Стивен КИНГ
СТРЕЛОК
(Темная Башня – 1)
Посвящается Эду Ферману, который рискнул прочесть эти истории одну за другой.
…Чайльд-Роланд к башне темной
Пришел…
(Роберт Браунинг)
1
Человек в черном спасался бегством через пустыню, а стрелок преследовал его. Пустыня была апофеозом всех пустынь: бескрайняя, она тянулась во все стороны, должно быть, на целые парсеки, смыкаясь с небом. Слепящая безводная белизна, ровная, если не считать гор, которые туманной дымкой вырисовывались на горизонте, да бес-травы, приносящей сладостные грезы, кошмары, смерть. Дорогу указывали редкие надгробия дорожных знаков – некогда этот прорезающий толстую корку солончака тракт был большаком, по которому следовали дилижансы. Но мир сдвинулся с места и обезлюдел.
Стрелок флегматично шагал по пустыне, не торопясь, но и не теряя времени попусту. Талию охватывал похожий на копченую колбасу кожаный бурдюк с водой. Бурдюк был почти полон. Стрелок, много лет совершенствовавшийся в искусстве кеф, достиг пятого уровня. На седьмом или восьмом он не чувствовал бы жажды; он мог бы с бесстрастным невозмутимым вниманием следить за обезвоживанием собственного тела, заполняя темные внутренние пустоты и щели своей бренной оболочки лишь тогда, когда логика подскажет, что это необходимо. Но он не был ни на седьмом, ни на восьмом уровне. Он был на пятом. А значит, хотел пить. Однако жажда не особенно мучила стрелка – все это доставляло ему смутную радость, ибо было романтично.
Под бурдюком находились отлично пригнанные по руке пистолеты. Два ремня крест-накрест охватывали бедра. Промаслившиеся глубже, чем нужно, кобуры не трескались даже под здешним враждебным солнцем. Рукояти пистолетов были сделаны из желтого, мелко зерненого сандала. При ходьбе подвешенные на сыромятном шнуре кобуры раскачивались, тяжело задевая бедра. В петлях ремней крошечными гелиографами вспыхивали и подмаргивали латунные гильзы. Кожа едва слышно поскрипывала. Сами пистолеты хранили молчание. Кровь уже пролилась. Поднимать шум в бесплодной пустыне не было нужды.
Одежда стрелка была бесцветной, как дождь или пыль. Ворот рубахи был распахнут. Из пробитых вручную петель свисал сыромятный ремешок. Штаны из грубой бумажной ткани трещали по швам.
Он взобрался на отлогую дюну (песка тут, однако, не было; земля пустыни была твердой, зачерствевшей, и даже проносящийся над ней после захода солнца резкий ветер подымал лишь колючую, надоедливую, неприятную пыль, схожую с порошком для выделки шкур) и с подветренного бока, с той стороны, откуда солнце уходило раньше всего, увидел крохотное затоптанное кострище. Такие небольшие знаки, подтверждавшие человеческую сущность того, кто носил черные одежды, неизменно наполняли стрелка удовлетворением. Губы на изъязвленных, шелушащихся останках лица растянулись. Он присел на корточки.
Человек в черном, разумеется, жег бес-траву. Единственное, что здесь было горючего. Она сгорала медленно, коптящим ровным пламенем. От приграничных жителей стрелок узнал, что бесы обитают даже в огне. Сами поселенцы траву жгли, но в пламя не смотрели – поговаривали, будто того, кто посмотрит в огонь, бесы заворожат, поманят и рано или поздно утянут к себе. Следующий, у кого достанет глупости поглядеть на языки пламени, сможет увидеть там тебя.
Там, где жгли траву, виднелось перекрестье уже знакомого стрелку значка идеограммы. От легкого тычка пальцев он рассыпался в серую бессмыслицу. В кострище нашелся только обгорелый кусок сала, который стрелок задумчиво съел. Так случалось всякий раз. Вот уже два месяца он шел за человеком в черном по бесконечному чистилищу пронзительно-однообразной бесплодной земли и ни разу не встретил ничего, кроме гигиенически-стерильных идеограмм на биваках. Ни единой жестянки, бутылки или бурдюка (сам он оставил уже четыре мешка, похожих на сброшенную змеей кожу).
Возможно, бивачные костры – выписанное буква за буквой послание: «возьми порох». Или: «конец уж близок». Или, может быть, даже «ешьте у Джо». Это не имело значения. Стрелок совершенно не понимал идеограмм, если это были идеограммы. Кострище же было таким же холодным, как все прочие. Он знал, что продвинулся к своей цели, однако с чего это взял, не понимал. Но и это было неважно. Он поднялся, отряхивая руки.
Никаких других следов не было. Острый как бритва ветер, разумеется, уже загубил даже те скудные следы, какие хранил спекшийся песок. Стрелку так и не удалось обнаружить даже испражнений своей будущей жертвы. Ничего. Только остывшие кострища вдоль древнего большака, да неустанно работающий в голове дальномер.
Опустившись на землю, стрелок позволил себе ненадолго приложиться к бурдюку. Внимательно обшарив взглядом пустыню, он посмотрел на солнце, скользившее к закату в дальнем секторе небосклона, поднялся, вытащил из-за ремня перчатки и принялся рвать бес-траву для своего костра, который разложил на оставленном человеком в черном пепелище. Иронию подобной ситуации, наравне с романтикой жажды, стрелок находил горько привлекательной.
За кремень и кресало он взялся не раньше, чем день догорел, оставив после себя лишь бежавший в укрытие толщи земли зной да угрюмо-насмешливую оранжевую полоску на одноцветном горизонте. Он терпеливо наблюдал за южным направлением, где высились горы, не ожидая и не надеясь увидеть тонкую струйку дыма над новым костром – просто слежка входила в правила игры. На юге ничего не было. Близость жертвы была относительной. Недостаточной для того, чтобы разглядеть в сумерках дымок.
Стрелок высек над сухой травой искру и улегся с наветренной стороны, чтобы дурманный дым уносило в пустыню. Ветер дул ровно, не стихая, лишь изредка рождая пыльные смерчи.
Над головой, не мигая, горели звезды, такие же неизменные и вечные, как ветер. Миры и солнца миллионами. Рождавшие головокружение созвездия, холодное пламя всех цветов радуги. За то время, что стрелок потратил на наблюдение, лиловый оттенок с неба смыла волна густой черноты. Прочертив короткую, эффектную дугу, моргнул и исчез метеорит. Пламя отбрасывало странные тени, бес-трава выгорала медленно, образуя новые знаки – не идеограммы, а прямые, пугающие своей трезвой уверенностью кресты. Растопка сложилась в рисунок, который не был ни сложным, ни хитрым – попросту полезным. Узор этот говорил о черном и белом, о человеке, который в комнатах чужой гостиницы мог исправить скверное положение дел. Языки пламени неспешно лизали траву, а в раскаленной сердцевине костра плясали призраки. Стрелок этого не видел. Он спал. Замысловатый рисунок сплавился с полезным. Стонал ветер. Обратная тяга, вея над самой землей, то и дело заставляла дым закручиваться воронкой и маленьким смерчем подплывать к спящему. Порой струйки дыма касались его. И, как малая песчинка рождает в раковине устрицы жемчужину, рождали сны. Изредка стрелок постанывал, вторя ветру. Звезды оставались к этому так же равнодушны, как и к войнам, распятиям, воскресениям. Это тоже порадовало бы стрелка.
2
Ведя в поводу осла с выпученными, помертвевшими от жары глазами, он спустился с холма, которым заканчивалось предгорье. Последний поселок стрелок миновал три недели тому назад и с тех пор видел лишь заброшенный пустынный тракт и редкие скопления землянок приграничных жителей. Группки лачуг выродились в единичные хибарки, где жили в основном безумцы и прокаженные. Стрелок предпочитал общество сумасшедших. Один из них вручил ему компас из нержавеющей стали с наказом передать Иисусу. Стрелок серьезно принял поручение и выполнил бы его, случись ему встретиться с Ним. Однако встречи не ждал.
Последняя лачуга попалась ему пять дней назад, и стрелок заподозрил было, что больше не встретит ни единого жилища, но, взобравшись на вершину последнего изъеденного ветрами холма, увидел привычную скошенную назад и выложенную дерном крышу.
Поселенец, на удивление молодой, с буйной копной красновато-рыжих волос, доходивших почти до пояса, рьяно пропалывал жалкую кукурузную делянку. Мул шумно всхрапнул, и поселенец поднял голову. Перед стрелком, как яблочко мишени, мигом появились сердито сверкающие синие глаза. Вскинув обе руки в отрывистом, грубоватом приветствии, поселенец вновь согнул спину, наклонясь к кукурузе и сгорбившись над ближайшим к землянке рядком. Через плечо полетела бес-трава и изредка попадавшиеся жухлые побеги кукурузы. Волосы поселенца развевались и летели по ветру, который, больше не встречая препятствий, дул прямо из пустыни.
Стрелок неторопливо спустился с холма, ведя за собой осла, навьюченного бурдюками, в которых плескалась влага. На краю казавшегося безжизненным кукурузного поля он остановился, глотнул воды, чтобы пошла слюна, и сплюнул на иссушенную землю.
– Пусть живет твой урожай.
– И вам того же, – отозвался поселенец, разгибаясь. В спине у него явственно хрустнуло. Он окинул стрелка взглядом, в котором не было страха. Гниение не коснулось той малой части его лица, что виднелась между бородой и волосами, а в глазах, хоть и диковатых, не было безумия.
– У меня только кукуруза и бобы, – сказал он. – Кукуруза дармовая, а за бобы с тебя причитается. Их время от времени носит сюда один человек. Но он надолго не задерживается. – Поселенец коротко хохотнул. – Боится духов.
– Небось, думает, что ты и сам дух.
– Небось.
С минуту они молча смотрели друг на друга.
Поселенец протянул руку.
– Меня звать Браун.
Когда стрелок пожимал протянутую ладонь, на низком гребне земляной крыши каркнул тощий голенастый ворон. Поселенец коротко указал на него:
– Это Золтан.
При звуке своего имени ворон снова каркнул и полетел к Брауну. Он приземлился на голову поселенца и устроился на этом насесте, крепко вплетя когти в густые нечесанные волосы.
– Чтоб ты сдох, – весело прокаркал Золтан. – Чтоб ты сдох вместе с лошадью, на которой приехал.
Стрелок добродушно кивнул.
– Боб – музыкальная еда, – вдохновенно продекламировал ворон. – Чем больше ешь, тем громче бзда.
– Ты учишь?
– По-моему, только этому он и хочет учиться, – откликнулся Браун. – Пробовал я выучить его «Отче наш». – На мгновение он перевел взгляд за землянку, к безликой спекшейся песчаной равнине. – Только сдается мне, «Отче наш» не для этих краев. Ты стрелок. Верно?
– Да. – Стрелок присел на корточки и вытащил табак и бумагу. Золтан отпустил голову Брауна и, хлопая крыльями, сел стрелку на плечо.
– Небось, тебе нужен тот, другой.
– Да. – На языке завертелся неизбежный вопрос: – Давно он прошел?
Браун пожал плечами.
– Не знаю. Тутошнее время – занятная штука. Больше двух недель назад. Меньше двух месяцев. С тех пор человек с бобами приходил дважды. Верно, недель шесть прошло. Вероятно, я ошибаюсь.
– Чем больше ешь, тем громче бзда, – сообщил Золтан.
– Он останавливался? – спросил стрелок.
Браун кивнул.
– Остался поужинать, как, наверное, останешься ты сам. Так, скоротали время.
Стрелок поднялся, и птица, громко жалуясь, снова перелетела на крышу. Он ощутил странную дрожь нетерпения.
– О чем вы говорили?
Браун вскинул бровь.
– Не так чтоб много. Бывает ли дождь, да когда я здесь появился, да не схоронил ли жену. Говорил в основном я, а это со мной не каждый день бывает. – Браун умолк. Тишину нарушал лишь сильный ветер. – Он колдун, верно?
– Да.
Браун медленно кивнул.
– Я так и думал. А ты?
– Просто человек.
– Ты никогда его не догонишь.
– Догоню.
Их взгляды встретились. Оба внезапно ощутили связавшее их глубокое волнение: поселенец – на своей иссохшей, курящейся пылью земле, стрелок – на спекшемся в монолит песке, отлого спускавшемся в пустыню. Стрелок потянулся за кремнем.
– Вот. – Браун достал спичку с серной головкой и чиркнул ею о ноготь, под который прочно въелась грязь. Стрелок ткнул своей самокруткой в огонь и затянулся.
– Спасибо.
– Ты захочешь наполнить бурдюки, – сказал поселенец, отворачиваясь. – Ручей за домом, под карнизом. Я примусь за обед.
Стрелок осторожно перешагнул делянку кукурузы и направился за дом. Ручей находился на дне выкопанного вручную колодца, стенки которого были выложены камнями, чтобы сухая рассыпчатая земля не обваливалась внутрь. Спускаясь по шаткой лесенке, стрелок подумал, что эти камни бесспорно должны воплощать пару лет трудов: принести, подтащить, уложить… Вода оказалась чистой, но текла медленно, а заполнять бурдюки было делом долгим. Когда стрелок закрывал второй бурдюк, на крышу колодца уселся Золтан.
– Чтоб ты сдох вместе с лошадью, на которой приехал, – посоветовал он.
Вздрогнув от неожиданности, стрелок поглядел наверх. Колодец был около пятнадцати футов глубиной. Брауну не составило бы особого труда сбросить вниз камень, размозжить ему голову и обобрать до нитки. Ни полоумный, ни гниляк так не поступили бы; Браун не был ни тем, ни другим. И все же Браун нравился стрелку. Выбросив из головы неприятную мысль, он заполнил остальные бурдюки. Будь что будет.
Когда он переступил порог землянки и спустился по ступеням вниз (само убогое жилище располагалось ниже уровня земли и было устроено так, чтобы улавливать и удерживать ночную прохладу), Браун лопаткой из твердого дерева заталкивал початки в угли крохотного костерка. На серовато-коричневом одеяле друг против друга стояли две тарелки с оббитыми краями. В подвешенном над огнем горшке начинала булькать вода для бобов.
– За воду я тоже заплачу.
Браун не поднял головы.
– Вода – дар Божий. Бобы приносит Папа Док.
Всхрапнув от смеха, стрелок уселся, привалившись спиной к грубой стене, скрестил на груди руки и закрыл глаза. Браун высыпал в горшок кулек сушеных бобов; они дробно постукивали, как мелкая галька. Сверху изредка доносилось так-так-так – по крыше неутомимо расхаживал Золтан. Стрелок устал: от страшного происшествия в последнем поселке, Талле, эту землянку отделяли дни, когда ему приходилось идти по шестнадцать, а иногда и по восемнадцать часов кряду. К тому же двенадцать последних дней он провел на ногах, да и выносливость мула была на пределе.
Так-так-так.
Две недели, сказал Браун, или, может статься, целых шесть. Все равно. В Талле были календари, и там человека в черном помнили из-за старика, которого тот исцелил мимоходом. Из-за обычного старика, умиравшего от травы. Старика тридцати пяти лет. И, если Браун не ошибся, с того времени человек в черном сдал позиции. Но на очереди была пустыня. То есть ад.
Так-так-так.
– Одолжи мне крылья, птаха. Расправлю их, да полечу к горячим источникам.
Он уснул.
3
Браун разбудил его через пять часов. Уже стемнело. Единственным освещением было тусклое вишневое сияние кучки углей.
– Твой мул околел, – сказал Браун. – Обед сготовился.
– Как?
Браун пожал плечами.
– Испекся и сварился, как же еще? Ты что, очень разборчив?
– Нет, я про мула.
– Просто лег, и все. Похоже, лет ему было немало. – И с извиняющейся ноткой: – Золтан выклевал ему глаза.
– Ага. – Этого следовало ожидать. – Ладно, ничего.
Браун вновь удивил его, когда они уселись подле накрытого вместо стола одеяла, попросив краткого благословения: дождя, здоровья и стойкости духа.
– Ты что же, веришь в загробную жизнь? – спросил стрелок у Брауна, когда тот бросил ему на тарелку три горячих кукурузных початка.
Браун кивнул.
– По-моему, это она и есть.
4
Бобы походили на пули, кукуруза была жесткой. Снаружи, вокруг расположенных вровень с землей карнизов, гнусавил и тонко подвывал торжествующий ветер. Стрелок ел быстро, жадно и выпил четыре чашки воды. Не успел он съесть и половины, как у дверей раздалась автоматная очередь быстрых постукиваний. Браун встал и впустил Золтана. Птица перелетела через комнату и угрюмо нахохлилась в углу.
– Музыкальная еда, – пробормотала она.
После обеда стрелок предложил хозяину табак.
«Сейчас. Сейчас он спросит».
Но Браун не задавал вопросов. Он курил, глядя на угасающие угли костра. В землянке уже стало заметно прохладнее.
– И не введи нас во искушение, – внезапно апокалиптически промолвил Золтан.
Стрелок вскинулся, как от выстрела. Он вдруг уверился, что все это – от начала до конца иллюзия (не сон, нет; наведенная чарами греза) и этими символами, такими дурацкими, что зло берет, человек в черном пытается что-то ему сообщить.
– Ты бывал в Талле? – неожиданно спросил он.
Браун кивнул.
– Когда шел сюда и еще раз, когда продавал кукурузу. В тот год пошел дождь. Шел он, должно быть, минут пятнадцать. Земля будто раскрылась и впитала капли – через час было так же бело и сухо, как всегда. Но кукуруза… Она росла прямо на глазах. Это бы еще ничего. Но ее было слышно, словно дождь дал ей голос. Только радости в этих звуках не было. Она словно вздыхала да стонала, выбираясь из-под земли. – Браун замолчал. – Вышло у меня этой кукурузы лишку, я взял ее да продал. Папа Док говорил, дескать, сам продаст, но он бы меня надул. Вот я и пошел.
– Поселок тебе не понравился?
– Нет.
– Меня там чуть не убили, – отрывисто сообщил стрелок.
– Вон как?
– Я убил человека, которого коснулась рука Господня, – сказал стрелок. – Только Господь не был Господом. Это был человек в черном.
– Он устроил тебе ловушку.
– Да.
Они переглянулись в полумраке – в эту минуту обоим послышался отголосок неотвратимости: уже ничего нельзя было изменить.
«Вот сейчас прозвучит вопрос».
Однако Брауну было нечего сказать. Его самокрутка превратилась в дымящийся окурок, но когда стрелок похлопал по кисету, Браун помотал головой.
Золтан беспокойно закопошился, словно собираясь что-то сказать, и затих.
– Можно, я расскажу тебе, как было дело? – спросил стрелок.
– Конечно.
Стрелок поискал слова, чтобы начать, и не нашел.
– Надо отлить, – сказал он.
Браун кивнул:
– Это все вода. В кукурузу?
– Само собой.
Он поднялся по ступенькам и вышел в темноту. Над головой сверкала буйная россыпь звезд. Ветер не прекращался, он то стихал, то поднимался вновь. Над рассыпчатой землей кукурузного поля выгнулась подрагивающая струя мочи. Стрелок попал сюда по воле человека в черном. Могло даже оказаться, что Браун и есть человек в черном. Как знать…
Оборвав эту мысль, он прогнал ее от себя. Единственным непредвиденным обстоятельством, с каким он еще не свыкся, была возможность самому сойти с ума. Стрелок вернулся в землянку.
– Ты уже решил, видение я или нет? – от души забавляясь, спросил Браун.
Изумленный стрелок остановился на крошечной площадке лестницы. Потом медленно сошел вниз и сел.
– Я начал рассказывать тебе про Талл.
– Он разрастается?
– Он мертв, – ответил стрелок. Фраза зависла в воздухе.
Браун кивнул.
– Пустыня. Думается, со временем она способна задушить все, что хочешь. А знаешь, было время, когда через эту пустыню шла проезжая дорога.
Стрелок прикрыл глаза. В голове царила бешеная круговерть.
– Ты подмешал мне дурь, – хрипло выговорил он.
– Нет. Я ничего не делал.
Стрелок устало поднял веки.
– Тебе будет не по себе, покуда я не попрошу тебя рассказать, – продолжал Браун. – Вот я и прошу. Расскажешь мне про Талл?
Стрелок нерешительно раскрыл рот и с удивлением обнаружил, что на сей раз слова искать не придется. Поначалу бессвязные, невразумительные, сбивчивые фразы мало-помалу развернулись в плавное, немного невыразительное повествование. Ощущение одурманенности прошло, и стрелок обнаружил, что охвачен непонятным возбуждением. Он проговорил до поздней ночи. Браун ни разу не перебил его. Птица тоже.
5
Мула стрелок купил в Прайстауне и, когда добрался до Талла, животное еще было полно сил. Солнце уже час как село, однако стрелок продолжал идти, ориентируясь сперва на зарево огней в небе над поселком, а после – на разухабистые аккорды пианино, игравшего «Эй, Джуд» так чисто, что жуть брала. Дорога расширялась, вбирая в себя притоки.
Леса давно сменились унылым, однообразным сельским пейзажем: бесконечные покинутые поля, заросшие тимофеевкой и низким кустарником; лачуги; жуткие заброшенные поместья, где несли стражу мрачные, погруженные в тень особняки – в них, несомненно, бродили демоны; покосившиеся пустые хибарки, обитатели которых то ли сами двинулись дальше, то ли были вынуждены сняться с места; редкие землянки поселенцев – ночью такую землянку выдавала мигающая во тьме огненная точка, а днем – угрюмая, замкнутая, вырождающаяся семья, молча трудившаяся на своем поле. Главные урожаи давала кукуруза, но встречались и бобы, и горох. Изредка стрелок ловил на себе долгий тупой взгляд какой-нибудь тощей коровы, глядевшей в промежуток между ольховыми жердями в клочьях отслаивающейся коры. Четыре раза он разминулся с дилижансами: два ехали ему навстречу, два обогнали его. Обогнавшие были почти пусты; в тех, что держали путь в противоположную сторону, к северным лесам, пассажиров было больше.
Это был уродливый край. С тех пор, как стрелок покинул Прайстаун, дважды, оба раза неохотно, принимался дождь. Даже тимофеева трава казалась желтой и унылой. Безобразный пейзаж. Никаких признаков человека в черном стрелок не замечал. Возможно, тот подсел в дилижанс.
Дорога повернула. За поворотом стрелок щелкнул языком, останавливая мула, и посмотрел вниз, на Талл. Талл располагался на дне круглой впадины, формой напоминавшей миску – поддельный самоцвет в дешевой оправе. Горели немногочисленные огни, лепившиеся по большей части там, откуда доносилась музыка. Улиц на глазок было четыре: три, и под прямым углом к ним – широкая дорога, служившая главной улицей поселка. Может быть, там отыскалась бы харчевня. Стрелок сомневался в этом, но вдруг… Он снова щелкнул языком.
Вдоль дороги опять начали попадаться отдельные дома, за редкими исключениями по-прежнему заброшенные. Стрелок миновал крохотный погост с покосившимися, заплесневелыми деревянными плитами, заросшими и заглушенными буйной порослью бес-травы. Через каких-нибудь пятьсот футов он прошел мимо изжеванного щита с надписью «ТАЛЛ».
Краска так облупилась, что разобрать надпись было почти невозможно. Поодаль виднелся другой указатель, но что было написано там, стрелок и вовсе не сумел прочесть.
Когда он вошел в черту собственно города, шутовской хор полупьяных голосов поднялся в последнем протяжном лирическом куплете «Эй, Джуд»: «Наа-наа-наа… на-на-на-на… Эй, Джуд…» Звук был мертвым, как гудение ветра в дупле гнилого дерева, и лишь прозаическое бренчание кабацкого пианино уберегло стрелка от серьезных раздумий о том, не вызвал ли человек в черном призраков заселить необитаемый поселок. От этой мысли его губы тронула едва заметная улыбка.
На улицах попадались прохожие – немного, но попадались. Навстречу стрелку по противоположному тротуару, с нескрываемым любопытством отводя глаза, прошли три дамы в черных просторных брюках и одинаковых просторных блузах. Казалось, их лица плывут над едва заметными телами, словно огромные, глазастые, мертвенно-бледные бейсбольные мячи. Со ступеней заколоченной досками бакалейной лавки за ним следил хмурый старик в соломенной шляпе, решительно нахлобученной на макушку. Когда стрелок проходил мимо сухопарого портного, занимавшегося с поздним клиентом, тот прервался, проводил его глазами и поднял лампу за своим окном повыше, чтобы лучше видеть. Стрелок кивнул. Ни портной, ни его клиент не ответили. Их взгляды ощутимой тяжестью легли на прижимавшиеся к бедрам низко подвешенные кобуры. Кварталом дальше какой-то паренек лет тринадцати, загребая ногами, переходил вместе со своей девчонкой дорогу. От каждого шага в воздух поднималось и зависало облачко пыли. По одной стороне улицы тянулась цепочка фонарей, но почти все они были разбиты, а у тех немногих, что горели, стеклянные бока были мутными от загустевшего керосина. Была и платная конюшня – ее шансы на выживание, вероятно, зависели от рейсовых дилижансов. Сбоку от зияющей утробы конюшни, над прочерченным в пыли кругом для игры в шарики, дымя самокрутками из кукурузных султанов, молча сидели трое мальчишек. Их длинные тени падали во двор.
Стрелок провел мула мимо них и заглянул в сумрачные глубины сарая. Там, в будто бы пробивавшемся сквозь толщу воды свете одной-единственной лампы, подпрыгивала и трепетала тень долговязого старика в фартуке – покряхтывая, он подхватывал вилами рыхлое сено, тимофеевку, и размашисто переносил на сеновал.
– Эй! – позвал стрелок.
Вилы дрогнули, и конюх раздраженно обернулся.
– Себе поэйкай!
– Я тут с мулом.
– С чем вас и поздравляем.
Стрелок бросил в полутьму увесистую, неровно обточенную золотую монету. Звякнув о старые, засыпанные сенной трухой доски, она ярко блеснула.
Конюх подошел, нагнулся, подобрал золотой и прищурился, глядя на стрелка. Ему на глаза попались портупеи, и он кисло кивнул.
– Ты хочешь, чтоб я приютил его. Надолго?
– На ночь. Может быть, на две. Может, больше.
– Сдачи с золотого у меня нету.
– Я и не прошу.
– Тридцать сребреников, – пробурчал конюх.
– Что?
– Ничего. – Конюх подцепил уздечку и повел мула в сарай.
– Почисти его! – крикнул стрелок. Старик не обернулся.
Стрелок вышел к мальчишкам, cидевшим на корточках вокруг кольца для игры в шарики. Весь процесс мены они пронаблюдали свысока, с презрительным интересом.
– Как играется? – общительно спросил стрелок.
Никто не ответил.
– Вы здешние, городские?
Ответа не было.
Один из мальчишек вынул изо рта загнутую под безумным углом самокрутку, свернутую из кукурузного султана, крепко зажал в руке зеленый шарик с черными прожилками – «кошачий глаз» – и пустил его в очерченный на земле круг. Шарик ударил по «ворчуну» и выбил его за черту. Подобрав «кошачий глаз», мальчишка приготовился бить снова.
– Есть в этом поселке харчевня? – поинтересовался стрелок.
Один из ребят, самый младший, поднял голову и посмотрел на него. В углу рта у мальчугана красовалась огромная лихорадка, а глаза еще не утратили простодушия. Их до краев заполняло потаенное, смешанное с интересом удивление – это было трогательно и пугало.
– У Шеба можно съесть кусок мяса.
– В вашем трактире?
Мальчонка кивнул, но ничего не сказал. Глаза его товарищей сделались недобрыми, враждебными.
Стрелок коснулся полей шляпы.
– Весьма признателен. Приятно знать, что в этом поселке у кого-то еще хватает мозгов, чтоб говорить.
Он прошел мимо них, взобрался на тротуар и двинулся в сторону центра, к заведению Шеба. За спиной раздавался чистый презрительный голос другого мальчишки – еще совсем детский дискант: «Травоед! Давно трахаешь свою сестру, Чарли? Травоед!»
Перед заведением Шеба подмаргивали три яркие лампы – одна была прибита над перекошенными двустворчатыми дверями, две других располагались по обе стороны от них. Припев «Джуда» мало-помалу затих, на пианино забренчали другую старинную балладу. Голоса шелестели невнятно, как рвущиеся нити. Стрелок на миг задержался у дверей, заглядывая внутрь. Посыпанный опилками пол, возле столов на шатких ножках – плевательницы. Дощатая стойка на козлах для пилки дров. Захватанное липкое зеркало за стойкой отражало тапера – вертящаяся табуретка придавала его спине неподражаемую сутулость. Переднюю панель пианино убрали, так что можно было смотреть, как во время игры на этом новейшем техническом достижении вверх и вниз ходят соединенные с деревянными клавишами молоточки. За стойкой стояла трактирщица, светловолосая женщина в грязном синем платье. Одна бретелька была заколота английской булавкой. В глубине помещения вяло выпивали и играли в «Глянь-ка» человек шесть городских. Еще с полдюжины местных неплотной кучкой сгрудились у пианино. Четверо или пятеро – у стойки. И рухнувший лицом на стол у двери старик с буйной седой шевелюрой. Стрелок вошел.
Головы повернулись. Стрелка и его оружие осмотрели. На мгновение воцарилась почти полная тишина – лишь равнодушный ко всему тапер, не обращая внимания на вновь прибывшего, легко касался клавиш. Потом женщина вытерла стойку, и все вернулось на круги своя.
– Глянь-ка, – сказал в углу один из картежников, подкладывая в пару к червонной тройке четверку пик. Больше карт у него на руках не было. Тот, кто положил червонную тройку, выругался и передал ему свою ставку, после чего настала очередь следующего игрока.
Стрелок приблизился к стойке.
– Тут можно разжиться мясцом? – спросил он.
– А как же. – Женщина взглянула ему в глаза. Должно быть, когда-то она была хороша, но теперь лицо стало бугристым, а по лбу змеился сине-багровый шрам. Она густо запудривала его, но это скорее привлекало к шраму внимание, нежели маскировало его. – Правда, задорого.
– Представляю. Дай-ка три порции да пива.
Снова неуловимая перемена в общей атмосфере. Три порции мяса. Рты наполнились слюной, языки заворочались, медленно и сладострастно подбирая ее. Три порции.
– Это обойдется тебе в пять зелененьких. Вместе с пивом.
Стрелок выложил на стойку золотой.
Все взгляды обратились к монете. За стойкой, слева от зеркала, стояла жаровня с медленно тлеющими углями. Женщина скрылась в небольшой комнатушке позади нее и вернулась с листом бумаги, на котором лежало мясо. Не слишком щедрой рукой она отрезала три ломтя и бросила на огонь. От жаровни поднялся умопомрачительный запах. Стрелок стоял, сохраняя бесстрастное равнодушие и лишь краешком сознания отмечая, что пианино запинается, картежники сбавили темп, а завсегдатаи заведения бросают на него косые взгляды.
Заходящего со спины мужчину стрелок заметил на полпути, в зеркале. Тот был почти абсолютно лыс и сжимал рукоять громадного охотничьего ножа, на манер кобуры прикрепленного петлей к поясу.
– Иди сядь, – спокойно сказал стрелок.
Мужчина остановился. Верхняя губа непроизвольно вздернулась, как у пса, и на миг стало тихо. Потом он двинулся обратно к своему столику. Восстановилась прежняя атмосфера.
Пиво подали в высоком стеклянном бокале с трещиной.
– Сдачи нету, – задиристо объявила женщина.
– Я и не жду.
Она сердито кивнула, словно такая, пусть даже выгодная ей, демонстрация толстого кошелька разгневала ее. Однако золотой взяла, и минутой позже на мутной, плохо вымытой тарелке появились еще сырые по краям ломти мяса.
– Соль у вас водится?
Пошарив под стойкой, женщина выдала ему соль.
– Хлеб?
– Нету.
Стрелок знал, что это неправда, но не стал развивать тему. Лысый пялил на него синюшные глаза. Лежавшие на треснувшей, выщербленной столешнице руки сжимались и разжимались. Ноздри мерно раздувались.
Стрелок степенно, почти ласково принялся за еду. Он кромсал мясо, отправляя куски в рот, и старался не думать о том, что говядину удобнее резать, добавив к вилке кое-что еще.
Он почти все съел и уже созрел для того, чтобы взять еще пива и свернуть папиросу, когда на плечо ему легла рука.
Стрелок вдруг осознал, что в комнате снова стало тихо, и различил вкус сгущавшегося в воздухе напряжения. Обернувшись, он уперся взглядом в лицо того человека, который спал у двери, когда он заходил. Лицо это было ужасно. От него исходили отвратительные прогорклые миазмы – запах бес-травы. Глаза были глазами проклятого – остекленелые, неподвижные и сверкающие глаза человека, который смотрит и не видит; глаза, вечно обращенные внутрь, в бесплодный ад неуправляемых грез, грез, спущенных с привязи, поднимающихся из зловонных трясин подсознания.
Женщина за стойкой издала негромкий стон.
Потрескавшиеся губы покривились, раздвинулись, обнажили позеленевшие замшелые зубы, и стрелок подумал: «Да он не курит. Он ее жует. Ей-богу, жует». И тут же, следом: «Это мертвец. Он, должно быть, мертв уже год». И сразу: «Человек в черном».
Они не сводили друг с друга глаз – стрелок и человек, шагнувший за грань безумия.
Старик заговорил, и ошарашенный стрелок услышал, что к нему обращаются Высоким Слогом:
– Сделай милость, дай золотой. Один-единственный. Потешиться.
Высокий Слог. На миг рассудок стрелка отказался постичь услышанное. Прошло столько лет – века, Боже правый, тысячелетия! Никакого Высокого Слога больше не было, он остался один – последний стрелок. Остальные…
Он потрясенно полез в нагрудный карман и извлек золотую монету. Растрескавшаяся исцарапанная рука потянулась за ней, обласкала, подняла кверху, чтобы в золоте отразилось яркое коптящее пламя керосиновых ламп. Посланница цивилизации, монета, гордо заблестела – золотисто-красноватый, кровавый отблеск.
– Ахххххх… – Невнятный удовлетворенный звук. Покачиваясь, старик развернулся и двинулся назад к своему столику, держа монету на уровне глаз, поворачивая то так, то эдак, пуская зайчики.
Заведение быстро пустело. Створки дверей бешено ходили туда-сюда. Тапер громко захлопнул крышку инструмента и, словно персонаж комической оперы, широченным шагом вышел следом за остальными.
– Шеб! – пронзительно крикнула ему вслед женщина. В ее тоне смешались страх и сварливость. – Шеб, вернись! Да будь оно все проклято!
Тем временем старик вернулся за свой столик и волчком закрутил монету на выщербленных досках, не спуская с нее бессмысленного завороженного взгляда безжизненных глаз. Он запустил ее второй раз, третий, и его веки отяжелели. Четвертый – и голова старика пристроилась на стол раньше, чем монета остановилась.
– Вот так вот, – тихо и яростно проговорила женщина. – Ты выжил мне всех клиентов. Доволен?
– Они вернутся, – сказал стрелок.
– Нет, нынче вечером их уж не жди.
– Кто он?.. – Стрелок указал на травоеда.
– Поди и… – Она завершила команду описанием невероятного способа мастурбации.
– Я должен знать, – терпеливо проговорил стрелок. – Он…
– Занятно он с тобой толковал, – перебила она. – Норт отродясь так не говорил.
– Я ищу одного человека. Ты должна бы его знать.
Женщина уставилась на него. Гнев утихал, уступая место сперва догадкам, потом – сильному влажному блеску, который стрелок уже видел. Шаткое строение задумчиво потрескивало. Вдалеке истошно залаяла собака. Женщина поняла, что он знает, и блеск сменился безнадежностью, тупым, безгласным желанием.
– Мою цену ты знаешь, – сказала она.
Стрелок не сводил с нее глаз. Темнота скрыла бы шрам. Женщина была довольно худа, и сделать дряблым все ее тело не сумела ни пустыня, ни песок, ни тяжелая однообразная работа. А когда-то она была хорошенькой, может быть, даже красивой. Не то, чтобы это было важно. Все равно, пусть даже в сухой черноте утробы этой женщины устроили бы гнездо жуки-могильщики. Все было предначертано.
Женщина вскинула руки к лицу и оказалось, что в ней еще довольно жизненных соков – на слезы хватило.
– Да не пялься ты на меня! Нечего так подло смотреть!
– Прости, – сказал стрелок. – Я не нарочно.
– Все вы не нарочно! – крикнула женщина ему в лицо.
– Погаси лампы.
Она всхлипнула, пряча лицо в ладонях. Не из-за шрама – из-за того, что это возвращало ей если не девственность, то пору девичества. Булавка, удерживавшая бретельку, поблескивала в свете коптящих ламп.
– Погаси лампы и запри дверь. Он ничего не украдет?
– Нет, – едва слышно выговорила она.
– Тогда гаси свет.
Женщина не отнимала рук от лица, покуда не оказалась у стрелка за спиной. Она гасила лампы одну за другой, прикручивая фитили и вслед за этим дыханием задувая пламя. Потом в темноте она взяла его за руку, и рука эта оказалась теплой. Женщина отвела его наверх. Там не было света, чтобы укрывать от него соитие.
6
Стрелок свернул в темноте две папиросы, раскурил и одну передал женщине. Комната хранила аромат хозяйки – трогательный свежий аромат сирени. Запах пустыни забивал его, уродовал, калечил. Он был словно запах моря. Стрелок понял, что боится пустыни, которая ждала его впереди.
– Его звать Норт, – сказала женщина. Ее голос не утратил ни капли прежней резкости. – Просто Норт. Он умер.
Стрелок ждал.
– Его коснулась рука Господа.
Стрелок сказал:
– Я еще ни разу Его не видел.
– Сколько себя помню, все он здесь обретался… Норт, я хочу сказать, а не Господь. – Она пьяно расхохоталась в темноте. – Одно время был тутошним золотарем. Стал пить. Траву нюхать. Потом курить ее. Ребятня начала таскаться за ним повсюду, науськивать собак. И ходил он в старых зеленых штанах, от которых воняло. Понимаешь?
– Да.
– Он начал жевать траву. Под конец уж просто сидел тут у нас и ничего не ел. В мыслях-то он, может, королем себя видел. Может, мальчишки были его шутами, а их собаки – принцессами.
– Да.
– Он помер прямо перед нашим заведением, – продолжала она. – Явился, топоча по тротуару как слон – ходил-то он в саперных башмаках, таким сносу нет, – а за ним хвостом ребятня да собаки. И похож он был на клубок проволочных одежных вешалок, коли их перекрутить да завернуть все вместе. В глазах адские огни горели, а он знай себе скалился – точь-в-точь такие ухмылки детишки вырезают тыквам в канун Дня всех святых. Разило от Норта грязью, гнилью и травой: она стекала из углов рта, как зеленая кровь. Я думаю, он хотел зайти послушать, как Шеб играет на пианино. Прямо перед дверью Норт остановился и вскинул голову. Мне было его видно, и я подумала, что он услышал дилижанс, хоть никакого дилижанса мы не ждали. Тут его вывернуло таким черным, там было полно крови, и все это лезло прямо сквозь его ухмылку, точно сточные воды сквозь решетку. Воняло так, что рехнуться можно было. Норт поднял руки и просто повалился. И все. Умер с этой своей ухмылкой на губах, в собственной блевотине.
Женщина подле него дрожала. Снаружи без умолку тонко скулил ветер и где-то вдалеке хлопала дверь – звук был таким, будто его слышишь во сне. За стенами бегали мыши. В дальнем уголке сознания стрелка промелькнула мысль, что это, вероятно, единственное заведение в городе, процветающее настолько, чтобы прокормить мышей. Он положил руку женщине на живот. Она сильно вздрогнула, потом расслабилась.
– Человек в черном, – напомнил он.
– Обязательно надо все выспросить, да?
– Да.
– Ладно. Расскажу. – Она обеими руками вцепилась ему в руку и рассказала.
7
Он появился на склоне того дня, когда умер Норт. Буянил ветер: сдувая верхний рыхлый слой почвы, он гнал по улицам завесу песка и крутящиеся ветряками кукурузные стебли. Кеннерли повесил на двери конюшни замок, прочие же немногочисленные лавочники закрыли витрины ставнями и заперли ставни доской. Небо было желтым, как лежалый сыр, и тучи летели по нему столь стремительно, будто в бесплодных просторах пустыни, где побывали так недавно, увидели нечто ужасающее.
Он приехал на шаткой повозке, обвязанной мелко рябившей под ветром парусиной. За его появлением следили, и старик Кеннерли, лежавший у окна с бутылкой в одной руке и горячей, рыхлой грудью своей второй по старшинству дочки в другой, решил: если этот человек постучится, его нет дома.
Но человек в черном проехал мимо, не крикнув тянувшему повозку гнедому «Тпрру!». Колеса крутились, взбивая пыль, и ветер с готовностью подхватывал ее цепкими пальцами. Возможно, человек этот был монахом или священником: он был в припорошенной светлой пылью черной рясе, а голову покрывал просторный, затенявший лицо капюшон, который рябил и хлопал на ветру. Из-под облачения выглядывали тяжелые башмаки с пряжками и квадратными носами.
Остановившись перед заведением Шеба, человек в черном привязал лошадь. Гнедой опустил голову к земле и шумно фыркнул. Человек в черном обошел повозку, отвязал сзади один клапан, нашел выцветшую под солнцем и ветрами седельную сумку, забросил за плечо и вошел в трактир.
Алиса с любопытством следила за ним, но больше его прибытия никто не заметил. Все прочие были пьяны, как сапожники. Шеб играл на манер рэгтайма методистские гимны, а седые бездельники, явившиеся рано, чтобы укрыться от бури и попасть на поминки по Норту, уже успели допеться до хрипоты. Пальцы упившегося почти до бесчувствия Шеба, который испытывал сладострастное упоение от того, что его существование еще длится, порхали над клавишами с горячечной быстротой перелетающего от игрока к игроку волана, сновали, точно челнок ткацкого станка.
Хриплые, визгливые голоса и зычные вопли не могли заглушить ветра, хоть иной раз как будто были готовы потягаться с ним. В углу Захария, забросив юбки Эйми Фелдон ей на голову, малевал на коленках девицы знаки зодиака. По комнате крутилось еще несколько женщин. Их щеки горели жарким румянцем. Сочившееся в двери заведения предгрозовое зарево словно бы передразнивало их.
Норта положили на два стола в центре комнаты. Его башмаки сложились в мистическое V. Ослабшая челюсть отвисла в ухмылке, однако глаза ему кто-то закрыл, положив на веки по пуле. Руки Норта с веточкой бес-травы были сложены на груди. От него шла несусветная вонь.
Человек в черном откинул капюшон и подошел к стойке. Алиса глядела на него, ощущая трепет, смешанный с таившимся у нее внутри знакомым желанием. Никаких религиозных символов на человеке не было, хотя само по себе это ничего не значило.
– Виски, – сказал он. Голос был негромким и приятным. – Хорошего виски.
Она полезла под стойку и выставила бутылку «Звезды». Алиса могла бы всучить ему местную самогонку, как лучшее, что у нее есть, но не сделала этого. Она наливала, а человек в черном наблюдал за ней. У него были большие, светлые, блестящие глаза, но слишком густой полумрак не позволял точно определить, какого они цвета. Желание Алисы усилилось. Крики и гиканье позади не утихали. Шеб, никудышный мерин, заиграл «Рождественских солдат», и кто-то уговорил тетушку Миль спеть. Ее искаженный до неузнаваемости голос прорезал стоявший в комнате гомон, точно тупой топор – мозг теленка.
– Эй, Элли!
Обиженная молчанием незнакомца, возмущенная бесцветностью его глаз и ненасытностью своего лона, она отошла, чтобы отпустить пива. Алиса страшилась своих желаний. Они были непостоянны, переменчивы и неуправляемы. Что, если они означали климакс, который, в свою очередь, предвещал подступающую старость – в Талле, как правило, недолгую и горькую, точно зимний закат.
Алиса цедила пиво, покуда бочонок не опустел, и сама почала другой, хорошо зная, что звать Шеба бессмысленно. Он прибежал бы весьма охотно, как пес – да он и был псом, – и, если бы не отрубил себе пальцы, то залил бы пеной все вокруг. Пока она двигалась подле бочонка, незнакомец неотступно наблюдал за ней – Алиса чувствовала на себе его взгляд.
– Оживленно у вас, – сказал он, когда она вернулась. К виски он еще не притронулся и просто перекатывал стакан в ладонях, чтобы согреть.
– Поминки, – откликнулась Алиса.
– Я заметил покойного.
– Все они бездельники и любители поживиться на чужой счет, – с неожиданной ненавистью сказала она. – Все любят дармовщинку.
– Их это возбуждает. Он мертв. Они – нет.
– Когда он был жив, над ним насмехались все, кому не лень. Несправедливо, если и сейчас он будет посмешищем. Это… – Она осеклась, не в состоянии выразить, каково это или насколько оно непристойно.
– Травоед?
– Да! Что ему оставалось?
Тон был обвиняющим, но незнакомец не опустил глаз, и она ощутила, как кровь бросилась ей в лицо.
– Прошу прощенья. Вы священник? Должно быть, вас от такого с души воротит.
– Я не священник, и с души меня не воротит. – Он аккуратно опрокинул виски в рот, даже не поморщившись. – Будьте любезны еще.
– Извиняюсь, сперва надо поглядеть, какого цвета ваша монета.
– Что же извиняться?
Он положил на стойку грубо сделанную серебряную монету, толстую с одного края и тонкую – с другого, и Алиса сказала, как потом скажет снова:
– Сдачи у меня нету.
Он отмахнулся, покачав головой, и рассеянно посмотрел, как она наливает ему вторую порцию спиртного.
– Вы только проездом? – спросила она.
Человек в черном долгое время не отвечал, и Алиса уже собралась повторить свой вопрос, но он нетерпеливо тряхнул головой.
– Не говорите банальностей. У вас тут смерть.
Обиженная и изумленная, Алиса отшатнулась, и ее первой мыслью было, что этот человек солгал относительно своей праведности, дабы испытать ее.
– Он был вам небезразличен, – решительно сказал ее собеседник. – Разве я грешу против истины?
– Кто? Норт? – Она рассмеялась, скрывая замешательство за напускной досадой. – Думаю, вам лучше…
– Вы мягкосердечны и немного напуганы, – продолжал незнакомец, – он же, пристрастившись к траве, выглядывал из пекла с черного хода. Теперь он там, и за ним тут же захлопнули дверь, и вы не думаете, что ее откроют раньше, чем придет время и вам переступить этот порог. Правильно?
– Никак, вам в голову ударило?
– Мистер Нортон помер, – с угрюмой насмешкой передразнил человек в черном. – Мертвый он, как каждый-всякий. Как вы или любой другой.
– Катись из моего заведения, – женщина почувствовала внутри дрожь пробудившегося отвращения, но ее лоно все еще лучилось теплом.
– Ничего, – тихо сказал он. – Ничего. Погодите. Только погодите.
Глаза были голубыми. Она вдруг ощутила пустоту в мыслях, словно приняла наркотик.
– Видите? – спросил он ее. – Видите, да?
Она тупо кивнула, и он рассмеялся – то был красивый, звучный смех неиспорченного человека, на который все повернули головы. Круто обернувшись, пришелец смело встретил взгляды, словно каким-то непонятным чудом сделался центром всеобщего внимания. Голос тетушки Миль дрогнул и замер, в воздухе повисла высокая, надтреснутая, невыразимо тоскливая нота. Шеб сфальшивил и оборвал мелодию. Они с беспокойством смотрели на чужака. По стенам дома дробно постукивали песчинки.
Молчание длилось, тишина разматывала свои нити. У Алисы в горле застряло загустевшее дыхание, она опустила глаза и увидела, что обе ее ладони прижались под стойкой к животу. Все смотрели на человека в черном, а он смотрел на них. Потом снова разразился смехом – сочным, громким, явственным. Однако никто не спешил подхватить.
– Я явлю вам чудо! – выкрикнул человек в черном. Но они только молчали и смотрели, словно послушные дети, которых взяли поглядеть на волшебника, а они уже слишком выросли, чтобы верить в него.
Человек в черном бросился вперед, и тетушка Миль отпрянула. Он с неприятной улыбкой похлопал ее по обширному животу. У тетушки Миль невольно вырвалось короткое клохтанье, и человек в черном откинул голову:
– Так лучше, не правда ли?
Тетушка Миль снова закудахтала, неожиданно разразилась всхлипами и, как слепая, выбежала за дверь. Остальные молча смотрели, как она исчезает за порогом. Начиналась буря: по белой круговой панораме неба, вздымаясь и опадая, чередой пробегали тени. У пианино какой-то мужчина с позабытой кружкой пива в руке издал тяжелый вздох, в котором слышалась усмешка.
Человек в черном встал над Нортом. Он глядел вниз, на покойного, и ухмылялся. Ветер выл, визжал, гудел гитарной струной. В стену трактира ударилось и отлетело что-то большое. Один из стоявших у стойки оторвался от нее и нелепо-широкими шагами, выписывая вензеля, ушел. Внезапно грянули сухие раскаты грома.
– Хорошо, – усмехнулся человек в черном. – Ладно. Давайте приступим к делу.
Тщательно целясь, он принялся плевать Норту в лицо. Плевки поблескивали на лбу покойника, жемчугами скатывались с заострившегося по-птичьи носа.
Руки Алисы под стойкой заработали быстрее.
Шеб загоготал – ни дать, ни взять неотесанный деревенский парень, – и согнулся, отхаркивая гигантские густые комки мокроты. Рта он не прикрывал. Человек в черном одобрительно взревел и хлопнул тапера по спине. Шеб осклабился, сверкнул золотой зуб.
Кое-кто сбежал. Другие широким кольцом окружили Норта. На его лице, на морщинистой шее, где кожа обвисла складками, как у быка, блестела влага – влага, столь драгоценная в этом краю засух. Вдруг, словно по сигналу, плевки прекратились. Слышалось неровное тяжелое дыхание.
Человек в черном стремительно прянул вперед, пронырнул над трупом и переломился в поясе, описав ровную дугу. Вышло красиво, будто плеснулась вода. Он приземлился на руки, прыжком с поворотом очутился на ногах, ухмыльнулся и снова перемахнул через стол. Один из зрителей забылся, зааплодировал и вдруг попятился прочь с помутневшими от ужаса глазами. Он с влажным шлепком зажал рот ладонью и кинулся к дверям.
Когда человек в черном в третий раз пролетал над Нортом, тот дернулся.
Среди зевак возник ропот – сдавленное оханье – и стало тихо. Человек в черном запрокинул голову и завыл. Он втягивал воздух, и его грудь ритмично вздымалась и опускалась в такт неглубокому частому дыханию. С удесятеренной скоростью он заструился над телом Норта, словно вода, которую переливают из стакана в стакан. В трактире слышалось только его яростное резкое дыхание, да усиливающиеся порывы штормового ветра.
Норт сделал глубокий жадный вдох и с грохотом заколотил руками по столу, бесцельно осыпая столешницу тяжелыми ударами. Шеб хрипло взвизгнул и исчез за дверью, следом за ним – одна из женщин.
Человек в черном вновь мелькнул над Нортом – раз, другой, третий. Теперь все тело Норта трепетало, тряслось, подергивалось, билось. От него удушливыми волнами поднимался запах гниения, испражений и тлена. Норт открыл глаза.
Алиса почувствовала, что ноги несут ее вспять. Она задела зеркало, задрожавшее от удара, и, поддавшись слепой панике, метнулась прочь, как молодой кастрированный бычок.
– Я сделал тебе подарок, – тяжело отдуваясь, прокричал ей вслед человек в черном. – Теперь можешь спать спокойно. Однако и это обратимо. Зато… так… занятно, черт возьми! – И он снова захохотал. Алиса кинулась вверх по лестнице, и смех зазвучал тише, но оборвался он лишь тогда, когда дверь, ведущая в три комнаты над трактиром, оказалась на засове.
Тогда, присев под дверью на корточки и покачиваясь, она захихикала, и эти звуки переросли в пронзительные причитания, слившиеся с воем ветра.
Внизу Норт рассеянно убрел в бурю, надергать травы. Человек в черном – единственный клиент, оставшийся в трактире, – продолжая ухмыляться, смотрел ему вслед.
Когда в тот вечер она заставила себя с лампой в одной руке и тяжелым поленом в другой снова сойти вниз, человек в черном уже исчез вместе с повозкой и всем прочим. Но Норт был там, он сидел за столом у входа, словно никуда и не уходил. От него пахло травой, но не так сильно, как можно было бы ожидать.
Он поднял голову, посмотрел на женщину и робко улыбнулся.
– Привет, Элли.
– Привет, Норт. – Она положила полено и принялась зажигать лампы, не поворачиваясь к Норту спиной.
– Меня коснулась рука Господа, – вскоре сказал он. – Я больше не умру. Так он сказал. Он обещал мне.
– Повезло тебе, Норт. – Дрожащие пальцы упустили лучину, и Алиса подняла ее.
– Хотелось бы мне бросить жевать траву, – проговорил он. – Нет больше для меня в этом радости. Негоже человеку, которого коснулась рука Господа, жевать траву.
– Что ж ты не бросишь?
Собственное озлобление удивило и напугало Алису, заставив вновь увидеть в Норте не столько дьявольское чудо, сколько человека. Экземпляр, представший ее глазам, являл собой довольно грустное зрелище: он был одурманен лишь наполовину и выглядел виноватым и пристыженным. Бояться его она больше не могла.
– Меня трясет, – сказал он. – Тянет к траве. Я не могу бросить. Элли, ты всегда была так добра ко мне… – Он заплакал. – Я мочить штаны и то не могу бросить.
Алиса подошла к столу и помедлила в нерешительности.
– Он мог бы сделать так, что меня бы на нее не тянуло, – выговорил Норт сквозь слезы. – Мог бы, раз уж сумел меня оживить. Я не жалуюсь… не хочу жаловаться… – Он затравленно огляделся и прошептал: – Коли я буду жаловаться, он может поразить меня насмерть.
– Может, это шутка. У него, похоже, то еще чувство юмора.
Норт достал висевший у него под рубахой кисет и вытащил горсть травы. Алиса бездумно смела ее прочь и, ужаснувшись, убрала руку.
– Ничего не могу поделать, Элли, ничего… – И его рука снова неловко нырнула в мешочек. Алиса могла бы остановить его, но даже не попыталась. Она снова взялась зажигать лампы, чувствуя усталость, хоть вечер едва начался. Но той ночью в трактир заглянул только все прозевавший старик Кеннерли. Увидев Норта, конюх как будто бы не особенно удивился. Он заказал пива, поинтересовался, где Шеб, и облапал Алису. На следующий день все почти вошло в норму, хотя ни один мальчишка за Нортом не таскался. Еще через день возобновились свистки. Жизнь пошла своим приятным чередом. Дети собрали вырванную ветром кукурузу в кучу, а через неделю после воскресения Норта подожгли ее посреди улицы. Через несколько минут вспыхнуло яркое, сильное пламя, и почти все завсегдатаи заведения – кто ровным шагом, кто пошатываясь, – вышли посмотреть. Выглядели они примитивно. Их лица словно бы парили между огнем и небесами, слепившими блеском ледяных осколков. Глядя на них, Элли ощутила укол мимолетного отчаяния от того, какие грустные времена настали. Все расползалось. В середке вещей больше не было клея. Она никогда не видела океана – и уже никогда не увидит.
– Ах, кабы мне хватило духу, – пробормотала она. – Кабы хватило мне духу, духу, духу…
При звуке Алисиного голоса Норт поднял голову и бессмысленно улыбнулся ей из пекла. Духу ей не хватало. Шрам да кабак – вот все, что у нее было.
Костер быстро прогорел, и клиенты вернулись в заведение. Алиса принялась накачиваться виски, «Звездой», и к полуночи была пьяна по-черному.
8
Женщина оборвала повествование и, не получив немедленного отклика, первым делом подумала, что рассказ усыпил стрелка. Она и сама начала уплывать в дрему, но тут он спросил:
– Это все?
– Да.
– Угм. – Стрелок сворачивал очередную папиросу.
– Табачища-то в постель не натряси, – велела она резче, чем собиралась.
– Не натрясу.
Снова воцарилось молчание. Огонек папиросы подмигивал, то разгораясь, то потухая.
– Утром ты уйдешь, – невыразительно сказала она.
– Да надо бы. Думаю, он расставил мне здесь ловушку.
– Не уходи, – сказала она.
– Посмотрим.
Стрелок повернулся на бок, отстранившись от нее, но Алиса успокоилась. Он оставался. Она задремала.
Уже засыпая, она опять подумала о том, с какими странными словами обратился к нему Норт. Ни до, ни после того она не замечала, чтобы стрелок выражал какие-нибудь чувства. Даже любовью он занимался молча, и лишь под конец его дыхание становилось неровным, а потом на миг замирало. Он словно явился из волшебной сказки или легенды – последний из своего племени в мире, пишущем последнюю страницу своей книги. Но это было неважно. Он собирался ненадолго задержаться. Завтра или послезавтра времени на раздумья будет довольно. Она уснула.
9
Утром Алиса сварила кашу из грубо смолотой овсяной крупы, и стрелок съел ее, не проронив ни слова. Он уплетал овсянку, не думая о женщине и едва ли замечая ее. Он знал, что должен идти. С каждой проведенной им за столом минутой человек в черном оказывался все дальше – вероятно, сейчас он был уже в пустыне. Его стезя неуклонно вела на юг.
– У тебя есть карта? – вдруг спросил стрелок, поднимая на Алису глаза.
– Чего, поселка? – рассмеялась она. – Маловаты мы для карты.
– Нет. Того, что за поселком, на юге.
Улыбка Алисы поблекла.
– Там пустыня. Просто пустыня. Я думала, ты немного побудешь в Талле.
– А на юге пустыни что?
– Почем я знаю? Через нее никто не ходит. С тех пор, как я здесь, никто даже и не пытался. – Она вытерла руки о передник, взяла прихватки и опрокинула лохань, в которой грела воду, в раковину. Вода заплескалась, от нее пошел пар.
Стрелок встал.
– Ты куда? – В своем голосе Алиса расслышала визгливую ноту страха и возненавидела себя за это.
– На конюшню. Если кто и знает, так это конюх. – Он положил руки ей на плечи. Ладони были теплыми. – Заодно договорюсь насчет мула. Раз я собираюсь задержаться здесь, нужно, чтоб за ним был уход. До моего отбытия.
Еще не сейчас. Алиса поглядела на него снизу вверх.
– Поосторожней с Кеннерли. Даже если он ничего не знает, так тут же сочинит.
Когда стрелок ушел, она повернулась к раковине, чувствуя, как медленно текут горячие, страстные слезы благодарности.
10
Кеннерли был беззуб, неприятен и страдал от засилья дочерей. Пара девчонок-подростков поглядывала на стрелка из пыльного сумрака сарая. В грязи радостно пускал слюни младенец женского пола. Взрослая дочь – светловолосая, чувственная замарашка – с задумчивым любопытством наблюдала за ними, набирая воду из стонущей колонки подле строения.
Конюх встретил стрелка на полпути от улицы ко входу в свое заведение. В его манере держаться ощущались колебания между враждебностью и неким малодушным раболепием, какое встречается у дворняг, живущих при конюшне и слишком часто получающих пинки.
– Заботимся, заботимся о нем, – сообщил он и, не успел стрелок ответить, как Кеннерли накинулся на дочь: – Пошла, Суби! А ну давай прямым ходом в сараюшку, леший тебя возьми!
Суби хмуро поволокла ведро к пристроенной сбоку сарая убогой хибарке.
– Ты говорил о моем муле, – сказал стрелок.
– Да, сэр. Давненько я не видал мулов. Было времечко, их не хватало, и дикими же они росли… но мир сдвинулся с места. Ничего я не видамши, окромя нескольких коровенок, да лошадей, что возят дилижансы, да… Суби, Бог свидетель, выпорю!
– Я не кусаюсь, – любезно сообщил стрелок.
Кеннерли едва заметно раболепно съежился.
– Не в вас дело. Нет, сэр, не в вас. – Он широко ухмыльнулся. – Просто она с придурью, такая уж уродилась. Бес в ней сидит. Никакого сладу с девкой. – Глаза старика потемнели. – Конец света подходит, мистер. Знаете, как в Писании: «Чада не станут повиноваться родителям своим, и на толпы найдет чума».
Стрелок кивнул и показал на юг:
– Что там?
Кеннерли ухмыльнулся, показав десны и редкие, расположенные попарно зубы.
– Поселенцы. Трава. Пустыня. Что ж еще? – Он мерзко хихикнул и смерил стрелка холодным взглядом.
– Пустыня большая?
– Большая. – Кеннерли старался выглядеть серьезным. – Может, три сотни миль. Может, тысяча. Это я вам, мистер, не скажу. Ничего там нету, кроме бес-травы да еще, может, демонов. Туда ушел тот другой мужик. Который поставил Норти на ноги, когда он занемог.
– Занемог? Я слыхал, он умер.
Ухмылка не сходила с губ Кеннерли.
– Ну, ну. Может, и так. Но мы же взрослые люди, верно?
– Однако в демонов ты веришь.
Кеннерли казался оскорбленным.
– Это ж совсем другое дело.
Стрелок снял шляпу и утер лоб. Воздух пронизывали жаркие лучи солнца, подобного мерно бьющемуся раскаленному сердцу. Кеннерли этого словно бы не замечал. Малышка в жидкой тени конюшни с серьезным видом размазывала грязь по лицу.
– А что за пустыней, не знаешь?
Кеннерли пожал плечами.
– Кто-нибудь, может, и знает. Пятьдесят лет назад, говаривал мой старик, там ходили дилижансы. Его послушать, там горы. Другие толкуют, океан… зеленый океан со всякими чудищами. А кой-кто болтает, что край света. Будто ничего там нету, окромя огней да еще лика Божьего, и рот у него открыт, чтобы поглотить их.
– Бред, – коротко объявил стрелок.
– Ясное дело! – радостно выкрикнул Кеннерли и вновь раболепно съежился, переполняемый ненавистью, страхом и желанием угодить.
– Смотри, чтоб о моем муле не забывали. – Стрелок кинул Кеннерли еще одну монету, и Кеннерли поймал ее на лету.
– Уж будьте уверены. Решили подзадержаться?
– Думаю, можно.
– Элли-то куда как мила, коли хочет, верно?
– Ты что-то сказал? – отстраненно спросил стрелок.
В глазах Кеннерли двумя встающими из-за горизонта лунами внезапно забрезжил ужас.
– Нет, сэр, ни словечка. А коли сказал, так прощенья просим. – Конюх заметил высунувшуюся из окна Суби, проворно развернулся и накинулся на нее: – Вот ужо я тебя вздую, неряха! Богом клянусь! Вот я…
Стрелок зашагал прочь, сознавая, что Кеннерли повернулся и смотрит ему вслед, отдавая себе отчет, что, резко обернувшись, может застать проступившее в лице конюха выражение его подлинных чувств безо всяких примесей. Он махнул на это рукой. Было жарко. Пустыня? Сомнений не вызывали лишь ее размеры. Да и сцена в поселке еще не была сыграна до конца. Еще нет.
11
Когда Шеб пинком распахнул дверь и с ножом в руке переступил порог, они были в постели.
Четыре дня, проведенные стрелком в городе, пролетели в мерцающей дымке. Он ел. Он отсыпался. Он спал с Элли. Он обнаружил, что она играет на скрипке, и заставлял ее играть для себя. Сидя у окна в молочном свете раннего утра – просто профиль, ничего больше – Алиса, сбиваясь, наигрывала что-то, что могло бы быть недурно, если бы ее учили. Стрелок ощущал растущую (но странно рассеянную) привязанность к женщине и думал, что, возможно, это и есть ловушка, расставленная ему человеком в черном. Он читал старые журналы – сухие, истрепанные, с выцветшими картинками. И очень мало задумывался о чем бы то ни было.
Как маленький тапер поднялся по лестнице, стрелок не услышал – его рефлексы ослабли. Но и это не казалось важным, хотя в другое время и в другом месте испугало бы не на шутку.
Элли лежала в чем мать родила, простыня сползла под грудь – они готовились заняться любовью.
– Пожалуйста, – говорила она. – Я хочу, как раньше, хочу…
Дверь с треском распахнулась и тапер, смешно выворачивая колени внутрь, ринулся к своей цели. Элли не закричала, хотя Шеб держал в руке восьмидюймовый мясницкий нож. Пианист издавал какие-то невнятные булькающие звуки, точно человек, который тонет в ведре с жидкой грязью. Летела слюна. Он обеими руками опустил нож; перехватив запястья тапера, стрелок выкрутил их. Нож отлетел. Шеб издал высокий скрипучий звук сродни визгу ржавых дверных петель. Руки затрепыхались, как у марионетки – оба запястья были сломаны. Ветер бросал в окна песком. Висевшее на стене немного неровное, мутноватое зеркало Элли отражало комнату.
– Она была моя! – Шеб зарыдал. – Сперва она была моя! Моя!
Элли посмотрела на него и вылезла из кровати. Она завернулась в халат, и стрелок ощутил укол сочувствия к человеку, который, должно быть, видел себя выходящим с дальнего конца своих былых владений. Шеб был попросту маленьким человечком, вдобавок лишенным мужских достоинств.
– Ради тебя, – всхлипывал Шеб. – Только ради тебя, Элли. Вначале была ты, и все это было для тебя. Я… ах, Господи, Боже милостивый… – Слова растворились в пароксизме невнятицы, завершившемся слезами. Тапер раскачивался, держа сломанные запястья у живота.
– Ш-ш-ш. Ш-ш-ш. Дай-ка посмотрю. – Алиса опустилась рядом с ним на колени. – Сломаны. Шеб, осел ты, осел. Неужто ты не знаешь, что никогда не был сильным? – Она помогла пианисту подняться. Тот попытался закрыть лицо руками, но они не повиновались ему, и Шеб, не таясь, заплакал. – Пойдем к столу, погляжу, что можно сделать.
Она отвела его к столу, достала из дровяного ларя дощечки для растопки и приспособила Шебу к запястьям. Шеб против собственной воли слабо всхлипывал и ушел, не оглянувшись.
Элли вернулась в постель.
– На чем мы остановились?
– Нет, – сказал стрелок.
Она терпеливо проговорила:
– Ты же знал это. Тут ничего не поделаешь. Что еще здесь есть? – Она коснулась его плеча. – Но я рада, что ты такой сильный.
– Не сейчас, – сипло сказал он.
– Я могу сделать тебя еще сильне…
– Нет, – оборвал он ее. – Этого ты не можешь.
12
Вечером следующего дня трактир был закрыт. Настало то, что в Талле считалось днем отдыха. Стрелок отправился в крохотную покосившуюся церковь у погоста, а Элли тем временем мыла сильным дезинфицирующим средством столы и полоскала трубки керосиновых ламп в мыльной воде.
Спустились странные лиловые сумерки. Освещенная изнутри церковь от дороги казалась очень похожей на топку.
– Я не пойду, – коротко сказала Элли. – Та женщина проповедует пагубную веру. Пусть туда ходят уважаемые люди.
Стрелок стоял на паперти, укрывшись в тени, и заглядывал внутрь. Скамей не было, и паства стояла (он увидел Кеннерли с выводком; владельца местной убогой галантерейной лавки Каснера и его жену с костлявыми боками; нескольких «городских» женщин, которых он прежде ни разу не встречал и, к своему удивлению, Шеба). Собрание отрывисто, а капелла, исполняло гимн. Он окинул любопытным взглядом громадную женщину на кафедре. Элли сказала ему: «Она живет одна и мало с кем видится. Выходит только по воскресеньям, чтоб раздуть адское пламя. Звать ее Сильвия Питтстон. Она полоумная, однако порчу на них навела, сумела. А им это по вкусу. Им того и надо!»
Женщина была такой, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Груди напоминали земляные укрепления. На гигантской колонне шеи возвышалась одутловатая, бледная луна лица, с которой мерцали глаза – такие большие и темные, что казались бездонными горными озерами. Красивые темно-каштановые волосы были всклокочены и торчали во все стороны, как у безумной. Удерживавшая их шпилька могла бы без труда заменить шампур. Платье, казалось, сшито из мешковины. Руки, державшие сборник церковных гимнов, больше походили на два горбыля. Кожа у женщины была чудесной – сливочно-белой, без отметин. Стрелок подумал, что весу проповеднице, должно быть, больше трехсот фунтов. И ощутил внезапное накаленное докрасна вожделение, от которого ему стало дурно. Он отвернулся и отвел глаза.
Соберемся мы у реки,
У прекрасной, прекрасной рееееки,
Соберемся мы у реки,
Что течет близ Царствия Божия.
Замерла последняя нота последнего припева, и на миг воцарилась тишина, которую нарушало лишь покашливание и шарканье ног.
Женщина ждала. Когда все успокоились, она простерла руки, словно благословляя собрание. Жест-напоминание.
– Возлюбленные братцы и сестрицы во Христе!
Неотвязный рефрен. Стрелок на мгновение ощутил смесь ностальгии и страха, прошитых жутким ощущением дежа вю, уже виденного раньше. Он подумал: «Я видел это во сне. Когда?», но отогнал эту мысль. Слушатели – в общей сложности, возможно, человек двадцать пять – погрузились в мертвое молчание.
– Сегодня тема наших размышлений – Лукавый. – У нее был приятный, мелодичный голос – выразительное, хорошо поставленное сопрано.
По собранию прошелестел шепоток.
– Мне кажется, – задумчиво промолвила Сильвия Питтстон, – мне кажется, что каждого в Писании я знаю лично. За последние пять лет я зачитала до дыр пять Библий, и несчетное число – до того. Я люблю это повествование, люблю всех действующих в нем лиц. Рука об руку с Даниилом я входила в ров со львами. Я стояла подле Давида, когда его искушала купающаяся в водоеме Вирсавия. Я была с Седрахом, Мисахом и Авденаго в печи, раскаленной огнем. Вместе с Самсоном я истребила две тысячи филистимлян и вместе со святым Павлом была ослеплена на дороге в Дамаск. Вместе с Марией я плакала на Голгофе.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.