зарезанный бык, с рёвом и с лязгом железной кочерги. Если бы ещё он мог видеть действие своего выстрела на врага, ему было бы веселее и, может быть, тогда разгорелась бы в нем та слепая страсть к битве, которая, вопреки всеобщему убеждению, управляется хладнокровным дьяволом и разжигает людей, как лихорадка. Если же этого нет, и он начинает ощущать холод под ложечкой, да ещё если его в таком состоянии нещадно бьют, и он слышит команду, какой раньше не слыхал, он приходит в смятение и расстраивает ряды. И нет ничего ужаснее на свете расстроенного британского полка. Когда дело с каждой минутой становится все хуже и хуже, когда паника растёт и превращается в эпидемию, люди бегут врассыпную, и командиру приходится искать спасения во вражеском лагере. Зато, если солдат удастся вернуть, плохо придётся тому, кто с ними встретится, потому что они не рассыпятся уже вторично.
Лет через тридцать, когда нам удастся воспитать хотя наполовину всех, кто носит панталоны, наша армия будет великолепной, несокрушимой машиной. Ещё через некоторое время, когда солдаты сравняются по развитию с нынешними офицерами, они перевернут землю. Грубо говоря, с работой мясника на войне одинаково может справиться и негодяй и джентльмен, а лучше всего, если негодяй будет состоять под командой джентльмена. Идеальный солдат, без сомнения, будет руководствоваться тем, что говорится в его карманной книжке. К сожалению, чтобы достигнуть этой добродетели, солдат должен пройти через фазу размышления о себе, а это плохой путь. Негодяй не особенно способен размышлять о себе, но отлично сумеет убить, и небольшая муштровка приучит его беречь собственную шкуру и распарывать чужую. Вместе с тем, сильный и богомольный, полк горцев, с целым рядом офицеров-пресвитерианцев, может потерпеть гораздо большую неудачу, нежели тысяча ирландских разбойников, предводительствуемых молодыми головорезами и безбожниками. Но такие исключения подтверждают правило, гласящее, что нельзя доверять только средним людям. У них есть представления о ценности жизни, а воспитание приучило их идти вперёд и пользоваться успехом. Их офицеры хороши настолько, насколько могут быть такими, принимая во внимание, что их тренировка начинается рано, и что Господь Бог дал британским юношам среднего класса здоровый спинной хребет, здоровые мозги и такие же внутренности. Поэтому детина в восемнадцать лет хотя и не знает, что делать с мечом в руке, но исправно наслаждается биением сердца в груди, пока оно там работает. Если ему приходится умирать, он умирает джентльменом. Если он остаётся в живых, он пишет домой, что был «искрошен», «иссечён», «изрезан», и осаждает правительство просьбами о пособиях за раны, пока новая небольшая стычка с неприятелями не оторвёт его от этого занятия и не вышлет ещё раз на фронт после того, как он успел уже дать ложную клятву в медицинском департаменте, подольститься к своему полковнику и обойти его адъютанта.
Все эти благочестивые размышления привели мне на память двоих бесенят, самых отчаянных из всех когда-либо бивших в барабан или игравших на флейте перед британским полком. Они кончили свою греховную карьеру открытым и бурным проявлением храбрости и были убиты за это. Звали их Джекин и Лью — Пигги Лью — и были они наглые, испорченные мальчишки-барабанщики, частенько подвергавшиеся порке тамбур-мажором «Передового и Тыльного».
Джекин был хилый мальчуган лет четырнадцати, Лью — приблизительно такого же возраста. Оба курили и пили, когда за ними не смотрели. Они ругались, как принято ругаться в казармах, — хладнокровно и цинично, сквозь стиснутые зубы, и дрались аккуратно каждую неделю. Джекин выскочил из лондонских канав и неизвестно, прошёл или нет через руки доктора Бернардо, прежде чем приобрёл звание ротного барабанщика. Лью не мог ничего вспомнить, кроме разных ротных и полковых впечатлений из самого раннего своего детства. В глубоких тайниках своей маленькой, испорченной души он носил прирождённую любовь к музыке и обладал, по злой насмешке судьбы, внешностью херувима. Последнее обстоятельство привлекало к нему внимание прекрасных дам, посещавших полковую церковь и называвших его «милашкой». Они не слыхали купоросных замечаний, какие отпускал он по их адресу, возвращаясь с ротой в казарму и вынашивая новые планы возмездия Джекину.
Другие юные барабанщики ненавидели обоих мальчуганов за их нелепое поведение. Джекин мог быть исколочен Лью, или Лью мог затолкать голову Джекина в грязь, но малейшее заступничество со стороны, даже в защиту того или другого, вызывало дружный отпор обоих, кончавшийся всегда печально для вступившегося. Мальчики были Измаилами в роте, но Измаилами богатыми, так как они дрались на потеху всей роты, когда не были натравлены на других барабанщиков, и получали за это деньги.
В тот замечательный день в лагере был раздор. Они были только что обличены в курении, которое вредно для мальчиков их возраста, особенно когда они курят крепкий дешёвый табак. Лью упрекал Джекина в том, что «он подло спрятал в карман трубку», так что он, Лью, отвечал и был высечен один за то, в чем были виноваты оба.
— Я говорю тебе, что забыл свою трубку в казарме, — сказал Джекин примирительным тоном.
— Ты отменный лгун, — сказал Лью хладнокровно.
— А ты отменный ублюдок, — сказал Джекин, вполне осведомлённый о том, что его родители никому не известны.
В самом объёмистом казарменном словаре это единственное слово, которое никогда и никому не спускается. Вы можете назвать человека вором и ничем не рисковать при этом. Вы можете назвать его даже трусом и получите только сапогом в ухо, но если вы назовёте человека ублюдком, то уж готовьтесь к тому, что он выбьет вам сапогом зубы.
— Сказал бы ты это тогда, когда я был здоров, — мрачно произнёс Лью, осторожно обходя Джекина.
— Я сделаю тебе ещё больнее, — неожиданно выпалил Джекин и влепил здоровый удар в алебастровый лоб Лью.
Все кончилось бы благополучно в этой истории, как говорится в книгах, если бы злой рок не принёс сюда сына базарного сержанта, долговязого, двадцатипятилетнего бездельника. Он всегда нуждался в деньгах и знал, что у мальчиков водится серебро.
— Ну-ка, подеритесь ещё, — сказал он. — Я донесу на вас отцу, а он пожалуется тамбур-мажору.
— Что тебе нужно? — спросил Джекин, зловеще раздувая ноздри.
— Ого? Мне — ничего. Вы опять собираетесь драться и знаете, что вам и так уж много раз спускали.
— От какого дьявола знаешь ты, что мы собираемся делать? — спросил Лью. — Ты даже и не в армии, презренный штафирка!
Он встал у левого бока пришедшего.
— Да нечего тебе совать свой длинный нос в чужие дела джентльменов, которые решают свой спор кулаками. Ступай-ка лучше, пока цел, к своей шлюхе Ма, — сказал Джекин, становясь с другого бока.
Пришедший попытался ответить мальчуганам, стукнув их головами. План мог бы удаться, если бы Джекин не ударил его с яростью в живот, а Лью под колени. Все трое дрались с полчаса, задыхаясь и обливаясь кровью. Наконец мальчуганам удалось опрокинуть противника на землю, и они с торжеством накинулись на него, как терьеры на шакала.
— Погоди, — хрипел Джекин, — теперь я тебе покажу! — Он продолжал молотить противника по лицу, в то время как Лью усердно дубасил по всему телу. Рыцарство не в ходу у юных барабанщиков. Они поступают по примеру старших и дерутся, оставляя здоровые синяки.
Страшен был вид пострадавшего, когда ему удалось наконец освободиться, и не менее страшен был гнев базарного сержанта. Ужасна была и сцена в дежурной комнате, когда явились туда к ответу оба нечестивца, обвиняемые в том, что до полусмерти избили «штатского». Базарный сержант жаждал преувеличить картину преступления, и его сын лгал. Мальчиков допрашивали, и чёрные тучи сгущались над ними.
— Вы, маленькие дьяволята, доставляете мне больше хлопот, чем весь полк, взятый вместе, — сердито сказал полковник. — Что я с вами буду делать? Увещевания на вас не действуют, в тюрьму или под арест вас не засадишь, только и остаётся опять выпороть!
— Прошу прощения, сэр. Не можем ли мы сказать несколько слов в нашу защиту, сэр? — пропищал Джекин.
— Это что ещё? Не желаешь ли ты также и со мной подраться? — спросил полковник.
— Нет, сэр, — ответил Лью. — Но если к вам приходит человек, сэр, и объявляет, что идёт донести на вас за то, что вы крошечку повздорили с вашим другом, сэр, и хочет содрать с вас денег, сэр…
Дежурная комната огласилась взрывом хохота.
— Ну?.. — сказал полковник.
— А так хотел сделать этот господин, с прыщами на лице, сэр. И мы только не хотели допустить, чтобы он это сделал, сэр. Мы немного поколотили его, сэр. Но ему не нужно было вмешиваться в наши дела, сэр. Мне не хотелось быть выпоротым тамбур-мажором, сэр, не хотелось, чтобы на меня доносил какой-нибудь капрал, но я… я думаю, сэр, что некрасиво, сэр, когда приходит штатский и разговаривает таким образом с военным человеком, сэр.
Новый взрыв хохота огласил дежурную комнату, но полковник оставался серьёзным.
— Какого поведения вообще эти мальчики? — спросил он полкового сержанта.
— Капельмейстер, сэр, — единственный человек в полку, которого они боятся, — говорит, что они могут сделать все, но никогда не солгут.
— Неужели мы пошли бы на обман из-за такого человека, сэр? — сказал Лью, указывая на пострадавшего.
— Ну, хорошо, убирайтесь вон, — раздражённо сказал полковник, и, когда мальчики вышли, он отчитал сына базарного сержанта за то, что он вмешивается не в своё дело, и приказал капельмейстеру держать построже барабанщиков.
— Если ещё который-нибудь из вас придёт ко мне на ученье с такой разукрашенной мордой, — заорал капельмейстер, — я прикажу тамбур-мажору содрать шкуру с вас обоих! Поняли, бесенята?
Но он тотчас же поспешил смягчить свою угрозу, как только Лью, похожий на серафима с опущенными крыльями, подошёл к трубе и огласил окрестность боевой мелодией. Лью был, действительно, музыкант и часто в самые трудные минуты жизни изливал свои чувства при помощи любого инструмента в оркестре.
— Ты мог бы быть и капельмейстером, Лью, — сказал капельмейстер, который и сам втихомолку занимался композиторством, работая, кроме того, день и ночь со своим оркестром.
— Что он сказал тебе? — спросил Джекин после учения.
— Сказал, что я могу быть прекрасным капельмейстером и попивать винцо на офицерских пирушках.
— Ого! Сказал, значит, что ты никуда не годный солдат! Вот что он сказал тебе. Когда я выслужу свой срок в мальчиках — позорно, что нам не дают пенсии! — то буду учиться дальше, через три года буду сержантом. Только я не женюсь тогда, ни за что не женюсь! Буду учиться на офицера, потом поступлю в полк, который обо мне ничего не знает. И буду отличным офицером. Тогда я поднесу вам стаканчик винца, мистер Лью, а вы будете стоять передо мной на вытяжку в передней, когда я подам его в ваши грязные лапы.
— Если я даже буду капельмейстером? Ошибаетесь! Я ведь тоже буду офицером. В этом нет ничего мудрёного, стоит только взяться за дело, как говорил наш учитель. Полк не вернётся домой раньше, как через семь лет. К тому времени я успею выйти в люди.
Так строили мальчики планы на будущее и вели себя вполне добродетельно целую неделю. Лью занялся ухаживанием за тринадцатилетней дочкой штандартного сержанта — «не с какими-нибудь серьёзными намерениями, — как он объяснил Джекину, а так, чтобы позабавиться». И черноволосая Крис Делигхан наслаждалась этим флиртом, предпочитая Лью всем другим поклонникам, что приводило в ярость молодых барабанщиков и заставляло Джекина читать проповеди об опасности «связываться с юбками».
Но ни любовь, ни добродетель не могли удержать Лью в оковах после того, как по всему полку начали говорить о том, что предстоит настоящая служба и участие в войне, которую мы для краткости назовём «Войной с заблудшими племенами».
В солдатские казармы слух проник, пожалуй, раньше, чем в офицерские помещения. А из девятисот человек солдат едва ли десять слышали настоящие боевые выстрелы. Полковник лет двадцать назад участвовал в пограничной экспедиции. Один из майоров служил когда-то на Мысе. Был ещё один дезертир, которому приходилось чистить улицы в Ирландии. Вот и все. Полк был уже много лет в забвении. Преобладающая масса нижних чинов служила от трех до четырех лет, унтер-офицерам было лет по тридцать. Как солдаты, так и сержанты давно перестали говорить о событиях, записанных на знамёнах — новых знамёнах, получивших торжественное благословение архиепископа в Англии перед выступлением полка.
Они рвались в бой, пламенно желали его, но не знали, о какой войне идёт речь, и не было никого, кто мог бы сказать им это. Это был хорошо воспитанный полк, в его рядах большинство окончило школу, и почти все солдаты были больше чем только грамотные. Полк поддерживался и пополнялся из территориальных соображений, но солдаты не имели ни малейшего представления об этих соображениях. Они были взяты из переполненного жителями мануфактурного округа. Хорошее питание и размеренная жизнь в полку покрыли мясом их узкие кости и развили их мускулы, но этого было мало, чтобы вложить мужество в душу потомков целых поколений, работавших за скудное вознаграждение, изнывавших от жары в сушильнях, гнувших спину над станками, задыхавшихся среди меловой пыли и мёрзнувших на баржах с извёсткой.